7780.fb2
Тем временем короткий траурный митинг подошел к концу. Четверо ухватливых молодых людей в габардине сбросили бездыханное тело товарища Джанова на трамвайные пути. Скырготнули динамики. Послышался приглушенный бабий смешок, шиканье, щелчок. И наконец - Голос, такой знакомый, уже почти родной:
- Говорыть Штап!
Воцарилась тишина. У кого-то выпал и звонко запрыгал по булыжникам серебряный доллар.
- Рэхион, слухай мой команду! - как на параде гулко, с отголосками загрохотал Дежурный по Куфне. - Приказываю капытану Бэсхвамыльному зачытать мой новый прыказ!.. Пока усе!.. Конэц... отстань, сатана!.. конэц связи!..
Динамик заверещал, раздался подозрительно знакомый хохоточек. На всю площадь опять щелкнуло.
- Р-равняйсь!.. Сыр-рна! - скомандовала трансляция еще одним до боли не чужим голосом. - Слушай приказ Верховного Главнокомандующего. "Во изменение моего предыдущего Приказа, приказываю: пункт три - на территории вверенного мне Укрепрегиона считать вечную память о Жданове А. А. утратившей силу. Пункт два: признать недействительным его физическое тело, личное дело и творческое наследие. Пункт один: доклад товарища А. А. Жданова заменить докладом товарища Р. И. Зоркого "Клеветническая "Химериада" В. Тюхина-Эмского как кривое зеркало пост-Пердегласа". Подпись: ВГСЗУ Мандула - самый старший сержант всех времен и народов"*. Вольна-а!.. Дезинтеграторам приступить к дезинтеграции!
К распростертому на мостовой телу задним ходом подъехали три гэбэшных фургона. Точно питерские помоечные чайки полетели из них, плеща страницами, труды так и не воскресшего идеолога: политиздатовские брошюры, протоколы, постановления, сборники докладов, телеграммы, письма, резолюции...
Я медленно приходил в себя. Ричард Иванович стоял передо мной на коленях, свесив повинную голову.
- Каюсь, наказание вы мое, - горестно шептал он, - виноват-с, не выдержал... м-ме... нечеловеческих пыток Афедронова. Дрогнул, такой я сякой!.. А потом - вы ведь, Тюхин, тоже... м-ме... Ну, помните про плакатик?.. Так что - долг платежом...
Голова у меня подергивалась, совесть поскуливала, как побитая собачонка. Состояние было препакостное.
- А-а, да чего уж там... - прерывисто вздохнул я, помогая подняться товарищу по несчастью.
Через пару - по моим часам - секунд над тем местом, где лежал несостоявшийся соратник Ионы Варфоломеевича вырос высоченный курган макулатуры. Из фургона выпрыгнули два шустрых огнеметчика в куцых маршальских мундирчиках. Засмердело бензинчиком. Зафуркали ранцевые опрыскиватели.
В цистерне "поливалки" отворилась хорошо замаскированная задняя дверь и на свет Божий вылез весь какой-то мокрый и взъерошенный товарищ капитан. Вослед ему вылетела фуражка. Растерянно отряхиваясь, товарищ капитан поднял ее и надел задом наперед на голову. К его чести надо сказать, что к кургану он подошел уже четким строевым шагом. Зазвучала барабанная дробь. Товарищу Бесфамильному подали злосчастный факел. Скрежетнув зубами на всю площадь, он сделал стойку на одной ноге и, наклонившись, поджег.
Слушайте, с чего это вы взяли, будто все рукописи не горят?! Полыхнуло так, что даже метрах в тридцати, там, где стояли мы с Ричардом Ивановичем, чертям тошно стало. Зоркий, знаете, аж за живот схватился.
- Эх! - вырвалось у него. - Эх, жизнь наша - порох!..
Творческое наследие Андрея Андреевича запылало страшным денатуратным огнем.
- Ну и как же это все называется? - глядя на пламя, от которого мне, Тюхину, не было ни жарко, ни холодно, спросил я, Эмский.
