7867.fb2 Белая собака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Белая собака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава XXI

Переполненный отбросами Париж вывернуло наизнанку от мощного приступа искренности. Как будто революция заставила город покаяться. Кравица, репортера станции KLX, которому я на время предоставил свою квартиру, дома не было, но всюду валялись его звуковые пленки и аппараты. Я поставил наугад одну и услышал взрывы и крики: «Сволочи! Сволочи! Бей его!» Кто-то стонал. «Мои глаза, мои глаза…» Кравиц коллекционирует записи. В его сонотеке в Магнолии я слышал последний вздох умирающего, записанный во Вьетнаме; на ленте было написано: «G.I. dying, Tet offensive, Battle of Saigon»[30]. Я поставил еще несколько пленок: крики чаек, шум волн, женщина в момент оргазма… Биафра, 1968: лента перематывалась, но я слышал только тишину. Ни одного звука, ни одного крика, полная тишина… Поверьте, это подстегивает воображение…

Парижская ночь испещрена взрывами. Я услыхал ритмичный звук шагов и подошел к окну. По улице Бак шли молодые люди, человек десять, и скандировали:

Сытые буржуи похожи на свиней:

Чем жирнее брюхо, тем они тупей.

Вполне возможно, но мне кажется, что тысячи граффити на стенах парижских домов, лозунги, процарапанные на афишах, и тому подобное увековечивают победу профессиональной рекламы. Представляю себе такую картину: господин Бланше-Блестен вручает стипендию за победу в конкурсе «Publicis» какому-нибудь студенту.

Я отправился ужинать к Липпу и на улице Севр наткнулся на Б., моего старого приятеля по юридическому факультету, ныне известного адвоката. Он стоял перед доской для афиш и созерцал надписи:

Де Голля на мыло!

Жандармы — фашисты!

Фашизм не пройдет!

Б. не заметил меня. Он задумчиво смотрел на доску; у него на лацкане была приколота ленточка ордена Почетного легиона. Вдруг он тихонько вытащил из кармана черный фломастер, быстро и осторожно огляделся, встал вплотную к доске и начал писать. Я читал:

Свободу Тельману!

Франко, по pasara´n!

Смерть Кьяппу!

Долой «Кагуль»!

Я похлопал его по плечу. Он подскочил на месте, но потом узнал меня, и мы пожали друг другу руки. Я взял у него фломастер и написал:

Свободу Димитрову!

Отомстим за Маттеотти!

Спасайте Эфиопию!

Со сверкающими глазами он вырвал у меня фломастер:

Ла Рок не пройдет!

JP — убийцы!

Всеобщее разоружение!

Они убили Роже Салангро!

Теперь моя очередь:

Свободу Карлу фон Оссицки!

Долой двести семейств!

Отомстим за Гернику!

Все на Теруэль![31]

Я выпрямился. Мы посмотрели друг на друга. Очень волнующий момент. Не так часто вам бывает двадцать лет. Он снова взял фломастер:

Требуем расплаты за убийства 6 февраля!

Все за единый Левый фронт!

Да здравствует Равноправие!

Сталин с нами!

Мимо медленно проехала полицейская машина, и мы сделали невинные лица. Б. почти прослезился.

— Прорвемся, — пробормотал он. — Мадрид не сдается.

— Блюм вышлет к ним самолеты, — поддакнул я.

Я взял фломастер, но, оказалось, он кончился. Ничего, уж черного цвета нам не занимать. Мы еще раз с чувством пожали друг другу руки и разошлись. Я шагал гордо и свободно, высоко подняв голову. Я тоже принял участие в борьбе.

Я разрывался между тушеной капустой у Липпа и рагу из бобов с мясом у Рене, но по случаю революции все рестораны были набиты битком. В конце концов я пристроился у Липпа. За соседним столиком молодая женщина рассказывала, что полицейские убили уже сотню студентов, а тела бросили в Сену, чтобы никто ничего не узнал. Она уплетала вареную говядину, в подробностях описывая, как в комиссариатах насилуют студенток и добивают раненых. На сладкое она заказала «наполеон». У меня потекли слюнки при виде пирожного, но от пирожных толстеют. Быстро прикончив «наполеон», женщина поднялась, и ее друзья тоже — ночь они проведут на баррикадах. Я спросил Роже Каза, как у них с провизией.

— Держимся, — ответил тот.

Я вышел успокоенный.

На какой-то стройке подожгли бочку с дегтем, и вокруг огня метались темные фигуры. На фоне вонючего и трескучего костра стоял негр в круглой нигерийской шапочке и замбийском burdaka. На спине психоделически сияла надпись: «Screw you». Он орал: «Burn, baby, burn! Гори, детка, гори!»

Этот воинственный клич американской «Черной силы» в районе Севр-Бабилон согрел мне душу и пробудил ностальгию, понятную только тому, кто оставил далеко-далеко, в Беверли

Хиллз, бассейн с подогревом, «олдсмобиль» с кондиционером и четырнадцать телеканалов, не считая «научно-популярных».

«Burn, baby, burn!»

Когда я встречаю в Париже американца, я каждый раз испытываю прилив симпатии. Он подымает руки: «Гори!»

И ведь он прав, этот американец, пляшущий перед французским огнем. Я нисколько не сомневаюсь: когда наши жандармы бросаются с дубинками в руках на Севр-Бабилон, они имеют дело с американским гетто, Вьетнамом, Биафрой и всеми, кто загибается от голода на этой планете. Восстание молодежи в Париже так естественно вписывается в это повествование, потому что касается не какой-то одной социальной коллизии, а всех существующих. Сжатые в кулаки руки французов — это руки не только белых, но и черных. С появлением телевизоров и радио мир, переполненный мерзостью, стал бесконечной провокацией, и вы атакуете все, что находится у вас под рукой, и крушите все — вы самовыражаетесь. Помпиду платит за убийство Че Гевары. Таким неожиданным способом парижские студенты возобновляют дело, на сей раз присовокупляя к составу почтенные «традиции французского гуманизма» и даже «мировую миссию». Если бы не было проблемы чернокожих, Вьетнама, Биафры и рабовладельческого прошлого, студенческая революция в Париже смахивала бы на бунт мышей в головке сыра. Но массированный удар трагедий мира на еще не опошлившееся сознание приводит либо к безволию и безразличию, которые позволяют показывать трупы, нищету и голод в восьмичасовых новостях, когда люди спокойно ужинают, либо к взрыву.

«Burn, baby, burn!»

Я подошел к нему:

— American?

— You bet. Chicago. Конечно!

Я пригласил его к себе выпить. Он задумчиво поглядел на меня из-за очков.

— No, thanks. Одно из двух: или вы педик, или вы из тех французов, которые вешаются на черных, когда нечего положить на зуб. Мне надоело быть жертвой благородной чувствительности белых. Чем вы занимаетесь в жизни?

Чудное выражение: «Чем вы занимаетесь в жизни?» Я сразу начинаю думать о тех, кто, наверное, горы воротит после смерти, когда можно заниматься всем, чем угодно.

— Я писатель.

— Oh, shit! Я должен был догадаться. Я тоже.

