78664.fb2 Антиохийский священник - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Антиохийский священник - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Это пение было слегка слышно снаружи, и Пейре бы подтягивал - пелся один из его любимых псалмов, "Te Domino fortitudo mea",4 но не хватало дыхания одновременно петь и пробираться сквозь толпу. Пейре знал, что более смиренно было бы отойти в сторону или вовсе уйти одному, и там молиться но он не мог: очень хотелось видеть. Подобную жажду можно испытывать к воде или прохладе под безводной Никеей; подобную жажду когда-то Пейре испытывал к своей единственной земной любви, девочке из розового города, приемышу в семье, которой от родителей единственное, что досталось - так это звучное имя Аламанда... Когда они за день до пожара тихо целовались в чулане, среди кадок и метел, в полной темноте, и сквозь щелку можно было только и разглядеть, что блеск умопомрачительно-темных глаз, да слышать свое учащенное дыханье... А сгорела Аламанда быстро, скорее всего, задохнулась в дыму - и вспыхнула, как сухая щепочка, черные волосы, полосатое платье... Дрова-а, хе-хе, дрова-а, как длинно говорил, посмеиваясь, уже спятивший отец Пейре с обгоревшими усами и волосами, когда Пейре под руки волок его из-под горящей кровли. Если человека сильно ударит балкой по голове, да при этом еще никак не найти в дыму ни одного из тех, кого любишь - разум потерять простительно. Непростительно разве что помнить, как пахнет горящее мясо, бывшее не так давно мягкой грудью, которую ты сосал во младенчестве, или смеющимся ртом, который ты позавчера целовал в темном чулане, пахнувшем крысами... Забудь, забудь, зачем ты опять возвращаешься туда, вспоминаешь об этом сейчас? Потому ли, что в толпе, стиснутый среди многих тел, еще сильнее чувствуешь жару? Боже мой, Господи, как душно и тесно...

"В тесноте моей я призвал Господа и к Богу моему воззвал. И Он услышал от чертога Своего голос мой, и вопль мой дошел до слуха Его..."

Они пели там, внутри, и по виску Пейре стекала, щекоча, струйка пота. Он уже различал в нескольких шагах церковные ступени. Он хотел быть рядом, когда они вынесут Копье. А не вынести Копье они не могли. Потому что Оно было там, внутри. Пейре чувствовал это так же ясно, как кусочек железа знает, где магнит. Как и с закрытыми глазами можно увидеть солнце.

- Эй, монах, ты куда же это прешь-то? Всем посмотреть охота, когда его понесут!

- Кого - его-то? Святого Гроба, что ли?

- Сам ты гроб, башка твоя пустая! Епископ Адемар-то вчера помер, так его и понесут... Слышь вон, как отпевают?

- Склепы, что ли, вскрывают, сохрани нас Господи? Ну все, пропала ента чертова Антиохия...

И родная провансальская речь, едва ли не марсальский картавый выговор:

- Сарацины церковь оскверняют, батюшки!

- Молчи, дура! Я-то уж знаю, что к чему, мне священник отец Беленгер сказал! Господь в нощи явился нашему графу и говорит: посылаю вам, провансальцы, за вашу крепость в вере и храбрость в бою Свой Святой Гроб прямо сюда, чудесным образом перенесшийся...

Пейре опять толкнули, так что он чуть не упал. Следующее движение живой шевелящейся твари - толпы - прижало его к решетчатой церковной ограде. Так, теперь бы еще внутрь...

"Избавил от врага моего сильного и от ненавидящих меня, которые были сильнее меня..."

- Эй, Жеан, не знаешь - чего ждем-то? Или помер кто?

- Да нет, дубина, слушай сюда! Один просветленный, бедный священник, стало быть, сегодня...

Пейре почти свалился на говорившего, едва успев извиниться - так его толкнул какой-то неизвестный пилигрим, которому, видно, от жары и с голодухи стало плохо, и он начал мощно прокладывать себе путь прочь из толпы.

- А, черт тебя поимей! Куда ломишься? Вперед всех захотел?..

- Да нет, я сейчас... меня сейчас... ой-ей-ей!..