- А так... м-ме... и называется: дезинтеграция. Была страна - и не стало. Был человек - глядишь, и тоже нету. Только лагерная пыль по ветру, да бомж на безымянном бугорочке, любознательный вы мой...
- А как же история? - поймав на ладонь листочек, каковой сгорел и не обжег, грустно спросил я. - Его, Андрей Андреича, вклад? А блокада, а благодарная людская память?.. Или та же телеграммка! Как с телеграммкой-то быть, с той самой, Ричард Иванович, сочинской?
- Это от 25-го сентября 36-го года? О назначении... м-ме... Ежова Н. И. на пост наркомвнудела?.. Эх, батенька, экий вы, право, несообразительный! То-то велика беда - телеграммка! Будто без нее и дела не будет!.. В том-то и дело, Тюхин, что - будет! У нас ведь как - все наоборот у нас, не как... м-ме... у людей! Сначала у нас дела - с размахом, с претензией на эпохальность. А потом уж - как водится - решения, оргвыводы, прокурорские проверки. И опять же - дела. Политические, на худой конец - уголовные... Так что эти ваши, голубчик, репрессии - они ведь все одно состоятся. Уж в этом-то можете быть уверены! А что касаемо памяти, суперпроницательный вы мой, так на то и Афедроновы! Вышибут, да и дело с концом!..
В это время толпа еще разок дружно ахнула. Сугубая сила пламени вздела несчастного Апреля Апрелевича с булыжной мостовой. Могу поклясться видел, собственными глазами лицезрел, как он с достоинством выпрямился и простер правую руку вперед! Рот его при этом - открывался и закрывался, глаза моргали!..
- Ишь - опомнился! Поздно, раньше надо было! - недовольно пробурчал Ричард Иванович. - Знали бы вы, Тюхин, как мы с ним намаялись. Мыслимое ли дело - член Политбюро, а по-русски ни бэ, ни м-мэ, ни кукареку. Я уж и так и сяк. Ну, думаю, турок! А он... - Тут у Ричарда Ивановича даже подбородок задрожал. - А он ведь, Тюхин, на поверку-то и впрямь оказался... м-ме... младоазербайджанцем. Потому и Джанов... - Он вздохнул. - А как следствие - А. Ф. Дронов. Кстати, все забываю спросить, он вам ноги на спор не перешибал - вот этак вот - ребром ладони?.. Перешибал!.. Ах, Афедронов, Афедронов! Он ведь, между нами, одного своего товарища сначала оклеветал, а потом и ликвидировал. Говоря по-нашему, по-русски: сначала стукнул, а потом еще и шлепнул!..
- Кузявкина?! - вскричал я.
- Тс-с! - прошипел Ричард Иванович, озираясь. - Нет, душа моя, с вами положительно не соскучишься! А время, между тем...
Я вздрогнул! Я вспомнил, вздрогнул и, холодея, взглянул на часы. На свои несусветные "роллексы". Было без пяти минут шесть...
- Да успеете, успеете, Тюхин, - поблескивая белыми стеклышками пенсне, сказал читавший мои мысли Р. И. Зоркий. - Еще не вечер, - сказал он, глядя мне в лоб, - да и война, Тюхин, по-настоящему, честно говоря, еще и не началась...
Валил дым. Крупные хлопья гари по-вороньи неуклюже взлетали в небо, мирное такое, безоблачное, каким оно было давным-давно, когда по Суворовскому еще ходили трамваи. Питерское послевоенное небо незапамятно синело над моей головой и в самом зените его, ослепительно сверкая отраженным то ли зоревым, то ли закатным светом, висела самая что ни на есть натуральная, в отличие от того, что творилось вокруг, летающая тарелка.
Грянул "Интернационал"... Впрочем, нет, не так! - тихо и торжественно зазвучал Шопен и я, Тюхин, вдруг подумал: а почему, почему именно Шопен, когда на самом деле, по-польски, он, елки зеленые, - Шопин. Да и не было ни похоронного марша, ни Вивальди, ни даже Вано Мурадели. Тренькало струнами "Яблочко", под возгласы одобрения бил чечетку в кругу одинокий, как мой ваучер, брат близнец Брюкомойников.