Теперь передернуло меня. Мы посмотрели друг на друга с отвращением. Нам вдруг показалось, что мы все друг о друге знаем.

Я спросил:

— Вероятно, вы приехали в Париж, чтобы спокойно поработать над романом о борьбе американских негров? Стипендия фонда Рокфеллера?

Он разыграл удивление:

— Ну и ну, как вы угадали?

— Потому что я занимаюсь тем же самым. Нельзя упустить такой сюжет.

Он рассмеялся. Негры всегда кажутся более смешливыми и радостными, чем все остальные, оттого что зубы у них сверкают гораздо ярче.

— У меня классный сюжет, — сказал он. — Белая женщина, мать семейства, может испытать наслаждение только с черными, потому что это происходит как бы в другом мире и ей не кажется, что она обманывает мужа.

По-моему, у него в глазах промелькнуло заговорщическое выражение. Неужели я встретил брата по расе? Я решил немножко прощупать почву:

— А потом ваша милая дама будет жить с черным, но обманывать его с белым, чтобы ее чернокожий любовник мог испытать восхитительное чувство равенства рас.

Несколько снарядов со слезоточивым газом разорвались где-то рядом с «Лютецией». Он кивнул:

— Примерно так. Негр — певец и миллионер. Он живет на Багамах. Он объясняет это тем, что больше не может выносить белых американцев. На самом деле ему осточертели чернокожие активисты, которые его поносят, считая, что он мало им помогает.

Говорю вам, брат. Брат по расе. Я узнал в нем священную искорку терроризма, который не делает исключения ни для кого.

Он поднял палец:

— Неожиданная развязка. Негр получает анонимное письмо: оказывается, его возлюбленная — трансвестит. А он ничего не замечал, потому что это была его первая связь с белой. Он не знал, как это делается.

Мы пожали друг другу руки. На стройке шланги тужились над остатками пламени. Мы решили выпить по кружке пива.

— Я приехал в Европу, чтобы написать роман о Лауре и Петрарке. Нет, не о «черных» Лауре и Петрарке — о подлинных, исторических… Наверное, я реакционер.

Я вернулся домой с легким сердцем. В мире еще осталась кучка настоящих бойцов сопротивления. Постоянное дежурство… Но нельзя не признать, что жажда абсолютной чистоты и подлинности изолирует вас, отдаляет от других, запирает в маленьком королевстве вашего «Я» и пресекает все попытки к объединению. «Я» слонялся из угла в угол пустой квартиры и слушал, как разрываются гранаты. Никогда еще Мадлен так не плакала.

Глава XXII

Час или два я писал. Это способ забыться… Когда вы пишете книгу, допустим, об ужасах войны, вы их не отрицаете — вы от них избавляетесь… Я бросил ручку и поднялся на шестой этаж. Мадлен сидела у себя в комнатушке. Живых людей в Париже надо искать в комнатах для прислуги… Я поцеловал ее.

Ребенок должен родиться в конце июня. В ее темных глазах было странное выражение ожидания, как будто время для нее остановилось: я часто встречал такой взгляд у беременных женщин. Один психиатр сказал, что большинство неврозов по еще неизвестной причине во время беременности исчезают.

— Как дела, Мадлен?

Она мужественно улыбнулась, хотя дела шли плохо. Не хватает денег? Да нет, родители помогают. Но Балларду никак не прижиться во Франции.

— Понимаете, он совсем американец…

— Чего же ему не хватает? Здесь тоже можно найти расистов, если поискать хорошенько.

— О, это мелочи…

— The world’s series?[32] Бейсбол?

Внезапно я осознал свою агрессивность. Я из тех людей, которые признают право не любить Францию только за французами. Если лионец скажет мне, что Франция — страна дебилов, я ничего не буду иметь против, но если мне отпустит комплимент американец, я разозлюсь. Поди вот разбери…

— Ему не найти работу, — сказала Мадлен. — Он окончил курсы дамских парикмахеров, но это невозможно, вы же понимаете.

— Если нужно разрешение на работу, я все устрою.

— Не в этом дело. Никто не хочет брать на работу чернокожего дамского парикмахера…

— Во Франции?

Она смиренно развела руками:

— Даже на курсах, где он делал прически бесплатно, многие женщины не хотели, чтобы к ним прикасался негр…

Я издал злобный смешок. Рвущиеся вдалеке гранаты внезапно обрели яркий смысл. Я попытался успокоиться, я говорил себе, что Глупость — это святое, это наша общая мать, надо уметь покоряться судьбе. Чертовское идиотство, да еще с гинекологическими осложнениями. Эти сволочные бабы, не пожелавшие, «чтобы к ним прикасался негр», напоминают мне одну девицу, — я знал ее лет тридцать пять назад, — которая поначалу отталкивала мою руку, бормоча: «Нет, нет, если вы до меня дотронетесь, я упаду в обморок». На эзоповом языке это называется «приглашение на вальс». Видимо, рука чернокожего и впрямь действует на них необычно… Снаружи рвались гранаты, но все это фигня. Слезоточивый газ. Майская революция оказалась бутончиком. Я и не представлял, до какой степени последний месяц в Калифорнии издергал мне нервы. У меня сжимались кулаки, как у воинственного подростка. Я попытался расслабиться: закрыл глаза и принялся считать, скольких нацистов я убил во время войны, — но от этого приуныл еще больше. Вы хотите убить Несправедливость, а убиваете только людей. Камю писал, что к смерти приговаривают виновного, а расстреливают всегда невинного. Всегда одна и та же дилемма: любовь к собакам и ужас перед собачьей сворой. Я неприязненно взглянул на большой живот Мадлен.

— У Балларда ностальгия, вот что, — сказала она.

Я невесело рассмеялся. Негр, дезертировавший из-за любви и скучающий по родной стране, которую его братья по расе мечтают взорвать, — что может быть смешнее? Я чуть не сорвался с поводка.

— Он вырос в Калифорнии, в Лос-Анджелесе, — сказала Мадлен. — А здесь, очевидно, все по-другому…

— Мадлен, вы знаете, что такое Уотте? Это в Калифорнии, в Лос-Анджелесе. Целый квартал, разгромленный во время бунта, и тридцать два погибших.

— Да, конечно, Баллард мне рассказывал. Но он не расист…

Я почти рычал.

— Что? Что он имеет в виду?

— Он думает, что это надо перетерпеть, а благодаря китайской угрозе…

«Желтая» опасность. Совсем о ней забыл.

— Боже правый, — произнес я в полном отчаянии.

— Он думает, что благодаря угрозе, которая нависла над Америкой, проблема цвета кожи исчезнет. Посмотрите, ведь во Вьетнаме белые и черные сражаются бок о бок, как братья…

Я сжал зубы. Однако тут была доля правды, хотя и дурно представленная. Чего не хватает американским неграм и белым, так это общности страдания… Недавно, я как раз правил корректуру этих страниц, на американский Юг, снося целые поселения, обрушился циклон Камилла. Центр помощи пострадавшим сделали в Геттисберге[33], штат Миссисипи, в городе, где превосходство белой расы не обсуждается. И вот — о чудо! — этот лагерь был действительно единым, спасенные негры и белые спали вместе, как в каком-нибудь Аушвице. А 1 сентября 1969 года в «Ньюсуик» напечатали прелестную, быть может пророческую, фразу одной белой женщины с Юга: «Я думаю, что в наше время стоит наконец задуматься о цвете кожи».