И впрямь, беднягу стошнило прямо под ноги. Пейре успел его придержать за шиворот - так стремительно тот согнулся пополам.

"Ты возжигаешь светильник мой, Господи: Бог просвещает тьму мою..."

- Так вот, значит, я говорю, один просветленный монашек... Ах ты, гадина сарацинская! Нашел место блевать! Ты ж мне весь подол замарал!..

- За сарацинскую ответишь!..

- Любезные пилигримы, любезные пилигримы...

- И этот провансальский головорез еще лезет! Щас как звездану по плеши-то, не посмотрю, что монах... Все вы сарацины, черномазые...

"Бог препоясывает меня силою и устрояет мне верный путь..."

Было так жарко, что Пейре уже почти ничего не видел от пота, заливавшего глаза. Небо выгорело в белизну, и белый камень под ногами поголубел от жара. И когда толпа вся, как один человек, выдохнула, подаваясь вперед - "А-ахх..." - он не сразу смог сфокусировать зрение, чтобы понять, что человек, вышедший из церковных дверей - это не красное длинное пятно, это его сир, граф Раймон. И что у него в руках...

Нет, на руках. Он держал это на раскрытых ладонях, как распахнутую драгоценную инкунабулу, но то, что лежало на смуглых ладонях графа, обращенных вперед, покрытых куском белого полотна - было драгоценней любой книги.

Ржавый кусок железа, четырехгранный, с широкими, листовидными лопастями. Вы, должно быть, не разглядите издалека - но красная ржавчина на нем, ведь это же может быть от Крови. Это наверняка от Крови.

Граф Раймон высоко поднял руки над головой, вознося, показывая всем. Женщина, бывшая рядом с Пейре, завопила высоким голосом, словно бы прорывая криком плотину шума - они завопили все, они разом всё поняли, орала вся Антиохия, и Пейре бы тоже заорал, как ребенок, родившийся на свет, только что извлеченный из утробы - но не смог: у него заболело сердце.

4. О том, как поклонялись Святому Копью, и как Оно принесло христианам победу.

Кажется, первым был благочестивый герцог Годфруа. Да, Годфруа, кому ж еще - не с провансальской резкой порывистостью, а с северной, степенной и тяжелой, но бросился (опустился так быстро, будто ему подрубили ноги) на колени. Раймон даже слегка отшатнулся - думал, верно, перед ним преклонился Годфруа; но запрокинутое каменное лицо герцога, дрожащие губы в обрамлении серой молодой бороды, дрожащие (неужели влажные?) веки его вечность не спавших, красноватых глаз сказали все так ясно, что понял граф Раймон. Протянул - словно с небес на землю, медленно, торжественно опуская руки, как священник - вознесенный под небеса сосуд с пресуществленной Кровью. Да и этот сосуд был с Кровью, красноватой ржавчиной на краях, источенных, как сухая земля в трещинах и вздувшихся язвах жажды. Граф Раймон подал коленопреклоненному на церковных белых ступенях человеку (паломнику, это бедный паломник перед святыней, он обожжен солнцем, он сожжен любовью, он так долго шел) - Святое Копье для целования.

Припал к нему ртом герцог Годфруа, чуть приоткрыв губы, слегка выворачивая их, чтобы верней осязать привкус земли и ржавчины. Привкус старого-престарого железа, о, может быть, Крови?.. Прочертили-таки по его каменным щекам две дорожки восхищенные слёзы. Так целуют не рот любимой, не воду, поданную изнывающему от жажды - нет, родную землю, сухую и сладковатую, ту, на которую уже и не надеялся ступить после долгой, безнадежной морской дороги. И долго бы стоял так Годфруа, набирая в себя вкус священного поцелуя, но всколыхнулась толпа, и пылкий граф де Ластур, провансалец, уже бухнулся на колени рядом, едва ли не оттесняя паломника, и родной брат герцога, Эсташ, уже тянул его за плечо с настойчивостью ревнивого влюбленного...