Праздник продолжался. Там и сям в волнующейся, как рукотворное море, толпе раздавались возгласы, выстрелы, вскрики. Один не в меру разволновавшийся товарищ рядом со мной, воскликнув "Эх!", раскусил зашитую в воротничке ампулу. У пропилей шла торжественная сдача зениц ока. Принятые под расписку глаза бережно складывались в специальный стеклянный ящик с надписью: "Все для фронта, все для победы!". В обмен выдавались черные окуляры.
- Вот они... м-ме... новые порядочки, - провожая взором очередного счастливчика, прошептал Ричард Иванович. - Тут, Тюхин, годами корячишься, подличаешь, лжешь, предаешь самых... м-ме... лучших, самых преданных своих друзей... А эти - эвона: раз и в дамках!
Ричард Иванович тяжело вздохнул. Щека у него задергалась.
- Хотите, Тюхин, посмеяться? - горько спросил он. - Знаете за кого меня так, в кичмане, приняли?.. Если б за провокатора, хуже... За отца Глеба Якунина...
- Били?
Ричард Иванович молча снял велюровую шляпу. Его стриженная, как у меня под машинку, голова была сплошь в проплешинах. Судя по всему об его голову в камере гасили окурки.
- А бороду они мне по волосочку выщипали, изверги ненавистные, - отвернувшись, прошептал он.
Засвирестели динамики.
- Даю настройку, - голосом Даздрапермы гаркнула трансляция, - раз, два, три... товарища обосри! - и заржала, лимитчица.
- Ну вот. Вот и все, Тюхин. Пора идти против собственной... м-ме... совести. Сейчас, Тюхин, я буду зачитывать свой чудовищный, человеконенавистнический... м-ме... докладец. Еще более мерзкий, чем ваша, с позволения сказать, эпопея... Ага! А вот и Апрель Андреевич догорели, вечная им непамять!..
Я сдернул с головы концлагерную камилавочку.
- Господи, ну а дальше-то что?
- Дальше? Да все то же, голубчик, только - как бы это поточнее выразиться - только в несколько ином, в откорректированном что ли, варианте. Образно говоря: к той же остановочке, но на другом... м-ме... паровозе.
Тут к догорающему пепелищу, пошатываясь, подошел Афедронов. Он расстегнул ширинку и принялся мочиться на огонь. Кий у него был не по комплекции малозначительный, в подозрительных мальчишеских прыщиках...
Или я что-то путаю и это сделал совсем не он, совсем в другое время и не на этом месте?..
Кострище дотлевало. Над площадью Пролетарской Диктатуры мельтешил розоватый, как тутошний снег, пепел. Я снял никчемные очки и вытер скупые слезы обиды тыльной стороной ладони.
А вот глаза, увы, не вынулись. Потрясенный услышанным, я уже совсем было собрался духом выколупнуть их, свои проклятущие, окаянные, но ничего путного и из этой моей затеи не вышло.
И увидел я, собственными глазами увидел я, как выволокли из "поливалки" и под руки повели в фургон бледного, со съехавшим на бок галстуком Ричарда Ивановича. Как оттуда, из цистерны высунулась хохочущая халда Даздраперма. Как она заговорщицки подмигнула мне, мочалка несусветная, и на всю площадь Пролетарской Диктатуры завопила в микрофон:
- К торжественному танцу!.. Побатальонно!.. На одного заклеенного дистанции!..
Глава четырнадцатая В шесть часов вечера перед войной
Тут в моих и без того обрывочных воспоминаниях - досадный провал, какие случаются разве что с крупного перепоя или когда шарахнешься затылком об мостовую. Опомнился я уже у Смольного собора, уже вне строя танцующих государственную мазурку, весь какой-то безжалостно растерзанный, с распухшими, как говяжьи сардельки губами, без часов. И только-то я пришел в себя, как тотчас же впал в новый транс, потому как творившееся вокруг было выше моего, тюхинского, разумения.