Я думаю, что Баллард трагически прав. Американским неграм и белым не хватает такого общего несчастья, какого они еще не знали за всю свою историю, но которое не раз переживали европейские страны, — примиряющего катаклизма.

— Баллард очень привык к американскому образу жизни, — сказала Мадлен и грустно улыбнулась. — Я даже купила американскую поваренную книгу…

Я стал автоматически перечислять:

— Fried chicken. Gumbo soup. Baked beans. Lemon and apple pie, the way Ma cooks them[34].

В коридоре послышались шаги, и вошел Баллард. Он похудел. Когда я видел его последний раз, ему было двадцать два. Самый что ни на есть нашенский американский парень. Красивые тонкие черты, как почти у всех негров с ямайскими корнями, длинная шея, выступающий кадык. Он был в такой растерянности, что едва заметил меня, и сразу сел на кровать. На нем были армейские сапоги. Он посмотрел на меня и кивнул в сторону окна.

— Can you tell me what’s all this about? What’s the matter with those kids? Что с ними такое? They don’t even have the problem. У них ведь даже нет «проблемы». Они тут все белые. Так в чем же дело?

В этом крике души обезоруживало одно чудесное признание: признание любви к Америке.

Для Балларда и, могу сказать не колеблясь, для девяноста девяти процентов американских негров их страна была бы самой прекрасной в мире, если бы не было расизма. Единственный недостаток этого земного рая в том, что он отвергает их.

Баллард сидел на кровати и разглядывал свои сапоги.

— You know somethin’? They lost me here. Я не могу идти за ними. У них нет своих проблем, только чужие. Вьетнам, расизм у нас, Биафра, Южная Африка, Чехословакия… Все у других…

Я торжественно сказал:

— Да, в этом Франция. Ничто человеческое нам не чуждо. Это называют мировым призванием Франции. Де Голль тоже таков.

Он взглянул на меня довольно зло:

— Мне обрыдли ваши абстракции. Что они там говорят о проблеме чернокожих, на бульваре Сен-Мишель, это надо слышать. Как будто им в жизни все удалось. Как будто проблема чернокожих — это классовая борьба и капитализм. Они понятия не имеют, о чем говорят. А чтобы понять, надо быть американцем.

В точности так говорят иностранцам южноамериканские политики…

— Ты жалеешь, что сбежал?

Он посмотрел на Мадлен и улыбнулся:

— Нет.

Она стояла перед газовой плиткой спиной к нам и плакала. Видели когда-нибудь плачущие спины? Мне хотелось встать, положить руки ей на плечи… Но она не моя. Я покосился на Балларда. Не идет ему этот баскский беретик. Неужели я ревновал?

Он покачал головой:

— Общество потребления, слыхали? Они хотят подорвать супермаркеты. Мы в Уоттсе их грабили… В этом наше отличие друг от друга. Шикарные цыпочки. Classy cats.

Внезапно я почувствовал что-то страшно нелепое в том, что здесь, в парижских стенах, сидит этот высокий чернокожий американец. Это из-за длиннющей шеи и гипертрофированного кадыка маленький баскский берет казался таким смешным. Хотел бы я знать, что Мадлен в нем нашла. Я вздохнул. Ну да ладно, любовь зла.

— All the cats here are communists, — объяснял он. — Все эти ребята — коммунисты. Завидев меня, они запевают все ту же песню коммунистической пропаганды. Они заводят со мной дружбу только потому, что я чернокожий. Их интересую не я, а мой цвет. Никогда не видел таких упертых ребят, даже у нас. — Он насмешливо взглянул на меня. — Say, what do you do when you are a black American and you are homesick? Crazy. Что делать, если вы негр из Америки и тоскуете по ней? Рехнуться.

— После войны будет амнистия.

Он ритмично притопывал ногой.

— Война может длиться годы. Мадлен повернулась к нам. Некоторые женщины плачут так, как будто и не плакали. Их лицо остается абсолютно безмятежным, и в этом скрыто напоминание о тысячелетнем покорном самопожертвовании.

— Он хочет сдаться добровольно.

Баллард притопывал ногой и в такт кивал.

— Здесь надо сделать еще две розетки, а то комната слишком темная.

Мы молчали. Гранаты рвались все дальше и дальше. Homesick… Ну конечно. Негры — самое американское, что есть в Америке. Они до сих пор недалеко ушли от начал американской цивилизации. Причина очевидна: отстраненные от развития культуры и образования, негры все еще верят в «американскую мечту», American way of life[35], в общее представление об Америке. И даже несмотря на то, что их до сих пор удерживают в низших слоях общества, американские негры еще верят в ценности, к которым их никогда не подпускал изощренный интеллектуализм. По-прежнему несвободные и малообразованные, чернокожие из бедных южноамериканских семей сейчас ближе всех к идеальной жизни первых поселенцев. Изумительная провинциальность пастора Абернати типична для зарождающегося «американизма», который еще не успели дискредитировать интеллектуалы и абстракционисты.

Баллард тихонько засмеялся и покачал головой.

— Удивительно, — сказал он. — Завидев меня, они начинают наперегонки поносить Америку. И при этом сами они хотят все взорвать, а ведь у них даже нет «проблемы». Если бы у нас не было «проблемы», кем бы они занялись? Где хуже? У русских? У китайцев? Это же смешно. Ваши французики видят во мне только «проблему». Мне иногда кажется, что я нахожусь среди расистов, только все гораздо сложнее, потому что я не могу набить им морды. Они обсуждают Америку со снисходительными улыбочками, с чувством собственного превосходства. Как «хорошие» белые на Юге, когда они говорят о неграх. Для них Штаты — гнилье, поганый гадюшник. Я с пониманием все это выслушиваю и говорю «большое спасибо». Как будто я не американец, если у меня кожа черного цвета. Только это они во мне и видят — черную кожу…

— Кстати, сколько времени прошло с тех пор, как ты уехал?

— Почти восемнадцать месяцев… Как дела у отца?

— Там сейчас напряженно.

— Backlash? Возвратный удар?

— Главное — чемпионат…

Он поднял на меня глаза.

— Да, чемпионат. Большое соревнование. Кто кого превзойдет в фанатизме.

— Ну и кто лидирует?

Я задумался.

— Рон Каранга. У него мощная поддержка… Условия свирепые: игра предполагает уничтожение соперника… Внутренним распрям между разными группировками «черной силы» не хватает только автоматов, как в Чикаго тридцатых годов. Воздействие рынка. В Университете Южной Калифорнии недавно убили трех студентов.

Он немного помолчал.

