7867.fb2
Это была серая собака с бородавкой, похожей на мушку, справа от носа. Шерсть вокруг носа у нее была рыжеватой, как у заядлого курильщика на вывеске «Курящей собаки» — бара с табачным киоском, в Ницце, недалеко от лицея, где я учился.
Слегка склонив голову набок, она смотрела на меня напряженным и пристальным взглядом. Такой взгляд можно встретить в собачьем приюте, когда животные провожают вас глазами с невыносимой, тревожной надеждой. У нее была борцовская грудь, и сколько раз мне приходилось потом наблюдать, как старик Сэнди дразнил ее, а она просто наседала на докучливого пса, как бульдозер.
Это была немецкая овчарка.
Она появилась в моей жизни 17 февраля 1968 года в Беверли Хиллз. Я приехал к своей жене Джин Сиберг, которая снималась в каком-то фильме. В тот день на Лос-Анджелес обрушился ливень неимоверной силы, как и большинство природных явлений в Америке, и за несколько минут превратил его в озерное поселение, по которому, захлебываясь, ползали полумертвые «кадиллаки». Город принял тот нелепый вид используемой вопреки своему истинному назначению вещи, к которому нас уже давно приучили сюрреалисты. Я беспокоился о Сэнди: накануне тот отправился в холостяцкое путешествие по Сансет-стрит и все еще не возвратился. Живя в атмосфере высокой нравственности, присущей нашей семье, Сэнди до четырех лет оставался девственником, пока ему не вскружила голову сучка Догени Драйва. Четыре года буржуазного воспитания и высокие моральные принципы в две секунды полетели коту под хвост. Сэнди — натура простоватая и легковерная: он не способен долго держать оборону в кинематографических кругах Голливуда.
Мы привезли из Парижа весь свой зверинец. У нас был бирманский кот Бруно и его подруга, сиамская кошка Мэй. На самом деле Мэй — кот, но мы, толком не знаю почему, всегда воспринимали его как существо женского пола, вероятно из-за той неиссякаемой нежности и ласки, которой он щедро оделял нас. Еще были старая кошка Биппо, дикая и склонная к мизантропии, на любую попытку почесать за ушком отвечавшая ударом когтей, и тукан Билли-Билли, которого мы усыновили в Колумбии. И только недавно я отдал в частный зоопарк Джека Кэрратерса в Сан-Фернандо Вэлли великолепного семиметрового питона по имени Пит-Удушитель, на которого я тоже наткнулся в колумбийских дебрях. Мне пришлось расстаться с Питом, так как друзья отказывались заботиться о нем, когда мне не сиделось на месте, и кожа, обтягивавшая меня, как будто вызывала приступы клаустрофобии — тут я начинал метаться с континента на континент в поисках кого-нибудь или чего-нибудь нового, даже не знаю чего. Наверное, мне следует сразу сказать, что в этих гонках я не обрел иного — разве что чудесные мадрасские сигары, которые стали одной из самых приятных неожиданностей в моей жизни.
Время от времени я навещал своего питона. Я входил в специальный вольер, который Джек Кэрратерс выделил ему из уважения к писателям, садился напротив него поджав ноги, и мы долго смотрели друг на друга — оцепенело, с безграничным изумлением. Ни один из нас не был в состоянии дать даже слабое объяснение тому, что с нами происходило, или передать другому возникавшие у него проблески понимания. Оказаться в коже питона или, наоборот, человека — перевоплощение столь ошеломляющее, что взаимное смятение соединяло нас поистине братскими узами.
Иногда Пит изгибался треугольником — питоны не сворачиваются в клубок, а складываются, как угломер, — и тогда мне казалось, что это некий знак, который я должен истолковать. Позже я узнал, что питоны ведут себя так в момент опасности, и понял, что у нас с Питом-Удушителем действительно было кое-что общее: предельная осторожность в отношениях с людьми.
Около полудня, когда на улицах еще бушевали потоки воды, я услышал великолепный баритонный лай моей собаки. Сэнди — большой пес желтой масти, возможно, дальний потомок какого-нибудь датского дога, но от ливня и грязи его шерсть стала цвета шоколадной крошки. Он стоял в дверях, опустив хвост и уткнув морду в порог, и с совершенством старого лицемера изображал постыдное возвращение и раскаяние блудного сына. Не знаю, сколько раз я запрещал ему шляться по ночам. Погрозив пальцем и несколько раз повторив: «Bad dog!»[1], я уже приготовился вполне насладиться ролью полновластного хозяина, которого обожают и боятся, как вдруг моя собака деликатным кивком дала понять, что мы не одни. Сэнди привел с собой приятеля. Это была немецкая овчарка лет шести-семи, с седеющей шерстью; прекрасное животное, производящее впечатление ума и силы. Я заметил, что на ней нет ошейника, — для породистой собаки это странно.
Я впустил своего мерзавца, но овчарка не уходила. Под дождем ее шерсть так намокла и склеилась, что она была похожа на тюленя. Она виляла хвостом, опустив уши и глядя на меня живым и просящим глазом, с напряженным вниманием, как смотрят собаки, когда ждут ласки или команды. Этот пес явно ждал приглашения, отстаивая свое право на убежище, которое соблюдают все цивилизованные люди по отношению к товарищам по несчастью. Я предложил ему войти.
Составить представление о характере собаки нетрудно. Исключением являются доберманы, от которых никогда не знаешь, чего ждать. Новый пес сразу поразил меня своим добродушием. И потом, каждый, кто жил среди собак, знает, что если одно животное проявляет дружеское расположение к другому, на его мнение можно положиться. Мой Сэнди обладал очень спокойным нравом, и его инстинктивная симпатия к этому гиганту, спасенному нами от ливня, была для меня лучшей рекомендацией. Я позвонил в Общество защиты животных, сообщил, что подобрал немецкую овчарку, и дал им свой номер телефона на тот случай, если объявится хозяин. Я с облегчением отметил, что мой гость с величайшим почтением относится к кошкам и вообще хорошо воспитан.
В последующие дни меня навещали многочисленные знакомые, и пес, которого я назвал по-русски, Батька, имел большой успех, хотя в первый момент и внушал им некоторые опасения. Помимо широченной груди и огромной черной пасти Батька обладал клыками, похожими на рога маленьких бычков, которых в Мексике называют machos. Тем не менее он был на удивление кроток: обнюхивал посетителей, чтобы вернее распознавать их в дальнейшем, и при знакомстве когда его гладили по голове, соблюдал ритуал shake hands[2], подавая лапу и как бы говоря: «Я знаю, что выгляжу страшновато, но, право, я славный малый». Во всяком случае, именно так я понимал его старания успокоить моих гостей, хотя, само собой, романист чаще, чем кто-либо, ошибается в природе существ и вещей по той простой причине, что он их придумывает. Я всегда придумывал всех тех, кого встречал в своей жизни и кто жил со мной бок о бок. Для профессионального выдумщика этот путь — самый простой и наименее утомительный. Вы больше не теряете времени, пытаясь лучше узнать своих близких, интересоваться их делами, по-настоящему уделять им внимание. Вы их измышляете. Потом, если случается что-то непредвиденное, вы страшно на них сердитесь — они вас разочаровали. В общем, они были недостойны вашего таланта.
За собакой никто не приходил, и я уже считал ее полноправным членом семьи.
У меня в доме в Ардене, разумеется, был бассейн, и фирма по техобслуживанию два раза в месяц присылала рабочего для проверки водоочистителя. В один прекрасный день, сидя за письменным столом, я вдруг услышал со стороны бассейна долгое рычание и частый прерывистый и яростный лай, каким собаки оповещают одновременно о присутствии чужака и о неминуемой схватке с ним. Зачастую это просто собачий вариант нашего: «Держите меня, а то я за себя не отвечаю»; но настоящие, хорошо обученные сторожевые собаки этим не шутят. Нет ничего тревожнее таких внезапных припадков бешенства, заставляющих вас замереть на месте, пытаясь надеяться на лучшее. Я выскочил из дома.
За оградой стоял чернокожий служащий, который пришел проверять водоочиститель, а Батька, брызжа слюной, кидался на ворота в таком диком приступе ярости, что мой храбрый Сэнди, подвывая, заполз под куст и сидел там тихо, как мышь.
Негр стоял неподвижно, парализованный страхом. Ему было чего бояться. Мой добродушный пес, всегда такой дружелюбный с посетителями, стал подобен фурии в зверином обличье, и в горле у него клокотало рычание, как у изголодавшегося хищника, который видит добычу, но не может до нее добраться.
Есть что-то такое, что подавляет и приводит в смятение, в этом резком превращении знакомого вам мирного существа в свирепого и как будто совершенно другого зверя. Это переход в иное состояние, чуть ли не измерение, — один из тех мучительных моментов, когда все ваши увещевания и ласковые слова разбиваются вдребезги. Испытание, которое привело бы в полное уныние приверженца четких категорий. Неожиданно я столкнулся с проявлением первобытной жестокости, затаившейся в глубинах природы. Мы предпочитаем не вспоминать о скрытом взаимодействии двух опасных явлений. Так называемый гуманитаризм вечно бился над этой дилеммой — любовью к собакам и ужасом перед собачьей сворой.
Я пытался оттащить Батьку и увести домой, но этот подлец явно считал, что исполняет свой долг. Он не кусался, но мои руки были все в пене, и он вырывался изо всех сил и с ощеренной пастью кидался на ограду.
Негр стоял за воротами с инструментами в руках. Он был молод. Я очень хорошо помню выражение его лица, потому что впервые увидел негра один на один со звериной ненавистью. Оно было грустным. Некоторые люди выглядят так, когда им страшно. Во время войны я часто наблюдал это выражение на лицах моих товарищей по эскадрилье. Однажды нам предстояло совершить бреющий полет над лагерем противника; накануне вылета, который обещал быть особенно опасным, полковник Фурке сказал мне: «У вас очень грустный вид, Гари». Мне было страшно.