И они целовали Святое Железо, по очереди прикладывались к проржавевшему обломку металла губами, благословен Бог вовек; когда бароны кончились, пришел черед рыцарей, и странно было смотреть, как они подходили один за одним, меряясь надменными взглядами, стараясь оттеснить друг друга, двое даже потянулись за мечами - если бы не строгий окрик епископа Оранжского, так непременно схватились бы меж собой. Но уже коленопреклонившись, кто плакал, кто улыбался, как влюбленный дурень, кто силился прижаться щекой, лбом потереться о Божью железяку, желая близости, близости беспримерной к единственному Возлюбленному, я люблю тебя, люблю Тебя более всех, друг мой, брат мой, Бог мой, я хочу надеть твою рубашку, отпить из твоей чашки, драться твоим мечом, принять в себя Твою кровь... И эта побратимская, сумасшедшая близость была так сильна от прикосновений, самых близких на свете - я касаюсь оружия, пронзившего тебя... я целую твою мертвую руку... твое алое сердце... - что менялись в лице рыцари, - франки, окситанцы, сицилийские нормандцы, делаясь на краткий миг схожими, словно родные братья. И отходили прочь, с вежеством уступая другим место возле святыни. Раймон же, тот, кто держал их сердца в своих слегка повлажневших ладонях, стоял над всеми, как радостный король, как старший из братьев, и смуглое лицо его казалось совсем светлым, горящим, будто светильник. Но Пейре не смог бы назвать это сияние каким-то одним словом. Торжество? Чистая любовь? Облегчение?..

- Что же, мессир Раймон, вы ловко все это сделали.

Это произнес не Боэмон, нет. Всего-навсего один из его рыцарей, светлобородый, высоченный; он стоял, широко расставив ноги, крепко упираясь ими в землю: хорошо стоит на ногах сицилийский солдат, трудно сдвинуть его хоть на шаг. Котта на плечах - некогда желтая, но те времена миновали. Только красный крест остался прежним, да и не один на нем красный крест на груди большой, на плечах два поменьше, еще один, совсем маленький - на застежке под горлом... Сразу видно, истовый крестоносец. Наверное, на спине тоже крест нашил: по Папину слову, всяк, кто хочет домой возвратиться, пусть нашьет знак и между лопаток. А этот парень - издалека видно - домой возвратиться не против.

Граф Раймон и бровью не повел на насмешливые слова. Впрочем, нет - как раз бровью он повел, слегка изогнулась черная бровь, но лицо осталось все таким же неподвижным, взгляд устремлен на святую реликвию. Нет в мире графа Раймона сейчас места Боэмонову наглецу.

Зато иначе все обстоит с окситанским рыцарем, только что преклонившим колена. Даже граф де Фуа не успел с места стронуться - тот уже вскочил на ноги, молодой, еще безбородый, худое лицо все в потеках благочестивых слез.

- Эй, наглец, как тебя зовут? Если не стыдишься своего прозвания, конечно...

Тот в долгу не остался; усмехнулся - рот как щелка, глаза - две горизонтальные черточки. Примерно одного роста с ним окситанец, но сицилиец покрепче на вид.

- Чего мне стыдиться. Я Рожер из Таренты, родня князя Гвискара, а эту железку не Лонгин, а твой сеньор вчера сам во храме закопал. Довольно с тебя или еще что спросишь?

Весь вспыхнул юноша, Бертран из Мюрета, пальцы сами собой сжались в кулак. Не то ударить хотел, ломанувшись на святотатца, не то за меч схватиться; ближайшие в толпе назад подались, однако же не слишком сильно народ до зрелищ охоч, даже до кровавых; за несколько дней голода насытится душа сильными ощущениями - открытая святыня да рыцарская свара... Много в душе человеческой разных похотей, есть там и такая.

Но не допустил Господь до беды, сам Боэмон оборвал своего человека. Видно, неглуп Тарентский князь, понимает - сейчас люди не на его стороне. Вон как вскинулось почти все баронское войско, сам Годфруа побледнел, и Робер Короткая Нога нехорошо как-то улыбается; даже среди семьи не найти сейчас Боэмону поддержки - Танкред тащит с руки кожаную перчатку, весь побледнев; а против Танкреда недолго выстоит даже здоровила Рожер из Таренты, Боэмонова родня по матушке.

- Замолчите, вассал. Не вам порочить дела Божьи, лучше преклонитесь и почтите реликвию, как подобает.