— Да, но, по крайней мере, back home, everything makes sense…[36] Знаешь, что неладно. Знаешь почему… You know why. Причина известна: цвет кожи. Это все объясняет. Ты знаешь, за что борешься. А здесь вообще ничего не знают. Ничего не могут объяснить…

Я подумал: «Здесь ты лишился своей “первоосновы” — цвета кожи. Осталась тревога, еще более глубокая и смутная…»

Он слушал гремучую французскую ночь.

— Вы можете мне объяснить, зачем студенты все это затеяли?

— Чувствительность…

Он покачал головой:

— I don’t get it… He понимаю… По-моему, за всем стоят коммунисты…

— А как Филип?

— Его произвели в офицеры. Но он считает, что дело труба. Южные вьетнамцы не хотят воевать. Он в каждом письме говорит, что если бы его солдаты дрались, как вьетнамцы на Севере, он бы через две недели был в Ханое… Да, Филип — это воин… Мы не похожи.

— Ты точно хочешь вернуться?

Он промолчал.

— Баллард никогда не привыкнет во Франции, — сказала Мадлен. — Тут слишком… слишком не по-американски. Он скучает по мелочам… как мои родители, когда им пришлось уехать из Алжира.

Тонкие, почти хрупкие черты, длинные темные волосы… В этой девушке есть необыкновенная простота, открытая, как ее взгляд, которая словно исходит из первобытной преданности. Вы встречаете этот взгляд и говорите себе: на нее можно положиться. Нет более совершенной красоты в женщине.

— В конце концов, это все из-за меня.

Не знаю, верующая ли она, но этот спокойный, немного печальный голос полон христианской кротости…

— Когда он сбежал ко мне, я была так счастлива, что ни о чем не думала… а теперь…

Я машинально повторил:

— Будет амнистия…

Мне до сих пор не удалось изменить свой взгляд: в двадцать лет он был таким же. Мадлен, какая ты красивая! Я всегда более трепетно относился к красивым женщинам, чем к прекрасным. У прекрасных женщин такой вид, как будто им никто не нужен.

Она налила нам кофе.

— Это американский кофе. Я к нему привыкла.

Баллард пристально посмотрел на нее, и я почувствовал себя лишним. Я думал: это их любовь, а не моя. Тем хуже, надо уметь уйти. Я сяду и буду писать еще полдня. Баллард встал и обнял ее. Черная щека прижалась к такой белой коже, и двое, за которыми с завистью следили мои глаза, воплотили в себе все совершенство взаимодополняющих контрастов — один из величайших законов мира. К горлу подступил комок, но я избавился от нахлынувших чувств привычным способом: скороговоркой выпалил про себя серию ругательств. В минуту бессильного гнева, когда невозможность помочь, защитить, избавить от страданий усиливается даже при виде лекарства, я примешиваю к своему внутреннему смятению весь адский «комплекс» брани в Бога и черта. Но поскольку среди моих читателей-расистов могут попасться верующие люди, я не оскорблю их глубинной духовности. Я уважаю чужого Бога.

Решение — у меня перед глазами и под сердцем у этой белой. Единственный возможный исход, гармония контрастов — извечный земной закон. Кричать значит писать? Ну так назовите мне хоть одно литературное произведение, от Гомера до Толстого, от Шекспира до Солженицына, которое избавило бы от страданий

Я встал. Я не мог больше оставаться. Сжатые кулаки демонстрируют лишь собственную беспомощность. Чувствуя себя мошенником, я поцеловал Мадлен в щеку, по-отечески. Мне хотелось заключить ее в объятия, склонить ее голову к себе на плечо. Черные волосы, благоухающие лесом моего детства… Нет ничего радостнее чужого счастья. С преувеличенной уверенностью, которая маскирует отсутствие уверенности, я сказал:

— Все уладится.

Не глядя на Балларда, я потрепал его по плечу. Это — невыносимые минуты: я чувствую себя лицемером и завистником… Тем не менее он не должен заподозрить, что в свои пятьдесят четыре я немножко влюблен в его жену. Им и без того тяжело. Просто отцовская нежность. И все-таки, уходя, я не удержался и ляпнул:

— Знаешь, лучше не носи этот берет. Тебе не идет.

Я вышел в подавленном настроении, с ужасом ощущая себя хорошим человеком.

Глава XXIII

Кажется, на Туамоту еще остались девственные атоллы, но я не сел на самолет, а ограничился ужином у Липпа в компании гвинейского студента Кабы. Каба — одно из удивительных порождений нашего времени: в нем перемешались африканская мечта и марксистская диалектика, а мао-ленинизм заменил древнее всесильное колдовство, вызывающее дождь.

Дело пахнет жареным. В Сен-Жермен-де-Пре жандармы и студенты совершают обмен: булыжники против слезоточивого газа. Роже Каз опустил на двери металлическую штору, и выйти из ресторана можно только через другую дверь на втором этаже. Ресторан окружен кордоном полицейских. На улице меня остановил краснолицый жандарм, храбрый вояка в каске, от которого за версту несло народным духом, добрым вином и добротной спермой, он был задрапированный, как боевая лошадь, и со щитом крестоносца в руке.

— Туда нельзя.

Я посмотрел в ту сторону: студенты были около церкви, направо. Я попытался объяснить ему, что к улице Бак, на которой я живу, нужно идти в противоположном направлении.

— Видите, я поворачиваю налево…

Воитель прищурился. Я отметил, что он как две капли воды похож на Короля карнавала в моей любимой, почти родной Ницце. Его глаза сужались все больше и больше, а на полных губах появилась улыбочка. Когда клинический идиот щурит глаза — это что-то, идиотизм буквально прет наружу, как перегар из проспиртованной глотки.

— Ах, ты поворачиваешь налево? Получи, сволочь!

И я получил удар дубинкой по голове. В первую секунду я вознегодовал, но потом меня осенило: я с бородой, в синих джинсах и куртке, без галстука и, в довершение всего, иду в компании молодого негра. Дубинка метила не в меня лично, а в мой внешний вид. Меня приняли за ублюдка. Доблестный воин ошибся классом.

Слезы благодарности выступили у меня на глазах. Клянусь честью буржуа, меня защитили. Я не зря плачу налоги. Этот удар по башке доказывает, что я защищен от подонков общества. Я испытал чудесное чувство безопасности. Я вытащил дипломатический паспорт, удостоверение участника Освобождения, удостоверение второго заместителя министра печати и пошел искать лейтенанта. Я предъявил ему документы.

— Майор Гари-Касев. Лейтенант, разрешите вас поздравить.

Он взгляул на документы и отдал честь.

— Я вырядился таким бандитом, чтобы произвести небольшую инспекцию. Ваши люди великолепны. Никогда не видел такой мгновенной реакции. Скорость удара превышает скорость взгляда. У меня у самого есть собака, обученная бросаться на мерзавцев, так что я знаю толк в дрессировке. Браво.

Я горячо пожал ему руку. Мы вместе подошли к краснорожему галлу, я потряс и его клешню:

— Так держать, друг мой. Вам хорошо платят? Он замялся и искоса посмотрел на лейтенанта. Наверное, верный служака. Их всегда слишком много.

— Нормально, господин майор.

— Завтра вам всем выдадут по литру добавки. Я поговорю с министром.