Я отпустил молодого человека, сказав, что на этой неделе не буду чистить бассейн.
На следующее утро та же история повторилась со служащим из «Вестерн Юнион», который принес телеграмму.
Днем к нам зашли друзья, и, вопреки моим опасениям, Батька принял их с обычной приветливостью. Все они были белыми. Тогда я вспомнил, что служащий из «Вестерн Юнион» тоже был чернокожим.
Меня охватило тревожное ощущение, хорошо знакомое всем, кто чувствует, что рядом с ними со все большей очевидностью зреет какая-то ужасная правда, которую они, однако, отказываются признавать. Совпадение, говорил я себе. Но в голову приходит невесть что. Я одержим «проблемой чернокожих».
Тревога сменилась полнейшим смятением, когда Батька чуть не загрыз разносчика из супермаркета. Когда я открывал дверь, Батька лежал посредине комнаты. В одно мгновение, в той обманной, заранее продуманной тишине, которая сообщает элемент неожиданности любой атаке, он прыгнул вперед. Ему не хватило секунды, чтобы вцепиться человеку в горло: я успел пинком закрыть дверь.
Разносчик был негром.
В тот же день я посадил собаку в машину и повез в «Ноев ковчег» — питомник Джека Кэрратерса в долину Сан-Фернандо. Я хорошо знал Джека, типичного киношного ковбоя, с давних пор занимавшегося дрессировкой животных для киносъемок. Гордостью его ранчо был, среди прочего, ров со змеями, где вы могли найти едва ли не всех ядовитых рептилий Америки. Джек и его ассистенты добывали яд, необходимый для приготовления сывороток. Оказавшись на ранчо, я всегда старательно обходил этот ров: при одном взгляде на то, что там копошится, в памяти всплывает знаменитое коллективное бессознательное Юнга, то бессознательное рода людского, в которое мы погружаемся при появлении на свет, — угнетающее зрелище.
Джек, в голубой спецовке и неизменной бейсболке, сидел за письменным столом. Он был человеком крупным и отличался степенностью и плотностью сложения, характерными для некоторых людей, с возрастом утративших упругость мышц, но сохранивших силу. Он работал каскадером на съемках вестернов, что имело грустные последствия почти для всех частей его тела. Он всегда носил на запястьях кожаные ремешки, а на правом предплечье у него была татуировка в виде лошадиной головы.
Он выслушал меня в полном молчании, жуя одну из тех гнусных сигар, на которые Америка обрекла себя после разрыва с Гаваной.
— И чего вы от меня хотите?
— Чтобы вы его вылечили…
Этот Ной, Джек Кэрратерс, человек, что называется, спокойный; он обладает тем несколько ироническим спокойствием, которое зиждется на внутренней силе, уверенной в себе ровно настолько, чтобы не проявляться во внешней грубости. Быть может, только странная неподвижность этого массивного и плотного туловища наводит на мысль о некой преодоленной агрессивности — что-то вроде умышленного физического невмешательства. Но как раз это и говорит о самоконтроле, привычке все время держать себя как бы на веревке. Лично я раз и навсегда смирился с тем, что не в состоянии полностью обуздать зверя, сидящего у меня внутри, как водитель за рулем автомобиля.
Как бы там ни было, несмотря на холодность Джека, в Голливуде его все любили: он понимал, что доверенную ему канарейку нельзя заменить никакой другой канарейкой и человек, оставляющий на его попечении удава и умоляющий заботиться о нем как можно лучше, расстается с дорогим существом — дорогим, быть может, оттого, что ничего более на него непохожего он пока не нашел.
— Вылечил? — Джек взглянул на меня бледно-голубыми, как льдинки, глазами. — Вылечил от чего?
— Эту собаку специально приучили бросаться на негров. Клянусь, я не выдумываю. Каждый раз, когда к нашему дому приближается негр, она входит в раж. А с белыми — все в порядке, виляет хвостом и подает лапу.
— Ну так и что?
— Как «что»? Это можно вылечить?
— Нет. Для этого ваша собака слишком стара. — В его глазах вспыхнул насмешливый огонек. — В этом возрасте уже ничего не сделаешь. Вы должны были бы это знать.
— Джек, всем известно, что вы просто преображали «испорченных» животных.
— Тут дело в возрасте. Старые привычки слишком крепко укоренились, ничего не попишешь. Впрочем, большинство испорченных зверей испорчены сознательно за время дрессировки. Их систематически ломали. Ваш пес слишком стар.
— Это вопрос терпения.
— Слишком поздно. Ему уже лет семь. Изменить его мы не сможем: привычка чересчур сильна. Это называют профессиональной деформацией.
— Его нельзя оставить таким.
— Ну, тогда усыпите. Я бы на вашем месте поступил так.
— Я предпочел бы усыпить мерзавцев, которые его натаскали.
Джек рассмеялся. Он принадлежал к счастливцам, способным от всех проблем отгородиться смехом.
— Я даже не уверен, что смогу держать вашего пса у себя. Двое моих помощников — негры, и это им вряд ли понравится. Хотя оставьте его на время, а там посмотрим.
Я простился с Батькой. Он посмотрел на меня очень внимательно, слегка склонив голову и опустив уши. Я подошел к нему, сел на землю, долго гладил седую голову. До свидания, старик, не горюй. Мы их сделаем.
Я ехал через Колдуотер Кэнион, и на сердце у меня было столько камней, что хватило бы еще на несколько прекрасных храмов. Широкие проспекты без тротуаров, обсаженные пальмами, пустынны, только проносящиеся мимо машины кажутся обитаемыми островами. Я кружил в этой населенной машинами пустоте, все время возвращаясь на Уилширский бульвар, где есть тротуары. Они здесь как оазисы.
В конце концов меня вынесло к дому одного моего друга. Он выдержал три операции, и дни его были сочтены. Он стал жертвой чисток во времена «охоты на ведьм», при Маккарти[3], в начале пятидесятых, и в течение десяти лет ему не давали работать. Когда я вошел, он строил из детского конструктора выдуманный им самим город. Он сооружает его уже два года, этот долбаный город-солнце, и отвлекается только затем, чтобы наспех дописать сценарий научно-фантастического фильма для телевидения, которому он регулярно что-нибудь поставляет. Но вся его творческая энергия уходит на создание идеального города. Он строит его и разрушает, снова и снова шлифует детали. Он работает в сарае в глубине сада, за бассейном. Его город — смесь пластмассы и стали с мучительной мечтой, поиск красоты и совершенства, который гораздо сильнее болезни подтачивал его силы. Я было взялся за его Дом Культуры с видом на море, но через полчаса не выдержал и сбежал, оставив его онанировать в одиночестве.
В машине я включил радио и услышал о столкновениях на расовой почве в Детройте. Двое убитых. После бунта в Уоттсе, в результате которого погибли тридцать два человека, всю страну будоражит одна мысль: Америка всегда побивала собственные рекорды в более или менее короткие сроки.
Когда речь идет о людях, можно в крайнем случае утешиться Шекспиром, достижениями медицины или полетами на Луну. Но когда речь идет о собаке, найти алиби невозможно. Каждый раз, навещая Батьку, я читал в его глазах немой вопрос: «Что я сделал, почему меня заперли в клетку, почему я тебе больше не нужен?» Перед этим природным простодушием у меня не было другого ответа, кроме ласки и утешения. Уходя из зоопарка, я преисполнялся настоящей ненависти к самому себе и вспоминал знаменитую фразу Виктора Гюго, которую я долго и тщетно пытался найти, пока г-н Элу, нынешний президент Ливана, не напомнил мне ее: «Говоря “я”, я имею в виду всех вас, несчастные».
Каждый день я отправлялся в питомник.
Интересно было бы взглянуть на себя со стороны.
Было семь часов утра. Кроме зверей и ночного сторожа, в «Ноевом ковчеге» не было ни души. Цветы и листья баюкали на утреннем ветерке тяжелые капли росы, рожденные восходом.
Жирафа доктора Дулиттла смотрела на меня мягкими, женственными глазами сквозь тяжелые ресницы, которым позавидовали бы дамы от «Элизабет Арден»[4]. Почуяв меня издалека, Батька встал на задние лапы и приник к решетке. Я прижался щекой к железной проволоке, и он ткнулся в меня холодным носом, лизнул теплым языком. В собачьих глазах так легко прочитать выражение любви, и, подумав об этой любви и верности, я вспомнил свою мать. Но у моей матери глаза были зеленые. Еще я припомнил великолепную чушь, детище одного превосходного романиста, моего приятеля, сказанную тем тоном, который по-английски определяется хорошим словом supersilious, — смесь снисходительности, привередливости и душевного дендизма: «Я не люблю собак, — сказал он мне, — потому что не люблю покорной привязанности, которую они нам предлагают». Любопытно все-таки, куда может завести человека чувство собственного достоинства.
У меня не было ключа от клетки. Я присел на корточки с одной стороны решетки, а Батька улегся с другой, положив голову на вытянутые лапы и не сводя с меня глаз.
Небо было ясное и прозрачное — рассветное небо над Калифорнией, когда она еще не запружена миллионами машин, еще не запустила свои заводы и они не окутали город непроницаемой пленкой вредоносных испарений.
Я хотел уйти незамеченным. Мне не с кем и не о чем было говорить. Но я потерял всякое чувство времени; так бывает, когда минуты текут безмятежно, вы забываете себя и как будто растворяетесь в деревьях, свете и мягком воздухе.
Было, наверное, около десяти, когда появился чернокожий сторож; в зоопарке все звали его Киз. Это прозвище он получил оттого, что носил на поясе связку ключей и действительно был вроде ключника при клетках со львами, змеиных рвах, крокодильих бассейнах, обезьянниках и других милых уголках «Ноева ковчега». Он был в десятке метров от нас, когда Батька поднял уши, застыл на мгновение, потом вскочил и с рычанием бросился на решетку. В лицо мне полетели брызги слюны. Б ту же секунду я отчетливо представил себе образ, до сих пор не дающий покоя Америке: рабы, бегущие через хлопковые поля; но к нему добавилось и другое — внезапное преображение знакомого существа, мгновенный переход от дружелюбия к дикой враждебности.