Изумлен Рожер; огорошен с лица бедняга Рожер, но сеньору своему перечить не смеет, покорно опускается на ступени - не на два колена, лишь на одно, правое. Хмуро Рожеру, но что ж поделаешь - не глядя вверх, бормочет в светлую, мокрую от пота бороду слова извинения, иначе не опустит рук граф Раймон, не даст надерзившим устам к Копью прикоснуться. Но граф Раймон добр, граф Раймон сегодня счастлив, и хотя нет любви к Рожеру в его обведенных усталостью глазах - ни одного не отлучит он своей властью от святыни. Безумно жарко, спину графа щекочет стекающий ручьями пот, и ворот одежды потемнел от влаги; но недвижим Раймон, будто холодит его через руки волшебное железо; не труднее то, чем дожидаться атаки, когда грудь вздымается под разогретой солнцем кольчугой, а между кожей головы и круглой верхушкой шлема - словно бы кипящий котел. И потому улыбается Раймон, по седым вискам катятся прозрачные капли пота, оставляют темные пятнышки на вороте рубахи. Сегодня его день, Господь на него смотрит, и пред Господом готов он прямо стоять на жаре хоть вечность, и не устанут руки, хотя рыцарь, сейчас становящийся, поморщившись (рана, должно быть) на колено, из числа уже не первой сотни.

Пейре бы не вышел так скоро, куда хотел - но толпа помогла. Повалили целовать копье все, кому не лень - оруженосцы, пехотинцы, просто паломники, бедный клир... Вот и Пейре вынесло на тугой волне, хорошо, что вынесло сам он уже вконец раскалился душой и телом, в глазах тонкая красная слюда встала - вроде той, которой окна на зиму затягивают, только с кровяными прожилками, как на свежем бычьем пузыре. Но когда проморгался он наконец от волны - ветра? Прохлады? - то увидел ступени перед собой, белые, высокие, до небес, на каждую лезть, подтягиваясь на руках - и наверху третьей своего сеньора, протягивающего ему...

Нет. Не ему, конечно. Всем на свете.

Пейре споткнулся о ступень, на которую взбирался, словно на гору; но удержался на ногах, легко взбежал - его попросту вынес воздух, поддерживая под локти - на недосягаемую высоту, и там разом упал на оба колена, ушибая их сквозь тонкую рясу о камень.

...Он оказался в череде паломников следующим за еще каким-то священником или монахом, скорее монахом - одним из немногих, кто еще сохранил назначенную уставом одежду в палестинской смуте путей, черную бенедиктинскую рясу с широченными рукавами. Из-за спины этого черного ворона Пейре не видел того, пред чем уже стоял на коленях - но когда тот, старичок, видно (нелегко ему было подняться и разогнуться) откачнулся, в конце концов, в сторону, Пейре наконец сделал это. Он прикоснулся к Святому Копью.

Странно - он почему-то думал, Копье холодное. Может быть, потому, что вокруг так жарко, а Оно должно было оказаться совсем иномирным, иным, поражающим своей небесностью. Но нет - ржавое железо, уже разогретое солнцем после тысячелетнего могильного плена, влажное от прикосновений многих уст, было почти горячим. Пейре ткнулся в него сухими губами, чувствуя сразу сотню привкусов - то ли у него так обострилось чувство вкуса, то ли и впрямь здесь была вяжущая железная сладость, и солоноватые чьи-то слезы, и вкус тысячелетней прогорклой ржавчины... неужели это может быть Твоя Кровь.

Пейре пронизала длинная дрожь от мгновенно сжавшегося, начавшего посасывать в груди сердца. Какие-то бешеные картины в глазах, статуи, нет, не статуи, люди, и почему-то клубящееся, стягивающееся в воронку темное небо - но не ночное, это был день, просто сейчас будет Великая Гроза - он не успел понять, что это такое, отчего небо сейчас упадет вниз, он, сжавшийся в самом низу огромного Креста и не посмевший поднять глаз, успел понять ясно только одно:

ЭТО ОНО, ГОСПОДИ, ЭТО СВЯТОЕ КОПЬЕ. КОТОРОЕ ПРОНЗИЛО ТВОЕ СЕРДЦЕ.