Я удалился с чувством выполненного долга. Каба семенил за мной и очень за меня беспокоился. Все это время его было не видно и не слышно, хотя он не отставал от меня ни на шаг.

Настоящее негритянское волшебство: этот парень так привык к уличным потасовкам, что в совершенстве овладел колдовской способностью испаряться, физически оставаясь на месте. Должно быть, за ним не одно поколение колдунов.

— Вам не больно?

— Ничего страшного. Главное, знать, что тебя защищают.

Я понесся домой, бурля молодыми соками: мои двадцать лет вернулись галопом, невероятный гормональный подъем. Я надел свой самый изысканный костюм, с узором в «куриную лапку», приколол ленточку ордена Почетного легиона и нахлобучил парадную Homburg hat, сделанную по мерке у Желло. Зонтик, без него никак нельзя. Отлично. Я прифасонился.

— Теперь, Каба, вы должны меня оставить. Вы не подходите к моему костюму. Давайте проваливайте. Я пойду делать революцию.

Он неодобрительно покачал головой и вышел. Он боится нигилистов.

Тот, кто не испытал чувства свободы, посмотрев фильмы братьев Маркс или «Диктатора» Чаплина, наверное, не поймет, зачем этим вечером я мотался по улицам Парижа, провозглашая любовь к ближнему. Провокация? Безусловно. Что же, по-вашему, можно сделать против Трои? Можно сделаться конем… Затылок еще ныл от удара дубинки, а в голове бродила только одна мысль: подлить масла в огонь гнева.

И вот, одетый с иголочки, я шел по улице Севр; перед «Лютецией» меня ожидала приятная встреча. Трижды меня останавливали вежливые жандармы:

— Осторожно, мсье, в вас могут бросить булыжником.

— Оставьте меня в покое. Я побеждал в Куфре и Нормандии.

Я показал министерский пропуск.

Подошел какой-то мерзавец с железным ломом. Типичный француз, чернявый, мускулистый, в зубах окурок.

— Придурок, — сказал он.

— Хиляк, — сказала.

— Фашист! — взревел он.

— Еврей поганый, — откликнулся я.

На этот раз я попал в цель. Ничто так не злит трудящихся, как если обозвать их евреями. Я точно знаю, что они чувствуют: то же, что и я, когда меня называют «поганым французом» в Америке. Моя кожа превращается в триколор. Ко мне подкатилась людская волна, и я предпринял стратегическое отступление в сторону жандармов, вопя во всю глотку: «Жидовье!»

Я доволен собой: мне удалось раздуть священный огонь. Среди них, конечно, есть хорошие ребята, «наши», вы понимаете… Когда я подумал о том, что потерял свою родную святую Русь из-за евреев и евреи так изощрились в предательстве, что даже моя мать была еврейкой и, таким образом, евреем сделали меня, я не выдержал.

— Франция для французов! — заорал я.

Жандармы двинулись вперед, сжимая в руках дубинки. Я чувствовал, что сделал кое-что для своей исторической родины: отомстил за Москву, сожженную Наполеоном, и за всех наших, погибших при Бородине. Между прочим, подлец этот Керенский. Двадцать раз мог покончить с большевиками. А теперь они даже Одеон взяли.

Я униженно плелся по улице Варенн. Эмиграция — это ужасно. Она делает вас генеральным консулом Франции, лауреатом Гонкуровской премии, орденоносцем, голлистом, представителем французской делегации в ООН. Ужасно. Жизнь сломана. Я вытащил шелковый платок от «Эрмес» и вытер глаза. Газ. Я с бесшабашным видом вышел на бульвар Сен-Мишель со всеми своими орденами. Студенты отшатывались, зажимая нос.

Самый прекрасный революционный опыт ждал меня во дворе Сорбонны, куда я прибыл увешанный своими буржуазными орденскими ленточками, в костюме для светских приемов, с тем же террористическим желанием спровоцировать, которое так воодушевляет моих насмешников. Разочарование: холодный, но вежливый прием. Студенты признали явного врага народа, и завязалась дискуссия. На меня напали из-за Мальро — в газетах писали, что я «его креатура» при министре. Я сказал, что они правы. Вина Мальро очевидна. С 1936 года он выдумывал в своих романах Че Гевару, Чена, первого «красногвардейца» и Режи Дебре, а в 1960-х создал эти Дома культуры, из которых вышли «недовольные». Короче, как сказал чуткий Морис Клавель в «Битве», Мальро — «старый хрен и немножко гад».

Все мои аргументы основательны, а ваши — вздорны, но тем не менее правда на вашей стороне. Чтобы удостовериться в этом, достаточно открыть «Фигаро» за 24 июля 1968 года и найти там страшную статью Жан-Франсуа Шовеля о Биафре, под заголовком «Путешествие на край ужаса — в лагеря, где беженцы медленно умирают от голода». Статья начинается словами: «Господь, услышь наш гнев…», а под текстом помещено милое рекламное объявление: «Новые водные развлечения в Больё-сюр-Мер: не сон, а явь».

Вот оно, наше провокационное общество. Не говорите мне, что между Биафрой и лодочной станцией в Больё-сюр-Мер нет другой связи, кроме соседства на газетном листе, потому что именно это отсутствие связи подчеркивает их страшную связь.

Я ушел в глубоком унынии, словно оставлял там свою молодость.

И вот тогда на улице Эколь неожиданно воцарилась красота.

Меня догнала какая-то женщина. С детьми — рядом с ней стояли девушка и мальчик, очень на нее похожие. У нее был болезненный и изможденный вид, и она напомнила мне русских женщин, готовивших революцию в 1905 году и высланных в Сибирь — чтобы их детей и внуков однажды тоже сослали в Сибирь. Торжествующая революция — конченая революция. Попробуйте поспорить, приведите хоть одно историческое опровержение. Я услышал за спиной ее голос:

— Мсье Ромен Гари, мсье Ромен Гари…

Я обернулся.

— Нам нужна помощь…

Кому «нам»? Люди с такими лицами ничего не просят для себя.

— Кому «нам»? Студентам?

Незаметная горечь в улыбке.

— О, знаете, студенты…

Я знал. Через несколько секунд во дворе Сорбонны из громкоговорителя раздался замечательный призыв:

— Нужен товарищ, у которого есть машина, чтобы отправиться в 16-й округ.

А на следующее утро в кафе «Дё маго» мне довелось посмеяться еще больше. Настоящий перл. Предлагаю вам эту историю. Дама с душераздирающим взглядом подождет немного на улице. У нее есть время — она бессмертна…

За столиком перед «Дё маго» я должен был встретиться с Аленой Л. Просвещенный промышленник, купается в роскоши, коллекционирует живопись. Я был с ним мало знаком, но нас объединял Вальтер Гетц. В мире полно людей, которых не объединяет ничто, кроме Вальтера Гетца. Ален Л. рассказывал мне о своем сыне, члене одной из ленинистско-троцкистско-революционных группировок, которые сейчас лезут неведомо откуда, словно грибы, которые испокон веков подмешивали в свои салаты профессиональные кулинары вроде Сталина. Этот сын-революционер пришел к отцу-промышленнику за советом: его анархическая группка еле-еле сколотила себе капиталец, чтобы держаться на плаву. Но в результате последних «событий» и всеобщей забастовки франк упал, поговаривают о девальвации. Как сохранить капитал для революционной борьбы? Может быть, нужно покупать золото?