Киз подошел к клетке, даже не взглянув на собаку, с сияющей улыбкой на лице — худощавый взрослый мальчик в рубашке с короткими рукавами и с маленькими усиками, прилепившимися над верхней губой, как бабочка. Смутное сходство с Малькольмом X.[5] Впрочем, мне на всех негритянских лицах видятся следы борьбы.
— Hello, — бросил он. — Хороший денек.
Я ответил, не вставая с земли, я избегал встречаться с ним глазами, а Батька кидался на решетку с хриплым рычанием. Изредка он замолкал и, повернув морду в сторону, обнажив зубы, косился на сторожа, а затем снова бросался вперед, с лаем требуя кровавой расправы. Чернокожий улыбался.
— No progress, — сказал я.
Киз посмотрел на собаку, потом вынул из кармана джинсов пачку «Честерфилда», не спеша вытащил сигарету, закурил и еще раз спокойно взглянул на пса.
— White dog. Белая собака, — произнес он.
Я помню, какое раздражение испытал в тот момент. Это действительно звучало несколько легкомысленно.
— Хватит, тут не над чем шутить, — сказал я.
— White dog, — настойчиво повторил он. — Понимаете?
Он продолжал буравить меня взглядом, как будто надеялся обнаружить во мне золотую жилу.
— Да нет, вы не можете знать. Это белая собака. Она откуда-то с Юга. Белыми собаками там называют специально обученных псов, которых полиция натравливает на чернокожих. Дрессировка что надо.
Во мне как будто что-то разорвалось. Потому что это я ее дрессировал. Знаменитые слова Виктора Гюго имеют и оборотную сторону: «Когда я говорю “вы”, я имею в виду и себя». Есть хорошая песенка: «Tea for two, and two for tea»[6], ее можно переиначить: «Я — это вы, вы — это я». Этому даже есть название: братство. В котором невозможно не состоять. Никакого запасного выхода.
Внешняя Монголия. Именно туда мне всегда хотелось удрать. Меня, конечно, прельщало слово «внешняя».
— Когда-то они преследовали сбежавших рабов. А теперь их натравливают на манифестантов.
Собака задыхалась. Я тоже, про себя.
— И потом, с таким сторожем жена белого человека может спать спокойно, когда мужа нет дома. Никто ее не украдет.
Киз затянулся сигаретой и с видом знатока посмотрел на Батьку.
— Прекрасный пес, — сказал он и покачал головой. — Но слишком старый. Лет семь. В таком возрасте их уже не изменить…
Он замолчал и, не отводя взгляда от собаки, о чем-то размышлял. Сейчас мне кажется, что именно в тот момент ему в голову пришла идея, которую он впоследствии осуществил, и под этим задумчивым видом крылся назревающий план.
— Be seeing you, — сказал он. — До скорого.
Он медленно пошел дальше; ключи позвякивали у него на поясе.
Батька тут же успокоился и принялся искать блох.
Я отправился в кабинет Джека, но никого там не нашел. Джек был в студии и наблюдал за шимпанзе, снимавшимся в обезьяньей телеверсии «Ромео и Джульетты».
Я вернулся домой. Моя жена ушла на собрание Городской лиги, которая занимается трудоустройством безработных чернокожих. Правда, среди них не очень-то много обычных безработных. Им просто не дают работу, вот и все. Профсоюзы безжалостно закрывают перед ними двери.
Днем в доме одного преподавателя драматического искусства состоялось собрание либералов, участвующих в борьбе за гражданские права, идти на которое я поостерегся. Я объяснил им, что мне и так стоило большого труда избавиться от дискуссий по поводу Вьетнама, Биа-фры, истребления индейцев в Амазонии, судеб советской интеллигенции, наводнений в Бразилии. В конце концов, надо знать меру. Знаете, что такое элефантиаз кожи? Это когда ваша кожа болит за других. Хватит, я отказываюсь переживать по-американски. Должен признаться, что я испытывал сильную антипатию к профессору, у которого проходило собрание борцов за права негров. Я видел в нем типичного калифорнийского phony, это примерно то же, что подонок. Один из тех «прогрессивно мыслящих» людей, которые возмущаются нашим потребительским обществом и занимают деньги для спекуляций недвижимостью. Я боюсь людей, чьи широкие взгляды основаны не на социологическом анализе, а на скрытых психологических травмах. Если молодежь совершенно справедливо упрекает некоторых последователей Фрейда в попытке «приспособить» его теорию к больному обществу, то и противоположный процесс, когда хотят «приспособить» общество к чьей-то больной психике, ничуть не лучше.
И потом, методы обучения этого профессора драматического искусства вызывали у меня отвращение. Я присутствовал на одной из его встреч с учениками, когда он заставил молодого актера, вовсе не гомосексуалиста и даже женатого, обменяться с ним долгим поцелуем. И знаете зачем? Чтобы научить его избавляться от «запретов», особенно тех, что воздействуют на актера, когда от него требуется смешать свою слюну со слюной другого человека. Поэтому я не был на собрании, хотя потом получил о нем подробный отчет.
Их целью было показать нескольким весьма состоятельным белым, от которых следовало получить необходимые для поддержания жизни «школы без ненависти» деньги, какое место занимает ненависть к белым в психике чернокожих детей. Для этого организовали небольшую демонстрацию, позвав нескольких чернокожих детей семи, восьми и девяти лет, родители которых тоже на ней присутствовали. И вот диалог между чернокожими детьми и белой женщиной, которая не только была их другом, но и приютила у себя эту семью негритянских активистов: отца, мать и пятерых малышей. За достоверность пересказа я могу ручаться. Представьте себе злополучных ребятишек, окруженных пятью десятками взрослых белых, в этом подобии анатомического театра.
— Am I a honky, Jimmy? Джимми, я белая дрянь?
— Yes, ma’am, you are a honky. Да, мэм, вы белая дрянь.
— Am I a blue-eyed devil? Я — голубоглазая бестия?
Отметим, что в библии чернокожих мусульман, Книге пророка Илии Мухаммеда, всякое существо с голубыми глазами считается врагом.
— Yes, ma’am, you are a blue-eyed devil. Да, мэм, вы голубоглазая бестия.
— Do you hate me, Jimmy? Ты ненавидишь меня, Джимми?
Здесь в отчете примечание: «Ребенок колеблется. Он беспокойно ищет глазами родителей». Не забудем, что несчастный мальчуган несколько месяцев был буквально осыпан ласками «голубоглазой бестии», которая его допрашивала. Отчет фиксирует: «Ребенок глубоко вздыхает».
— Yes, ma’am. Я вас ненавижу. I hate you… — Пауза. — … sort of. Вроде бы.
Здесь отчет заканчивается. Неизвестно, получил ли Джимми после этого номера конфетку. Но все пили чай с пирожными.
Мазохизм, эксгибиционизм, showmanship, а также старое доброе conning — такое типично американское надувательство, которое обессмертил Марк Твен, способ игры в gaming whitey, то есть в «заводного белого». Потому что на самом деле Джимми никого не ненавидит, и доказательством этому то, что он не удержался и добавил sort of, «вроде бы», и приходится признать, что он вынудил себя сказать: «Да, я вас ненавижу». Это sort of предвещает неотвратимое поражение всех будущих попыток насилия над природой.
По недавним опросам, восемьдесят процентов американских негров заявили, что ненависти ни к кому не испытывают, что подает определенную надежду даже для белых собак.
Все организаторы собрания (за исключением жуликов), каким бы ни был цвет их кожи, продемонстрировали, что роднит их в действительности глупость. «Yes, ma’am, I hate you… sort of»[7].
И шляпа идет по кругу. «Дамы, господа, будьте великодушны. Сын борца за права негров». Джимми гладят по головке. Конфетка.
Но вся надежда Америки — в двух словах: sort of.
Благодарение Богу, я не присутствовал на этом собрании. Я бы точно кого-нибудь укусил.
Это наводит меня на мысль, что надо срочно покупать более прочный поводок. Старый уже основательно поистерся.
После того как я ознакомился с отчетом, мне пришлось совершить часовую прогулку по Беверли Хиллз. Мои друзья думают, что я хожу пешком для поддержания формы. Вовсе нет. Это попытка бегства.
Я вернулся домой с чувством приятной опустошенности, но события вновь захлестнули меня с головой. В десять часов утра мне позвонил Джек Кэрратерс:
— Вы можете приехать немедленно?
— Что? Что случилось?
— Приезжайте.
Он повесил трубку.
Я поехал в питомник.
Джек сидел на своем обычном месте, за письменным столом. Сломанный нос, седые волосы ежиком, пятнышко голой кожи там, где в черепе стальная заплата. Как все те, чье лицо не один раз расплющивали удары, он похож на прусского солдата. Старый каскадер, на его счету более двух тысяч по заслугам отмеченных падений с лошади; на стене — профессиональный диплом в рамочке, между фотографиями Тома Микса и Рентентена. Сдвинутая на затылок бейсболка — как поднятое забрало. Он зажигает сигареты одну за другой и тут же их давит: именно это у него называется «не курить». В нем есть что-то от типичного американского пролетария — благодаря данной ему от природы исключительной физической силе. Он не поздоровался со мной.
— Ну вот что. Я требую вашего согласия на инъекцию. Put him to sleep.
— Почему так внезапно?
— Сейчас увидите…
Старый пес лежал на боку, с окровавленной пастью, и тяжело дышал. Он увидел меня и, не подымая головы, слабо вильнул хвостом.
Мы вошли в клетку. Джек нагнулся и пощупал судорожно вздрагивающие бока.
— Вы лишили меня лучшего помощника, — сказал Джек.
— Киз?
— Да. Двадцать раз в день он проходил мимо клетки, и каждый раз повторялось одно и то же. Приступ бешенства. Этот пес был прекрасно обучен. Видна порода. Киз вроде бы не обращал на это внимания, хотя мне и казалось, что он как-то часто вертится у клетки… Он как будто собирался с духом. Это рычание, понимаете, «La voix de son maоtre»[8], — оно каждое утро заводило его маленький механизм ненависти.
Собака лизнула мне руку, оставив на пальцах след кровавой слюны. Я хотел приласкать его, но колебался. Я знал, что Батька ожидает заслуженной награды. Видишь, я все сделал так, как меня научили…
Я погладил верную голову.
— А сегодня утром Киз надел защитный комбинезон и вошел в клетку. Он расставил все точки над i. Я услышал их вопли, и не знаю, кто вопил громче — собака или человек. Он ее чуть не убил. Бесполезно объяснять вам, что он метил не в собаку, а в тех, кто ее выдрессировал, просто их под рукой не оказалось. А потом…
— Что потом?
Ной рассмеялся:
— Он дал мне в морду. Наконец-то решился. Когда я помог ему подняться, он по одному снял все ключи, положил их мне на стол и ушел.
— Мне очень жаль, Джек.
— Мне тоже. В этой стране полно народу, который о чем-нибудь жалеет. Это ничего не меняет. Вы не сможете переучить вашу собаку, это ясно как день. Лучшее, что вы можете сделать для нее и для окружающих, это усыпить ее. Она непоправимо испорчена. Вы знаете, что я хочу сказать… — Он посмотрел на пса. — Никто не имеет права творить такое с собакой.
— Джек, я бы убил того, кто…
— Понимаете, я не верю в то, что вам удалось бы его перевоспитать, его — тоже. Такое это поколение. Оно уйдет само, по-хорошему. На то оно и поколение, чтобы исчезнуть. Я только не уверен, что у негров есть время и желание ждать. — Он устремил на меня враждебный взгляд. — Так как насчет инъекции, да или нет?
— Нет.
Он кивнул:
— Тогда вы сейчас же его заберете. Я не хочу держать его.
Он слегка прищурил глаза, и внезапно на его лицо со всех сторон набежали морщинки. Я увидел его полуулыбку, загадочно незаконченную, прерванную на полдороге, как всякое выражение этого кое-как залатанного после многочисленных травм лица.
— У меня есть идея. Я знаю один питомник, где нет негров. Они их не берут. Поместите туда своего пса. Я дам вам адрес.
— Идите к черту.
Джек снова слегка кивнул и пошел прочь, бросив только что зажженную сигарету.
Я остался сидеть в клетке рядом с Белой собакой.
Время шло — теперь уже было все равно. Один час, два, — не знаю. Я принял решение, но пользовался этой уверенностью, чтобы отсрочить исполнение.
Я достал из машины поводок, позвонил Чаку Белдену и попросил его одолжить мне револьвер. Потом я вернулся за Батькой.
Он последовал за мной, свесив язык и прихрамывая. Ему с трудом удалось забраться на сиденье. Вероятно, сломана пара ребер. Я помог ему. Мы проехали по бульвару Вентура и срезали дорогу по Лорел Кэнион. Когда мы останавливались на красный свет, люди улыбались славной собаке, смирно сидящей рядом с водителем и наблюдающей за дорогой. В Ван Нисе я проехал на красный свет, чтобы не останавливаться рядом с грузовиком, которым управлял негр.
Я запер Батьку в гараже.
В четыре часа дня Чак принес мне армейский кольт. Я налил себе стакан виски, но пить не стал. Я знал, что после виски не могу позволить себе разъезжать по городу с заряженным револьвером в руках. После спиртного я отпускаю поводок. Поэтому я вылил виски в горшок с бегонией и сел за руль. Я поднял все стекла, и мы поехали через Голливуд по направлению к Гриффитс-парку, в котором я когда-то совершал утренние пробежки, прежде чем отправиться в консульство на Аутпост-драйв.
Поросшие кустарником холмы тогда были избранным местом прогулок для влюбленных в природу и просто для влюбленных; теперь редко кто останавливается в этих безлюдных местах. В крупных американских городах количество преступлений каждый год возрастает на шестьдесят процентов. Один шанс на тысячу, что в вас воткнут нож, но в тех особых отношениях с судьбой, которые каждый себе воображает, мы всегда чувствуем себя под прицелом…
Я остановил машину недалеко от Креста Пилигрима и выпустил Батьку.
Я взял револьвер.
Батька смотрел на меня. Он знал. Ничего не поделаешь — инстинкт.
Он опустил голову.
Я прицелился ему в затылок.
Белая собака ждала.
Моя рука дрожала. На глазах появились слезы. Все поплыло перед глазами. Я выстрелил.
Осечка.
Собака не пошевельнулась и не взглянула на меня.
Я чувствовал себя неудавшимся самоубийцей.
Белая собака подняла на меня глаза, потом отвернулась и продолжала ждать.
Меня начало тошнить.
— Однако, мсье, столько переживаний из-за пса… А как же Биафра?
— Биафра? Вы надо мной издеваетесь?
— Короче говоря, если вам нет никакого дела до Биафры, то вы можете позволить себе так же относиться к собаке. Сейчас существует новая казуистика, которая, оправдываясь Биафрой, Вьетнамом, нищетой стран третьего мира и Бог знает чем еще, освобождает вас от необходимости перевести слепого через улицу.
Револьвер выскользнул из моей влажной руки.
— Иди сюда, Белая собака.
Батька с трудом поднялся, сделал шаг в мою сторону, понюхал дуло револьвера…
Нет, черт побери, никогда.
Какое мне дело до чернокожих? Они такие же люди, как все. Я не расист.
И потом, убить собаку — значит признать себя побежденным, мсье Ромен Гари. Это капитуляция перед противником. Такого со мной еще не случалось. Никому бы и в голову не пришло сдаться, имея в руках заряженный кольт.
На заросшие жестким кустарником холмы сошел голубой туман и смягчил колючий ландшафт. Но мягкость осталась снаружи.
Я закурил гаванскую сигару, стоимости которой хватило бы на то, чтобы одна индийская семья завтракала, обедала и ужинала в течение десяти дней.
Мне стало легче.
Я потрепал Батьку по загривку:
— Прорвемся.
Он вильнул хвостом:
— Они не пройдут!
Он дал мне лапу.
Жаль, рядом не было стены, на которой я мог бы нацарапать пару гуманистических лозунгов.
«Человек себя покажет!»
Когда можно уцепиться за надежду, мне нет равных. «Я — чемпион. Человек победит, потому что он сильнее!»
Короче, я мошенничал как мог. Но главное — я выиграл. Я снова взял Батьку на поводок и открыл дверцу машины. Он прыгнул на сиденье. Конец маленькой психологической драмы.
Я остановился у Шваба и позвонил в питомник. Никто не подошел. Я отыскал номер Джека в справочнике. И признался ему во всем.
— Почему, собственно, вы все это мне рассказываете?
— Подержите собаку, пока я не уеду из Штатов. Я заберу ее с собой.
— Идите к черту. Отвезите ее в питомник без негров. Есть отличный питомник в Санта-Монике. Просто роскошный. Даже мэр Йорти не сделал бы лучше[9].
— Тогда дайте мне телефон Киза.
— Что вы от него хотите?
— Хочу с ним поговорить.
— Знаете, он черный мусульманин. В лучшем случае вы поможете ему достать билет в Мекку. You’ll only help him to get his ticket for Mecca. Если не ошибаюсь, мусульмане имеют на это право, если приносят пророку Мухаммеду пять скальпов со светлыми волосами или пять пар розовых ушей.
— Если он вернется к вам, вы заберете собаку?
— It’s a deal. Договорились. Представляете, у меня две сотни змей, переполненных отличным ядом, и никого, кто мог бы его извлечь. Киз — специалист по ядам. В общем, здесь у меня нет его телефона. Позвоните мне завтра в контору.
На ночь я запер Батьку в гараже, оставив ему королевское угощение.
Джин я не сказал ни слова. Она не знала, что Батька вернулся.
В гостиной проходило очередное собрание активистов.
Джин Сиберг с четырнадцати лет принадлежит ко всевозможным обществам борьбы за равноправие. Из-за этого между нами возникают довольно серьезные разногласия. Мои метания в поисках равенства и братства проходили между семнадцатью и тридцатью годами, а так как у нас двадцать четыре года разницы, я категорически отказываюсь заново переживать эту медленную агонию. Я знаю слишком много случаев, когда подобные попытки заканчивались неудачей, и не хочу добавлять к ним свою.
Когда я вошел в гостиную, все умолкли. И правильно сделали. Так случается нередко. Достаточно взглянуть на меня, чтобы слегка поумерить пыл. Ибо я знаю, что в «хорошем лагере» мерзавцев и рвачей не меньше, чем в «плохом».
Обстоятельства того собрания, о котором я говорю, как будто нарочно сложились так, чтобы подтвердить мою правоту.
Через несколько недель один из присутствовавших на нем мерзавцев, облачившийся в черную кожу, если можно так сказать, по случаю, попытался немного пошантажировать, под благородным предлогом gaming whitey, игры в «заводного белого».
— Мисс Сиберг, у нас есть компрометирующее вас письмо, в котором вы соглашаетесь передать братский революционный привет африканским студентам Парижа… Там даже есть имя одного из лидеров «Черных пантер»… Если мы это опубликуем, ваша актерская карьера в Америке…
Джин ответила:
— Публикуйте.
Через несколько минут она уже плакала. Мисс Сиберг еще в том возрасте, когда можно в чем-то разочароваться.
Я подождал, когда она заплатит свою контрибуцию, то есть когда гостиная опустеет, и отправился спать.
На другой день я получил телефон Киза и позвонил ему. Детский голос сообщил, что папы нет дома.
— Вы не скажете, где я могу его найти?
Девочка с волнением спросила:
— Вы из-за животного?
— Да, это очень важно.
На другом конце провода перешептывались.
— Папа в «Блинном домике», в Фэйрфаксе.