— Скажите, чтобы они вкладывали деньги в серебро.

— Вы думаете? Я не могу позволить себе подложить сыну свинью. Если его группа понесет убытки, он решит, что я нарочно это подстроил.

Богатый папочка-буржуа и сын-троцкист, обсуждающие пути к процветанию маленькой революционной стайки мартышек, — это триумф логики над идеей…

… Я смотрел на бледную женщину, в чьих глазах горело непобедимое пламя всех революций.

— Речь идет о забастовке на «Рено».

Я ждал. Она снова заговорила:

— Коммунистическая партия хочет прекратить всеобщую забастовку. Средства закончились. Забастовщики на «Рено» держатся своими силами… и их жены устали от этого. Не могли бы вы с помощью ваших друзей

Я не ослышался: моих друзей.

— Собрать средства в поддержку?

Несколько секунд я осмысливал ее слова, а потом почувствовал, что если и дальше буду так на нее смотреть, глаза у меня вылезут из орбит. Вот стоит человек, которого привело ко мне святое простодушие, с незапамятных времен обеспечивающее выживание вида. Вера в людей, преодолевшая все условные границы и категории. Ведь эта женщина меня знала. Я предстал перед ней воплощением всех внешних черт буржуазного порядка. Убежденный голлист… Ей прекрасно известно мое позорное поведение и что я по всем параметрам не подхожу к тому, что хором выкрикивают французские студенты на улицах Парижа: «Мы все — немецкие евреи». И она попросила меня и моих друзей собрать средства, чтобы помочь забастовщикам на «Рено» продержаться!

Возможно, она решит, что я преувеличиваю, но у меня на глаза навернулись слезы. Конечно, это ни о чем не говорит — слезы не заставляют долго себя упрашивать. Но она, несмотря на все внешние знаки подлости, оказалась выше знаков. Абсолютная нелогичность ее просьбы следует из глубокого инстинктивного понимания, подсознательно ищущего там, где ничто не может поколебать нашей веры в человека. Не дожидаясь ответа, она нацарапала что-то на бумажке и протянула ее мне. Я прочитал: «Комитет по связям со студенчеством», дальше неразборчиво, Агро — 16, улица Клода Келя, 47. Зал 4.

Я отдал ей все деньги, которые были у меня с собой. Она хотела выдать мне расписку.

— Что вы, мадам, прошу вас, черт, ну в конце концов… Мне не нужна расписка.

— Просто есть тут такие проходимцы, собирают на улице пожертвования и все кладут к себе в карман. — Она аккуратно сложила банкноты и спрятала в сумку. — Если бы только вам и вашим друзьям удалось собрать несколько миллионов… Жены рабочих уже на пределе.

У меня задергалось правое плечо. Этот тик мне заменяет трепетание чувств. Я в последний раз посмотрел на женщину. Мне показалось, что я стою на московской улице и сейчас 1905 год. В России таких больше нет: революция победила на всех фронтах.

Глава XXIV

Я вернулся домой как раз вовремя: звонил телефон, и я едва успел снять трубку. Это была Джин, она звонила из Беверли Хиллз, и в звуке ее голоса я сразу же почувствовал смятение, которое старались не выдать словами.

— Я хочу предупредить тебя, что мне придется уехать из дома… Если никто не будет отвечать, не беспокойся.

— Что случилось?

— Угрозы… — Ее голос сорвался. — Они отравили кошек… В качестве предупреждения…

— Мэй?

— Нет, Чамако и Бэнга. А потом — анонимный звонок: «В следующий раз твоя очередь, дрянь. Не лезь не в свое дело, you white bitch». — В ее голосе появилась надежда: — Это наверняка провокация белых…

— Ну да.

Их фраза еще звучала у меня в ушах: «Не лезь не в свое дело, you white bitch».

За год эта «сука» раздала негритянским группировкам бо´льшую часть заработка…

— Еще они изуродовали мою машину. Отвинтили колесо… И они стреляли в окно кухни… а поскольку я дома одна…

И тогда я услышал свой голос, который холодно произнес, где-то вне меня, в другом мире, в мире под общим знаменателем подлости:

— Забери Батьку из питомника. Лучшего сторожа ты не найдешь…

Приглушенное восклицание на другом конце провода:

— Это ты мне говоришь?

— Да, я. Позвони Кэрратерсу, чтобы он немедленно его привез. Мне так будет спокойнее.

— Ты хочешь, чтобы я взяла обратно собаку, которая обучена кидаться на горло неграм?

— Это самозащита. Мерзавец есть мерзавец, каким бы ни был цвет его кожи.

Она попыталась выкрикнуть, но ей не хватило сил на крик:

— Никогда, слышишь меня, никогда!

— Ты предупредила полицию?

— Ты хочешь, чтобы я рассказала об угрозах негров после всех наших протестов против жестокости полиции?

Я подавил желание выругаться и медленно перевел дыхание:

— Джин, самое священное право — не дать себя извести…

Она перебила:

— Я позвонила, только чтобы сказать, что не буду спать дома. Не волнуйся. — И повесила трубку.

Я тревожно ходил кругами; меня вели на поводке, другой конец которого держали неведомые руки там, в Голливуде. Там слишком много наркоманов, маньяков и безумцев, чтобы махнуть рукой на какие бы то ни было угрозы. В четыре часа утра я решил прояснить ситуацию. Я позвонил одному знакомому адвокату, чернокожему активисту, которому доступна практически любая информация. Я объяснил ему, в чем дело. С другой стороны Атлантического океана воцарилось долгое молчание миллионера, стоившее мне десяти долларов.

— О’кей, — сказал он. — Мне кажется, это будет несложно.

Ровно через полтора дня он с некоторой усталостью в голосе дал мне необходимую информацию.

— Это серьезно?

— Пока это только безобразно. Красивая, «богатая и знаменитая» кинозвезда спускается к ним… Ты же понимаешь…

— И что?

— А то, что это слишком. Для чернокожих активисток Джин Сиберг — это слишком…

Я промолчал. Я понимал. Такова человеческая натура.

— Дело, собственно, не в ревности или зависти… а в озлобленности. Наши женщины живут в страхе и нищете, им постоянно приходится защищаться… Но, по крайней мере, это их собственное положение. Когда кинозвезда спускается к ним, привлекая к себе всеобщее внимание, они чувствуют себя обворованными. Им кажется, что знаменитая актриса отняла у них часть их богатства, их драмы, их жажды единения… Понимаешь?

— Понимаю.

Мы помолчали.

Я чувствовал, что у него тоже было тяжело на сердце, но тяжесть эта у нас была разная.

— Ну вот они и придумали небольшую кампанию по устранению Джин Сиберг. Чтобы нашим женщинам не надо было делиться ни собственной нищетой, ни собственными привилегиями на муку и несправедливость. Каждому — свое. Понимаешь?