Я добыл адрес «Блинного домика» и отыскал Киза, который сидел перед горой блинов с кленовым сиропом. На голове у него была одна из тех мусульманских шапочек, которые кажутся вырезанными из карпетов. Он очень приветливо поздоровался со мной и острием ножа указал на свободный стул. У него были необычайно белые и острые маленькие зубы. Я открыл было рот, чтобы приступить к своей защитительной речи, но Киз перебил меня:
— Знаю, знаю, просто в тот день я немного не выдержал. I’m sorry about that. Мне очень жаль… Это мои уши меня подвели.
— Ах, уши, — повторил я с понимающим видом, хотя не понял ровно ничего.
— У меня чувствительные уши. Я больше не мог выносить его воя. Я вздул его, ну, ну примерно как разбивают радио, от которого слишком много шуму…
Он задумался, не переставая жевать. Я помню, что снова поймал на его лице выражение, которое не могу назвать иначе как scheming, оно появляется у людей, исподволь разрабатывающих какой-то план.
— Отвезите его в питомник. Я сам им займусь. На это уйдет немало времени. Но я уверен: у меня получится. — Он разрезал на четыре части сочащийся янтарем блин. — У меня всегда получается.
— Вы хотите, чтобы я предупредил Джека?
— Не стоит. Я закончу с этим и вернусь к работе. Привезите собаку к полудню. — Ел он с аппетитом. — Прекрасный зверь. Жаль было бы его потерять. — Он улыбнулся мне своими острыми зубками. — Вы знаете, что после Уоттса белые платят за хорошую сторожевую собаку до шестисот долларов?
Я ничего не ответил, встал и ушел. Этот мерзавец явно принимал меня за белого.
Я отвез Батьку в питомник и объявил Кэрратерсу о скором возвращении его драгоценного помощника. Змеи снова будут отдавать свой яд на пользу человечеству. Джек как раз пил утренний кофе, прислонившись к решетке обезьянника. Какое-то существо с короткой черной шерстью, чуть крупнее уистити, пыталось у него из-за спины окунуть в кофе палец. Время от времени Джек протягивал обезьянке ломтик хлеба с маслом, от которого они по очереди откусывали.
— У меня тут полная непруха с кенгуру, — сообщил он. — Сегодня утром мать семейства устроила взбучку папаше — какие-то домашние неурядицы. Не могу понять, что происходит в этой семейке. Я не один раз пытался разобраться в психологии кенгуру, но у меня ничего не вышло. Говорят, что австралийцы похожи на американцев, но о кенгуру такого не скажешь. Ну что с ней такое, с этой заразой? У моего парня нет другой самки, так в чем же дело? Меня это злит, потому что сегодня днем они должны показывать бокс в пользу корейских сирот. А старик сейчас не в состоянии драться. Он жутко запуган. Понимаете, кенгуру — они все немножко с приветом. Несколько лет назад я держал одного, так он грохался в обморок каждый раз, как я впускал к нему течную самку. Он начинал быстро-быстро хватать ртом воздух, как кролик, а потом терял сознание. Впечатлительный. Самку это так оскорбляло, что она с разбега прыгала на нему всей своей тяжестью. Психология, приятель, доставляет одни неприятности. Кофе хотите? Нет? Так что, Киз возвращается и сам займется нашей собачкой?
— Да, Киз славный парень.
Ной отпил глоток кофе. Вид у него был задумчивый.
Мгновение он смотрел на меня своими бледными глазами, потом отвел взгляд.
Обезьяна протянула руку и вырвала у него бутерброд.
— Змеи его тоже очень любят, — сказал Джек. — Киз — настоящий чародей. — Он выплеснул остатки кофе на траву. — Никогда не видел такого злобного типа. — В его голосе послышалось уважение. — Приятно посмотреть, как… Ладно, пора идти поднимать моральный дух моему кенгуру. — Он искоса посмотрел на меня. — Зачем вы все это делаете?
— Что?
— С собакой.
— Я хочу спасти ее, вот и все.
— Как же… You bet. Что вы, собственно, пытаетесь доказать?
— Да, в общем, ничего.
— Да ладно, приятель. Знаю я вас, интеллектуалов. Вы пошли на принцип? Хотите доказать, что это излечимо?
— Да, это излечимо.
— Конечно, конечно. Но все придется начинать сначала. Вам понадобится лет сто. Хотя, если у вас будет Киз…
— Что, если будет Киз?
— Вы в хороших руках. Он спец по ядам. Be seeing you. Счастливо.
Он ушел. Обезьянка, повиснув на прутьях решетки, тянула ко мне руку и пронзительно кричала.
Я вернулся в Арден. Селия, наша испанская знакомая, сказала, что какой-то человек уже дважды приходил поговорить со мной и придет снова после полудня.
Шесть часов вечера. Я сидел в патио, перед бассейном.
Джин отправилась собирать пожертвования для школы Монтессори, которой она помогала вот уже год. Одна из целей этого учреждения — воспитать негритянских детей «без ненависти». Это написано черным по белому в проспекте. Воспитание без ненависти. Если именно в этом состоит их отличие от других школ, то у этой фразы глубокий подтекст.
До сих пор мне казалось, что там, где есть ненависть, нет воспитания. Только муштра и уродство.
Я говорил себе, что проблема американских негров затрагивает вопрос, который делает ее практически неразрешимой: вопрос Глупости. Во все времена она оставалась самой могущественной областью нашего сознания. История не помнит случая, когда разум преуспел в решении хотя бы одной из общечеловеческих проблем, если их основание покоится на Глупости. Ей удалось окружить их, заключить с ними договор, с помощью ловкости или силы, и в девяти случаях из десяти лишь только разум поверит в свою победу, как вновь у него на глазах пышным цветом расцветает бессмертная Глупость. Достаточно взглянуть на то, что сделала Глупость с победами коммунизма, или, например, на бурные последствия «культурной революции», или в нынешние времена — на подавление «Пражской весны» во имя «чистоты марксистской идеи».
К моей грусти и желанию отставного военного ни во что больше не вмешиваться добавилось раздражение гораздо более личного характера и довольно-таки смешное. С тех пор как я приехал в Голливуд, мой дом, то есть дом моей жены, стал настоящим штабом людей доброй воли, либералов из белых американцев. Либералы (в американском смысле слова — наиболее близкое по значению французское, наверное, «филантроп» или, скорее, «гуманист») проводили там по восемнадцать часов в сутки, даже когда Джин уезжала на киностудию. Это было постоянное дежурство прекрасных душ, и тому, кто думает, что в моих словах есть хотя бы капля насмешки, лучше немедленно закрыть книгу и убраться куда подальше. Уже сорок лет я таскаю по свету свои иллюзии, целые и невредимые, несмотря на все старания избавиться от них и отчаяться раз и навсегда, на что я органически не способен. Именно это делает меня таким воинственным по отношению ко всем «прекрасным душам», в которых я вижу собственное отражение. В такие минуты я подобен скорпиону, жалящему самого себя, или неграм, которые ненавидят друг друга, живя в одинаково тяжелых условиях, или евреям-антисемитам. Должен сказать, что меня все больше и больше раздражает количество паразитов, вертящихся вокруг Джин. Каждый день во имя борьбы за гражданские права создаются мелкие организации и группы, единственный вид деятельности и единственная цель которых — обеспечивать экономическую стабильность своему руководству. Они занимают выжидательную позицию и всегда готовы проглотить манну небесную, рассыпаемую различными фондами и федеральными властями. Я никогда не совал нос в денежные дела Джин Сиберг. Но с первого же дня в Ардене я наблюдаю с полдюжины con-men, вечных плутов и мошенников, которые с азартом играют — и выигрывают, — ставя на ее двойное чувство вины: во-первых, она кинозвезда, существо, возбуждающее самую сильную зависть и потому одно из самых презираемых, во-вторых — лютеранка, апофеоз «первородного греха».
Досадно, что сам я не признаю за собой «власти мужа» по кодексу Наполеона; честно говоря, я с удовольствием сослался бы на него, чтобы вышвырнуть из дома пару-другую чернокожих босяков, которые заставляют мою супругу платить налог на чувство вины.
Я еще раз убедился в том, что в Америке веду себя так же свободно, как во Франции. Я слишком люблю эту страну и слишком долго в ней прожил, чтобы ощущать себя чужаком.
Я позвонил своему агенту и поручил организовать для меня отчетную поездку в Японию. Я уже бывал в Японии, и, несмотря на краткость моего визита, она стала одной из тех редких стран, где я действительно ощущал себя чужим. Восхитительное чувство непосвященности; чудовищный языковой барьер держит вас на почтительном расстоянии от окружающих. Поездка была очень недолгой, но к японцам у меня появилась та симпатия, которую я испытываю только по отношению к абсолютно непохожим на меня людям.
Я всерьез сосредоточил всю силу воли на том, чтобы убедить себя сложить чемодан и бежать из Штатов куда глаза глядят, только бы не слышать каждый раз одну и ту же песню: «Конечно, этот чернокожий — прохвост, но не забывайте, что именно белые сделали его таким».
Мэй сидел у меня на коленях. Этот сиамский кот не расстается со мной и, устроившись на плече, во всех подробностях, полным бесчисленных оттенков голосом рассказывает свои непостижимые истории. И в этот раз он снова принялся поверять мне тайны кошачьего мира, в которые я тщетно стараюсь проникнуть. Чудесные сказания, которые только Пушкин умел переложить в стихи, быть может, вся кошачья философия, проходили мимо меня — настоящая катастрофа для филологии. Наконец-то сфинкс заговорил и обо всем вам поведал, а вы застыли на пороге великого откровения из-за незнания иностранных языков.
Вернулась Джин. С минуту побродила вокруг меня, но я был как камень. Мне нечего было ей прощать, но, наверное, я испытывал легкое раздражение, довольно забавное, — раздражение мужа, который видит, что его жена больше занята несчастьями своей страны, чем собственным домом.
В дверь позвонили, и я пошел открывать. Это были мальчик и девочка лет семи-восьми, лучезарные американские дети, словно эльфы из волшебной сказки.