— Понимаю.

— Когда она появляется в этом осаждаемом и забаррикадированном мирке, кем она становится?

— Она остается знаменитой актрисой.

— Именно так. Ты попал в точку.

— Да. Я понимаю.

— Наши славные дамы намереваются вытеснить ее… чтобы самим остаться звездами в своей игре, в своей осажденной крепости. Вот и все.

— Все. Спасибо.

— Ладно, до скорого.

— До скорого. Спасибо.

— Ничего не попишешь, такие дела.

— Да. Такие дела.

В дверь позвонили.

Было три часа ночи. Я стал каким-то бессонным, хотя раньше мне всегда требовалось поспать часов восемь. Я все еще сидел у телефона. Позвонили еще раз. Я им не открою. Пусть остаются в своем негритянском мире. Я пошел открывать. Проклятое любопытство, я вечно жду неизвестно кого.

Естественно, это они.

Написав «Корни неба», я стал для парижских африканцев кем-то вроде Фоккара с левого берега Сены.

Я сумрачно взглянул на них. Иногда меня одолевает расизм и черная кожа производит на меня ровно такой же эффект, как и белая.

Мы пошли на кухню и стали уписывать крутые яйца. Среди пришедших есть один американский негр, парижанин, вроде тех creeps[37], которые, как я подозреваю, составляют небольшие отчеты об американских неграх в Париже для американских спецслужб. Еще красноречивый поэт из Теннесси. Он начал говорить, наверное, сутки назад в Сен-Жермен-де-Пре и с тех пор не замолкал и охрип. Хотелось налить ему в глотку масла.

— Мы ничего не добьемся в политике, пока семнадцать миллионов негров не будут иметь своих представителей среди глав преступных синдикатов, — ораторствовал он, дожидаясь второй порции. — Мы начали отставать от них, потому что криминальная монополия стала складываться без нас. Нужно ударить по верхушке «Коза Ностры», захватить власть в свои руки…

Набив полный рот, он умолк. В его очках горел полемический задор; на лоб свешивались африканские космы, похожие на проволоку под током. И зачем он обмотал шею шерстяным шарфом, в мае-то месяце? В четыре часа утра, после долгих бессонных ночей, эта эбеновая физиономия с куском белка в зубах казалась мне чудовищной.

— Что ты предлагаешь? — спросил creep.

Я сказал:

— Осторожно, Пого. Этот подлец все передаст прямо в ЦРУ.

Они засмеялись. Это очень распространенная шутка среди американских эмигрантов, так что правда глаза не колет.

— Что я предлагаю? Похитить итальянских руководителей «Коза Ностры». Угрожать их семьям. Требовать, чтобы нас приняли…

Карандашик в глазах шпика фиксировал каждое слово.

В дверь позвонили.

Я повешу табличку: Фоккар с левого берега Сены, прием до двух. От усталости мне кажется, что я окружен крутыми яйцами, поедающими черные головы.

Я открыл. Это Коссо, самая красивая малийка Парижа.

Я объявил:

— Мы закрываемся. Возвращайся в Мали, заклинаю тебя.

— Он меня больше не любит, — сообщила она.

— Коссо, иди в Елисейский дворец и скажи это Фоккару. Я тут бессилен.

— Он сказал, что все кончено. Что мне делать?

— Иди на кухню и лопай яйца.

Я лег спать. Но уснуть не мог. Я думал о Джин. В Америке все может случиться. Я заказал билет на самолет, но отложил отъезд: мне позвонил приятель и сказал, что днем на Елисей-ских полях пройдет последнее «каре» свободных французов. Последнее «каре» — перед такими вещами я никогда не мог устоять. Я боюсь большинства. От него всегда исходит угроза. Можете себе представить мою растерянность, когда я, вопреки всем ожиданиям, увидел лавину — сотни тысяч людей, кажущихся настолько неживыми, что мороз по коже. Я моментально почувствовал себя контр. Когда я прихожу к Лотарингскому кресту размахивать трехцветным флагом под порывами ветра за компанию с несколькими сотнями других несогласных, у меня создается такое ощущение, будто меня обворовали. Я поворачиваюсь к ним спиной. Любые демографические излишества — неважно, левые или правые — мне отвратительны.

По крови я из меньшинств.

Глава XXV

На следующее утро я прибыл в Беверли Хиллз и, едва подойдя к двери, услышал отчаянное мяуканье. У всех сиамских кошек душераздирающие голоса, но когда они мучаются, это что-то дикое. Дом был пуст. Отощавшая Мэй неподвижно лежала на подушке перед миской с едой, к которой не притронулась. Это была агония.

Чернокожие ублюдки отравили и ее, как раньше двух других кошек. Я взял ее на руки и заплакал от усталости и бессильной ненависти. Она говорила со мной, не сводила с меня глаз, пыталась что-то объяснить, да, я знаю, я знаю, ты была совсем ни при чем…

Я рыдал и больше не старался сдержаться.

Я просидел так два или три часа, не испытывая ничего, крое ненависти. Когда Джин вернулась из студии, она застала меня с пипеткой в руках: я пытался покормить Мэй. Я тут же вскочил.

— Почему ты не сказала, что они отравили Мэй? Кого ты оберегала — этих подонков или мою чувствительность?

— Но…

— Не может быть никаких «но». Скоты есть скоты, вне зависимости от цвета кожи. Мне осточертели мерзавцы, с которыми носятся как с писаной торбой только из-за цвета их кожи… Это шантаж…

Она заплакала. Ее личико совсем осунулось, она была на грани нервного срыва.

— Мэй не отравили… У нее ничего не нашли… Я каждый день возила ее в клинику. Ветеринар сказал, что это болезнь вырождения.

— Скажи мне, чье доброе имя ты хочешь спасти?

— Они ничего ей не сделали! — крикнула Джин.

Она выбежала из дома, и я услышал, как ее машина яростно сорвалась с места. Я опустился на самое дно одиночества. Никогда не думал, что способен на такой подвиг, Я позвонил в «Пан-Америкэн» и заказал билет до Маврикия. Там у меня когда-то был друг, с которым мы не виделись вот уже двадцать пять лет. Но Джин вернулась, села рядом и взяла меня за руку.

Следующие несколько дней я ухаживал за Мэй, которая мучилась в медленной агонии. Каценеленбоген стал объяснять мне назидательным тоном, что я не имею права так горевать над кошкой, когда целый мир… Я выставил за дверь их обоих: его и мир. Мэй — человеческое существо, с которым я крепко связан. Все, что мучается у вас на глазах, становится человеческим существом.

Она лежала у меня на руках. Потускневшая шерсть выглядела устрашающе мертвой. Время от времени Мэй начинала мяукать, и я понимал ее, но не мог ответить. Конечно, можно выть, кричать, но я вам уже объяснял: только Океан обладает голосом, которым до´лжно говорить от имени человека.

Сколько нервов из-за кошки, не правда ли? Но что вы тогда забыли в этой книге?

Мэй умерла 7 июня в три часа тридцать минут, и мы похоронили ее на Чероки-лейн, под самыми прекрасными деревьями в мире. Она любила лазать по деревьям.