— Excuse us, Sir[10] А Фидо у вас?
— Нет, его здесь нет.
Я побежал к холодильнику и вернулся с шоколадными пирожными, которые запрещает мне диета, но которые я храню там для услаждения взгляда.
— No, thank you, Sir.
Я с восторгом проглотил пирожные.
Дети обменялись взглядом, потом сурово взглянули на меня, с таким видом, как будто я заслуживал пяти лет тюрьмы без права на помилование.
— В Обществе защиты животных нам сказали, что Фидо точно у вас.
Наконец я начал понимать, кто такой Фидо. В это время из «шевроле», только что припарковавшегося перед домом, вышел пожилой человек, худой и сухощавый, с густой шевелюрой цвета «перец с солью». Сорок лет назад этот бодрый старик прыгал через изгородь в рекламе «Соли Крюшена, вечная молодость», и я с радостью отметил, что он до сих пор жив и в прекрасной форме. Упругим шагом он пересек газон. Далеко за семьдесят, если судить по количеству морщин на загорелом, веселом и открытом лице. По нему угадываются долгая счастливая жизнь, безбедная старость, до конца выплаченные залоги, страховка, рыбалка и утиная охота — список венчает традиционная рубашка в красную клетку из «Пендлтона». Он стоял между детьми, и руки его лежали у них на плечах.
— Good afternoon, Sir…[11] В Обществе нам сказали, что три недели назад вы подобрали собаку, очень похожую на нашу. Это немецкая овчарка с маленькой бородавкой на морде и с несколькими рыжеватыми подпалинами. Наш фургон сгорел в Гардении, пока мы были на прогулке, а собака спаслась и убежала неизвестно куда.
— Fido is the name. Ее зовут Фидо, — сказал мальчик.
Я услышал за спиной шаги. Моя жена. Я постарался не оборачиваться. Джин не умеет лгать.
— Входите, входите…
Они вошли. Дети не сводили с меня глаз. Наверное, они очень плакали, когда их любимый Фидо пропал.
Я приветливо улыбнулся, вид у меня при этом был самый искренний. Я уже давно был готов к такому повороту событий. Думаю, что мысленно я даже потирал руки.
— На вашей собаке не было ошейника?
Старик покачал головой:
— Нет, она потолстела, и мы были вынуждены снять ошейник, который ей давил, особенно когда нам приходилось привязывать ее. Мы как раз собирались купить новый, с личным номером, но вот видите…
Я поднял руку:
— Не имеет значения. Я уверен, что это та самая собака, с бородавкой, с рыжиной вокруг носа, как у заядлого курильщика, ха-ха-ха…
Лица белокурых ангелочков просветлели.
— Это точно она, — сказал папаша Крюшен.
— Мне очень жаль. У меня ее больше нет. Я обратился к защитникам животных, даже дал объявление в газете… Никто не отозвался.
— Мы здесь на каникулах, — сказал старик. — Мой сын приехал с женой в Лос-Анджелес, чтобы посмотреть, понравятся ли им эти места, и при случае подыскать дом. Потом он вернулся в Алабаму уладить свои дела, прежде чем окончательно здесь обосноваться.
— Алабама — красивое место, — сказал я любезно.
На лице старика появилась одна из тех улыбок, от которых в комнате делается как будто светлее.
— Самое прекрасное, — сказал он.
— Но и Калифорния тоже ничего, — добавил я.
Он согласился:
— Здесь больше возможностей найти выгодную работу. Мой сын двадцать лет отслужил в полиции, а теперь хочет завести собственное дело: открыть питомник. Ему только сорок семь лет. Да, он служил в полиции. Я сам был шерифом…
Я улыбнулся:
— Семейная профессия.
— Да, еще мой отец тоже был deputy sheriff и… «Сейчас он вытащит фотографии», — подумал я. За спиной я услышал дрожащий голос моей жены, которая сказала по-французски:
— Если ты отдашь им собаку, я уйду. Я улыбнулся еще шире.
— Заткнись, — сказал я с любезным видом. — Я просто валяю дурака.
Крюшен был в восторге:
— Так вы француз?
— Да, я родился в Вердене, его еще называют чудом Марны.
— Я был во Франции в семнадцатом году, — сказал он. — Добровольцем. «Мадлон»[12], маршал Фош… Сколько лет прошло…
— Без штампов он обойтись не мог, старый козел, — сказала Джин.
Когда Джин говорит на французском сленге с американским акцентом, это надо слышать.
— Мне очень жаль, но пес уже не у меня. — Я сделал паузу. — Он прекрасно выдрессирован…
Но я совсем забыл, что для славного старичка все это в порядке вещей и ему не в чем себя упрекнуть. Мой едкий намек пропал втуне.
— Это полицейская собака, — объяснил он. — Одна из лучших. Мой сын сам ее дрессировал. В полиции он занимался выучкой собак. Он всегда любил животных; он и родителей ее дрессировал. Фидо — полицейская собака в третьем поколении. Достигнув восьми лет, собаки уходят на пенсию. Их хорошо разбирают. Мой сын выкупил своего любимца. Никто не стережет дом лучше него.
— Ага, а то… — Джин неожиданно выдала реплику из своего диалога с Бельмондо в фильме «На последнем дыхании».
Я перевел:
— Моя жена просит прощения, она ни слова не знает по-английски… Она спрашивает, не выпьете ли вы чего-нибудь.
— А как насчет ушей? — спросила Джин.
Это наша любимая фраза. Я обязан ею актеру Марио Давиду. Однажды я увидел его за столиком в буфете мадридского аэропорта и кинулся навстречу, весь сияя от радости. По дороге я опрокинул бутылку вина, попытался ее поймать, наступил на ногу официанту, неловко повернулся и заехал Марио локтем в глаз; в то время как я рассыпался в извинениях, у меня выпала золотая коронка и угодила в суп. Марио Давид посмотрел на меня с интересом и спросил: «А как насчет ушей, Ромен, вы ничего с ними не делаете?»
Я предложил гостю скотч.
— Нет, спасибо, в самом деле… Вы кому-то ее отдали?
— Да. Видите ли, поскольку никто не отозвался… Так получилось, что один мой знакомый очень подружился с этим псом.
— У вас есть его адрес?
Я изобразил нерешительность.
Тон шерифа стал сухим и официальным:
— Я прошу дать мне адрес вашего знакомого.
— Послушайте, — сказал я. — Я прошу вас подумать. Я сам был поражен тем, что между ним и вашей собакой возникла такая сильная безотчетная симпатия. Это, наверное, какой-то животный инстинкт… Дело в том, что мой знакомый — африканец. Негр.
Папаша Крюшен остолбенел. Его кадык резво подскочил кверху, а рот так и остался открытым, хотя улыбка испарилась, что придало его лицу выражение полного изумления.
В жизни каждой супружеской пары есть моменты, когда долгие годы совместной жизни дают о себе знать довольно неожиданным образом: один из супругов внезапно начинает говорить на языке другого. Ибо нижеследующее выражение, прозвучавшее с оттенком уважения и даже восхищения где-то в глубине комнаты, я в свое время подцепил в Иностранном легионе и еще ни разу в жизни не слышал из прелестных уст моей подруги.
— Не хило! — сказала Сиберг.
После такого поощрения меня понесло:
— Мой знакомый — молодой африканский студент, который получил грант на год стажировки в Университете Южной Калифорнии. Когда он увидел вашу собаку, это была, я вам скажу, дружба с первого взгляда… Да, как удар молнии. Цепляющиеся атомы, домните? Вы мне не поверите, но не было никакой возможности их разлучить…
Папаша Крюшен медленно приходил в себя. Не знаю, как далеко он ушел, но своим видом он напоминал здорового парня с крепкой челюстью, который не желает признавать нокдаун. Все задатки первопроходца. Такие, как он, строили Америку. Голос у него несколько осип:
— Ваш знакомый увез собаку в Африку?
— Да. Я даже оплатил билет. Я не хотел их разлучать. Я не мог поступить иначе.
Девочка захныкала, прижав кулачки к глазам.
— I want Fido. Хочу Фидо! — захныкала она тоненьким, надрывающим душу голоском.
Спешу заметить, что это не более чем фигура речи.
Ее слезы растрогали меня не больше, чем «Несчастья Софи»[13] растрогали бы Чингисхана.
— Бедный зайчик, — сказала Джин, и, поверьте, в ее голосе послышалась неподдельная жалость.
Сразу оговорюсь: я люблю детей, с тех самых пор, как у меня появился собственный ребенок. И если мое сердце не дрогнуло при виде двух очаровательных малышей, горько оплакивающих потерю любимой собаки, то исключительно из-за того, что, глядя на бравого шерифа, я спрашивал себя, почему средний возраст жителей гетто, избиваемых полицией во время расовых конфликтов, — от четырнадцати до восемнадцати лет.
Наступила мертвая тишина. Шериф начинал понимать. Мы вообще начинали понимать друг друга.
— Вы не имели права распоряжаться этим животным.
Я попытался сгладить происходящее:
— Послушайте, я напишу в Африку. Уверен, с вашей собакой обращаются по-королевски. Ей ни в чем не отказывают. В Африке двести миллионов негров, так что, сами понимаете…
Он поднялся. Его большие корявые руки легли на две белокурые головки, как бы защищая их. Он был образцовым дедом, этот мерзавец.
Но самое ужасное, что он вовсе не был мерзавцем. Он был честным человеком.
— Мы будем искать адвоката.
— Поищите хорошенько. Потом расскажете, на что он похож.
Моя жена проводила его до дверей. Американское гостеприимство. Потом снова подошла ко мне, обвила мою шею руками и прижалась щекой к моей щеке. Некоторое время мы стояли молча. Затем я без особого успеха попытался продемонстрировать ей зрелость мышления, проще говоря, усталость:
— Брось, Джин. Настоящие люди — их миллионы — вне досягаемости, а остальные — лгуны и притворщики, причиняющие другим страдания, — являют собой слишком печальное и безнадежное зрелище. Существует барьер, не связанный с цветом кожи, но такой же непреодолимый: твоя профессия. Кинозвезда, пусть даже самая искренняя, самоотверженная и кристально честная, которая вдруг начинает заниматься всяческими язвами общества… она все равно остается кинозвездой. Вас окружает слишком много рекламы и фотографов, чтобы толпа могла увидеть в ваших действиях нечто большее, чем поиск рекламы и очередную позу для снимка. Или нужно завязать с кино и работать незаметно, наравне со всеми, но тогда никто из твоего теперешнего окружения о тебе и не вспомнит, потому что им нужна именно кинозвезда.
— Я знаю, и мне на это наплевать… Но школа… Тридцать детей, которых нельзя бросить… К тому же Билл Фишер прислал нам из Маршаллтауна чек на пять миллионов долларов и…
Я чувствовал, как у меня по шее скользят ее слезинки.
— Послушай, Джин. Давай поговорим об этой школе «без ненависти». Если бедные дети действительно будут воспитаны без ненависти в специально для этого созданной школе, они окажутся абсолютно безоружными и неприспособленными к жизни среди себе подобных…
— Я хочу им помочь. Я знаю, что звездной болезнью болеют не только кинозвезды. Я перестану сниматься.
— Если ты перестанешь сниматься, необходимость оправдывать то, что ты — Джин Сиберг, кинозвезда, исчезнет, а вместе с ней, возможно, и желание помочь…
— Ты думаешь, именно это мною движет?
Я встал:
— Не знаю. Это или не это, но с меня хватит. Я сваливаю. Я так больше не могу. Семнадцать миллионов американских негров в доме — это слишком даже для профессионального писателя. Все, что они могут мне дать, — еще один роман. Я уже протащил в литературу войну, оккупацию, свою мать, освобождение Африки, атомную бомбу — я категорически отказываюсь делать то же самое с американскими неграми. Но ты прекрасно знаешь, как это бывает: когда я натыкаюсь на что-нибудь, что не могу изменить, разрешить, переделать, я это уничтожаю: переношу в книгу. Депрессия проходит. Я начинаю лучше спать. Так что я сматываюсь. Я не могу писать о неграх. Я категорически отказываюсь. Я…
— Ты напишешь об этом в любом случае.
— Брось это, Джин. Ты десять лет прожила за границей. Ты вообще француженка по мужу.
— Я останусь американкой, пока не помру.
— Прекрасно, но я отказываюсь таскать Америку на своем горбу.
В дверь позвонили. Я пошел открывать. Их было пятеро, мужчины и женщины, все племенные черты налицо. «О нет, черт, хватит», — выкрикнул я по-французски, захлопнул дверь у них перед носом и вернулся к Джин. Не уверен, но, кажется, я рычал.
— Они здесь. Явились. Настойчивые, мерзавцы. Но раз они настаивают, я это сделаю. Ты сама знаешь, это сильнее меня. Я зашибу им книгу о страданиях негров, и, словно по мановению волшебной палочки, страданиям негров придет конец — точно так же, как пришел конец войнам после «Войны и мира» и «На Западном фронте без перемен». Сейчас книг, изменивших мир, считать не пересчитать, но если ты назовешь мне хотя бы одну, я облобызаю твои стопы. Так что или ты избавишь дом и меня от «проблемы чернокожих», или я избавлюсь от нее сам. Я вышибу твои семнадцать миллионов негров в книгу, и о них будет забыто. Это в порядке самозащиты.
Она подошла к двери и приоткрыла ее:
— Одну минуту, мой муж переодевается.
— Черт побери, — сказал я. — Я ухожу.
— Уходи.
Я пошел в гараж и сел за руль.
В знаменитой анкете Пруста есть вопрос: «Какому военному маневру вы отдаете предпочтение?» Я ответил: «Бегству».
Я много сражался в своей жизни. Больше не хочу. Свое дело я сделал.
Все, чего я теперь прошу, это чтобы мне позволили выкурить еще пару сигар в тишине и покое.
Только все это неправда. И нет ничего ужасней, чем неспособность к отчаянию.
Итак, бегство. Без промедления.
Сначала я поехал по Сансет-бульвар в сторону океана, но потом резко свернул на Кол-дуотер Кэнион и помчался к «Ноеву ковчегу» Джека Кэрратерса. Я пересек ранчо и вошел в питомник. Батька лизнул меня в лицо, встав на задние лапы, и я крепко его обнял.
— Прощай, Батька… — Я говорил с ним по-русски, чтобы никто нас не понял. — Слушай меня внимательно, приятель. Я не прошу тебя не кусать негров. Я прошу тебя не кусать только негров.
Думаю, он меня понял. Собаки умеют распознавать тех, кто одного с ними племени.
Я купил зубную щетку и сел на первый же самолет до Гонолулу. Потом Манила, Гонконг, Калькутта, Тегеран… Я проводил по нескольку дней то здесь, то там, чтобы выбить себя из колеи, потеряться, глотая вершки «местного колорита», «экзотики», «живописности», приправленные обычным для путешествий чувством отчужденности. Несколько дней здесь, несколько дней там, не уходя глубоко, не задерживаясь надолго, иначе я стал бы осознавать, что за всей этой маскировкой скрыта наша первичная данность, ущербная и непривлекательная, и я вот-вот столкнусь нос к носу с самим собой.
Я пишу эти строки на Гуаме, на берегу океана. Я слушаю, вдыхаю его смятенный шум, и он освобождает меня: я чувствую себя понятым и исчерпанным. Только океану известен голос, которым должно говорить от имени человека.
Мой самолет пролетал над ночными кхмерскими городами и рисовыми полями, когда ранним вечером в Лос-Анджелесе Сэнди, лежавший в ногах у Джин, поднял уши, встал и тихо подошел к двери. Он опустил морду и принюхался, а потом завилял хвостом, объявляя о радостном возвращении.
Это был Батька. Он удрал из питомника и пробежал всю долину Сан-Фернандо и холмы Беверли, чтобы наконец-то вернуться к своим.
Джин говорила мне позже, что не смогла выдержать его взгляда — столько в нем было любви. Она разрыдалась. Потому что и думать было нечего держать в доме собаку, которая для наших друзей-негров являлась воплощением веков рабства. «Всю эту паршивую ночь я пыталась примирить непримиримое. Что само по себе обнаружило какую-то дилетантскую изнеженность, душевную вялость. Времени-то на раздумья не было».
На следующий день она позвонила Кэрратерсу, чтобы предупредить его.
— А, так он нашел дорогу. Прекрасно. Слава Богу.
В голосе Кэрратерса было не просто облегчение, а настоящая радость.
— Да, вы явно не из тех, кто стремится перевернуть мир, Джек.
— Вот что значит жить с писателем, Джин. Вы подбираете пса и делаете из него целый мир… Знаете, что недавно произошло? Один из негров, здешних служащих, самый молодой, попытался отравить вашего копа. Он напихал ему в еду столько стрихнина, что можно было сдохнуть двадцать раз. Но пес к ней даже не притронулся: еда, поданная черным, — вы понимаете…
— Джек, не может быть…
— Конечно, не может быть. Половина того, что происходит на свете, «не может быть». Я не знал об этой истории со стрихнином. Я хозяин, поэтому мне ничего не сказали. На следующий день этот Терри — восемнадцать лет, сопляк, — пошел к Тэйтему. Билл Тэйтем — сторож, он кормил собаку, он самый что ни на есть белый, и это, видимо, чувствуется на милю вокруг, во всяком случае если судить по тем нежностям, которые ему расточал ваш коп. Как вы догадываетесь, Джин, мы, белые, обладаем особым душком, на любителя. Я докажу вам это dogs-in-hand, факты сами идут в руки. Терри попросил его отравить вашего расиста. Тэйтем ответил, что ему семьдесят лет и он не собирается кого бы то ни было отравлять, he didn’t have it in him. Он уже не такой принципиальный, как раньше, и не пойдет на это. Тут и возраст, и старческое слабоумие, в общем, у него не хватит духу. Я узнал о том, что замышляют у меня за спиной, только благодаря драке между Терри и Кизом. Киз ему наподдал как следует. Только не спрашивайте почему.
— Нелепо сваливать вину на бедного зверя… Киз достаточно умен, чтобы понимать это.
— Ошибаетесь, Джин. Киз гораздо умнее. Он настолько умен, что мне иногда кажется, он не думает, а высчитывает. Не размышляет, а замышляет. Так или иначе, он здорово отколотил мальчишку. Но это были цветочки. Позавчера я услышал крики рядом с гардеробом и пошел в ту сторону. Там был Терри, совершенно раздетый, и Киз с револьвером в руках. Револьвер был мой. Терри стащил его из письменного стола и спрятал под рубашку. Очевидно, парень хотел пристрелить вашего пса. Видите, до чего дошла эта страна. Вы понимаете, что, в сущности, стоит за этой историей? Это как растущий нарыв, потому что это уже не только расовая или политическая проблема: это безумие, психическое заболевание. Так что можете себе представить, как я обрадовался, когда ваш пес сбежал.
— Вы ничем ему не поможете?
— Я — нет. Возможно, Билл Тэйтем или еще какой-нибудь белый, во имя братской любви.
Если бы я в это время находился в Париже, я наверняка был бы вызван телеграммой в аэропорт «Орли», чтобы забрать присланную из Америки собаку. Но я был в Гонконге.
Проблема разрешилась неожиданным для Джин образом. Я не виню ее в том, что она попала в ловушку. Наверное, я и сам бы в нее угодил.
Было восемь или девять часов вечера. Джин, которая тогда играла в «Аэропорте» на студии «Метро Голдвин Майерз», готовилась к ночным съемкам. Батька и Сэнди только что слопали на кухне солидный ужин и теперь разлеглись посреди гостиной. Перед самым домом остановилась машина, и Батька моментально почуял цветного. Он вскочил и тихо прыгнул к двери, оскалив зубы, и внезапно залился воем, идущим, казалось, из недр первобытной природы.
Джин услышала шаги. Еще не прозвенел звонок, как вдруг с собакой произошло нечто странное.
Батька зажал хвост между лапами и начал пятиться.
Он не переставал лаять. Но его лай звучал по-другому: в нем появилось чувство страха и бессилия. Он то переходил в жалобное стенающее тявканье, то звучал с прежней силой и яростью.
Батька продолжал пятиться.
Джин приоткрыла дверь, не снимая цепочку: это был Киз, как всегда улыбающийся во весь рот. Непринужденные манеры, ловкие движения, сверкающие сжатые острые зубки, которые я так ясно перед собой вижу…
— Hi, there. Привет.
— Hi. Подождите минутку. Я запру собаку в гараже.
Его улыбка стала еще шире.
— Не стоит труда. Он меня не тронет.
— Послушайте…
— Я хорошо знаю животных, мисс Сиберг. Я вас уверяю, он меня не тронет. Мы еще не подружились, но дело продвигается. Небольшой прогресс уже есть. Если у вас найдется минутка…
Джин колебалась, но все же сняла цепочку. Гостеприимство.
— Вы уверены?
Киз открыл дверь и вошел. Батька зарычал с удвоенной силой. Но Джин, которая не один раз видела, как Батька прыгает на «врага», подчиняясь мгновенному рефлексу при виде чернокожего, была потрясена произошедшей в нем переменой. Киз прошел на середину гостиной, а Белая собака, не переставая рычать, ходила вокруг него, готовясь прыгнуть, но ее, казалось, удерживал некий барьер, который она не решалась преодолеть. Стоны отчаяния, прерывавшие яростное рычание, ясно говорили, насколько это идет наперекор тому, как ее дрессировали, чему учили, всей жизни верной Белой собаки.
Ей казалось, она идет на предательство. Джин стояла у двери, распахнутой в ночь, и замирала от страха. Киз оставался на середине комнаты; он вынул из кармана пачку, легкими щелчками выбил сигарету и взял ее в рот.
— Видите, перемена налицо, — сказал он. — Теперь они боятся.
Именно так. Я не выдумываю. Джин точно слышала эту фразу. Теперь они боятся. Если причины и подтекст такого обобщения недостаточно прояснили вам, что веками копилось в душе негра, в этом проявляется ваше безразличие не к неграм, а к душам.
Такие полицейские собаки, как Батька, на профессиональном языке называются боевыми. Как правило, за ними стоят несколько поколений животных, специально обученных нападать. Дрессировка, таким образом, способствует атавистическому развитию собачьей природы. Именно этому атавизму сейчас сопротивлялся мой пес…
Он был настороже. Он не перестал ненавидеть, но страх не давал ему атаковать. Время от времени Батька делал несколько маленьких шажков вперед, в такт собственному лаю, но тотчас же отступал. Шерсть у него на спине стояла дыбом, уши были прижаты к голове, а в его рычании теперь слышалось подлинное душевное раздвоение, отчаяние верного пса, чувствующего себя виновным в вероломстве.
Белая собака знала, что предает своих.
Киз зажег сигарету.
Джин потом говорила, что все это было как-то гнусно. «Во-первых, Киз смеялся: это был смех победителя. Победа все-таки бывает разной, и эта мало чем отличалась от любого триумфа террора. Первый вопрос, который пришел мне в голову: как он этого добился? Побоями? Мучительнее всего было смотреть на эту обезумевшую и растерянную собаку, пошедшую наперекор внутреннему рефлексу, сбитую с толку, запуганную, загнанную, в схватке с человеческим началом, исторической схватке. Это было невыносимо и унизительно. Тогда я почти ненавидела Киза, даже не его лично, а вообще все это. Нельзя без конца сваливать все на общество. В определенные моменты вы, и только вы, сами оказываетесь подлецом. Происходящее не имело ничего общего с благими намерениями “вылечить” собаку, дать ей “новую жизнь”. Здесь выяснялись отношения между людьми».
Она сухо произнесла:
— Я вижу, вы произвели на него неизгладимое впечатление.
— Самооборона, — сказал он. — Я лишь один раз побил его, когда немного потерял голову. Он привык ко мне, вот и все. Я иногда оставался в клетке по два-три часа, в защитной одежде, и в конце концов он смирился. Он начал понимать, что ничего не сможет мне сделать, что он от меня не избавится, вот так… Он знает, что я не боюсь его, а значит, он проиграл,
Позже, в свете последующих событий, я часто задавал своим друзьям вопрос: как бы вы поступили на нашем месте? Дело получило огласку, и много людей, по-разному к нам относящихся, звонили Джин и уверяли, что с радостью возьмут собаку себе. Об этом не могло быть и речи, потому что истинные причины этих предложений были шиты белыми нитками. Большинство моих знакомых говорили, что на нашем месте они усыпили бы собаку, «есть же, в конце концов, предел душевной чувствительности». Я не разделяю этой точки зрения. Напротив, мне кажется, вокруг нас полно доказательств того, что душевная чувствительность не имеет границ. Лично я отказываюсь покоряться современному приступу бесчувственности. Я отказываюсь нейтрализовать увеличение обесцениванием и не допускаю, что теперь на один франк приходится столько же страданий, сколько приходилось раньше на сто, другими словами, что сегодня вам нужно сто смертей там, где раньше хватало одной.
Джин колебалась. Единственное, что мне близко в великодушных людях, это необходимость доверять, которая может показаться слабостью, своеобразная манера доказывать свое доверие. Я не великодушный человек, так как я никогда не прощаю и еще реже забываю. Но однажды я стал жертвой мошенника только потому, что у него была гнусная физиономия и я испытывал необходимость оправдаться перед собой за свою инстинктивную антипатию и подписал с ним контракт.
— Конечно, — сказал Киз, — если вы его продадите, то выручите долларов восемьсот. Это же не просто сторожевая собака, а боевая. An attack dog. На них большой спрос.
— Перестаньте, Киз. Меня не нужно провоцировать. Вы знаете, что я с вами заодно.
Он принял почтительный вид и сказал без следа иронии в голосе:
— Я знаю, вы очень помогли нам. Такие люди, как вы, Берт Ланкастер, Пол Ньюман, Марлон Брандо… Я знаю.
Про себя он наверняка помирал со смеху. Но он был себе на уме, этот дьявол. Ненависть и мстительность обладают чудодейственной энергией, они сдвигают горы. Так возникла не одна благословенная страна. Это дело прочно.
Джин приняла решение. Она снова доверилась. Такой уж она человек, ничто ее не изменит.
— Хорошо. Вы можете забрать собаку на ранчо, вы ведь об этом хотели попросить? Если Джек согласен.
— Он согласится. В наши времена трудно найти квалифицированный персонал. Нужны годы, чтобы приобрести иммунитет. Гадюка может меня укусить, а мне ничего не будет. Во всей Калифорнии есть только два человека, которые не падают в обморок, когда им в руки дают кораллового аспида.
— Почему вы так упорны?
Он со смехом покачал головой:
— There, you’ve got me. Вы меня поймали. Я всегда любил зверей, с самого детства. Поэтому я выбрал такую работу. Скоро у меня будет собственный питомник. Я открою его за свой счет. Я настоящий профессионал. Если с этим псом все получится, я буду лучшим. Yes, ma’am. Лучшим.
Должно быть, эта сцена происходила в благоухании роз. Я, видимо, оставляю после себя странную пустоту, ибо стоит мне уехать, как мое место занимают десятки букетов роз. Их присылают отовсюду. С визитными карточками. Очень лестно сознавать, что, как только вы покидаете свою обворожительную супругу, немалое число народу устремляется в цветочные магазины, намереваясь возместить улетучившийся аромат.
— Вот что еще, Киз. Я знаю, что один из ваших служащих хотел убить собаку. Вы уверены, что он не попытается снова?
— Терри? Он все понял. Я расставил точки над i. Впрочем, он там, в машине. Я отвожу его домой. Хотите с ним поговорить?
Мальчик действительно стоял, облокотившись на капот автомобиля, и считал звезды. Восемнадцать лет. Подрастающее поколение.
— Не волнуйтесь, мисс Сиберг. Я сделал глупость. Это не повторится, обещаю. Никогда. Можете на нас положиться.
Вот так. На следующий день Джин отвезла Батьку на ранчо. На ее месте я поступил бы так же. Благодаря Джин мне иногда удается урвать частичку того чистосердечия, которое позволяет победить, несмотря на сознание своего поражения. Я имею в виду, что нужно по-прежнему доверять людям. Вы можете оказаться разочарованным, обманутым и осмеянным, но гораздо важнее, что вы не утратите веру в людей. Не так страшно в течение еще нескольких веков позволять другим злобным зверям за ваш счет утолять жажду из этого святого источника, как видеть его иссякшим. Не так страшно потерять, как потеряться.
В эти минуты я был, вероятно, где-нибудь между Пномпенем и Ангкор-Ватом.
Плохая собака (англ.).
Рукопожатие (англ.).
Джозеф Маккарти (1908—1957) — американский сенатор, организатор (с 1949 г.) антикоммунистической кампании, получившей название «Охота на ведьм».
Имеется в виду косметическая фирма.
Малькольм X. (Малькольм Литл, 1925—1965) — один из лидеров негритянского националистического движения. Исключенный из движения «Черные мусульмане», создал Организацию афро-американского единства.
Речь идет о знаменитом джазовом стандарте. Дословный перевод: «Чай для двоих и двое для чая».
«Да, мэм, я вас ненавижу… вроде бы» (англ.).
Аллюзия на название известной фирмы, выпускающей грампластинки.
Печально известный мэр Лос-Анджелеса, избранный на очередной срок после кампании, в большой степени направленной против негров.
Извините нас (англ.).
Добрый день… (англ.).
Патриотический гимн времен Первой мировой войны.
Речь идет о сентиментальной детской повести XIX в., принадлежащей перу г-жи Де Сегюр.