Я знал, кто точно меня поймет, и, вернувшись домой, взял ручку и написал:

Уважаемый Андре Мальро,

Мэй, моя сиамская кошка, вы се видели, умерла сегодня днем после долгих недель страданий. Мы похоронили ее под эвкалиптами на углу Бомон-драйв и Чероки-лейн, за домом из красного кирпича. Думаю, что должен вам об этом сказать. Все.

Искренне ваш,

Р. Г.

Около семи вечера перед домом остановились синий «шевроле» и еще одна машина, в нескольких метрах позади него: два негра остались за рулем, а третий вышел на середину тротуара и встал на посту. Водитель «шевроле» пошел к дому. Уже было очень темно, и только отворив дверь, я узнал Реда. Он поразительно изменился. Во-первых, внешне: он обрил голову и стал чуть-чуть похож на монгола. Но больше всего изменились глаза. Даже не знаю, как точнее определить: они потеряли взгляд, опустели. Взгляд никуда и ниоткуда. Ред сел, не сказав ни слова. Джин поздоровалась с ним, и он вяло ответил: «Hello».

— Можно мне переночевать у вас?

— Конечно.

Он отодвинул принесенный мною виски:

— У тебя могут быть проблемы с полицией.

— Ничего страшного, рано или поздно это должно было произойти… Можно узнать?…

— Филипа убили.

Я подумал о Мэй и понял, что он чувствует.

— Его убили в разведке. — Он смотрел в стену прямо перед собой. — Он был лейтенантом. Он стал лейтенантом, чтобы лучше узнать свое дело. Лучше сделать свою работу здесь…

Я молчал. Наступила ночь. Неясный свет из-под желтых абажуров. Джин сидит в уголке, обняв руками колени и опустив голову, у нее вздрагивают плечи.

Я молчал. Он никогда не узнает. Он будет по-прежнему гордиться своим сыном. Он не узнает, что это не «черная сила» лишилась одного из будущих революционных командиров, а американская армия — молодого офицера, мечтавшего сделать карьеру под флагом со звездами…

— Он несколько месяцев мне не писал, даже не отвечал на мои письма, а потом вдруг это… — И тихо спросил: — Как дела у Балларда?

— Ты знаешь, что такое для американца жизнь в Париже. Он чувствует себя оторванным от корней.

Он молча кивнул:

— Не надо было дезертировать. Надо было учиться своему делу. Но он слабак. Поэтому все нормально, негр против войны во Вьетнаме и дезертирует.

Он лгал себе. Он знал, что Баллард сбежал не от войны и плевать он хотел на Вьетнам. Он сбежал к девушке, которую любил, и потому что испытывал ужас перед муштрой, армейской дисциплиной и начальниками, огнестрельным оружием, насилием, отдаванием чести флагу. Он дезертировал, потому что он человек своего времени, непокорный, не желающий взваливать себе на плечи мертвый груз прогнивших традиций.

Желтоватый свет падал на осунувшееся черное лицо, и ему отвечали тусклые блики в глазах, напомнившие мне последний взгляд Мэй…

Он лгал себе, лгал. Они вырваны из реальности. Один из самых благородных и прекрасных американцев погружен в ирреальность, фантасмагорию, как какой-нибудь африканский царек…

Я больше не мог. Я больше не мог выносить это в нем.

— Чего копы от тебя хотят?

— По-настоящему они хотели бы, чтобы я их обстрелял, тогда они могли бы меня убрать. Они специалисты по самообороне. Но кроме того, я убил одного парня.

Прямым текстом.

— В общем, это был чернокожий провокатор. Все то же. На одно из собраний пришли люди Кабинды с автоматами и убили двоих наших. Студентов. На следующий день я убил одного из них.

— Вы не можете перестать убивать друг друга?

— Это трудно, если вся игра врага состоит в том, чтобы заставить нас друг друга поубивать.

— Но как раз поэтому…

— Если мы не будем реагировать, «черная сила» целиком попадет в руки группировок, которыми управляет ФБР.

— Что ты будешь делать?

— Не знаю. Но я знаю, чего не сделаю. Я не уеду из страны. Во-первых, оттого что не знаю, куда ехать: я был в Африке и чувствовал там себя чужаком. О Кастро и речи быть не может. Я постараюсь найти хорошего адвоката, который сумеет так насолить полиции, что она предпочтет не связываться. — Он говорил глухо и в себя, растравляя свою глубинную ненависть. — ЦРУ хочет скомпрометировать наших лидеров, загоняя их на Кубу, в Каир или Пекин, а ФБР — заставить раствориться, как Кливер, Кармайкл и многие другие, кто был вынужден эмигрировать… Но особенно им нужно подстегнуть внутреннюю борьбу за власть, не дать нам объединиться и убрать лучших из нас нашими же руками. Но есть кое-что и получше, намного лучше, и это почти удалось, мы попадемся в ловушку, и я первый, потому что тут осечки не будет… — В его голосе проснулся рокот, он опустил голову и яростно сжимал огромные кулаки. — Нас спровоцируют на взрыв насилия, чтобы удвоить преследования, и в конце концов перевесят усталость, недовольство и страх рядовых чернокожих… Кроме того, они сделают так, что в среде молодых негров возникнет ото всех отъединенное «потерянное поколение», которое само отрежет себя от действительности и каких бы то ни было перспектив за счет психологического самоотравления… В общем, ты понимаешь… — Он взглянул на меня и улыбнулся. — Если я не делаюсь убийцей и осуждаю убийства, я перестаю быть лидером в глазах молодежи… Но если я убиваю и одобряю убийства, меня очень легко уничтожить законными способами… А к чему приведет самоотравление молодых? Не к восстанию масс, а к разрыву с ними… Нас хотят сделать самоубийцами… Всеми нами управляют, вот что… Чем быстрее «черное» меньшинство скатится к насилию, тем спокойнее может спать «белое» большинство. Есть только одно реальное решение: достижение политической власти на местах политическими методами… Но если я так скажу, в глазах молодых я превращусь в ноль и не смогу больше их спасти…

Я спросил:

— А твои чернокожие солдаты, твоя армия?

— Для нас это единственная возможность дисциплинироваться. Иначе мы растворимся в терроризме и анархии… Я не настолько глуп, чтобы мечтать об армии чернокожих, объединенной только силой числа. Я говорю об организации… — В его голосе послышалась усталость. — Когда человек изо дня в день подвергается несправедливости, гораздо легче удариться в героизм и романтизм, чем создать организацию и маневрировать… Индивидуальная жертва — легкое решение… Только у молодых никогда нет времени ждать…

Он встал, я тоже.

— Я отведу тебя в комнату.

Мы поднялись по лестнице.

— Что мне делать, если придет полиция?

— Не думаю, что они придут. Это запасной выход, а пока они надеются, что я исчезну добровольно, — вот все, чего они просят.

— А что это там за ребята, снаружи?

— Это если нагрянут добрые друзья. — Он замялся. — А как там эта девчонка?

— Хорошо. Очень хорошо. Ребенок родится, наверное, через несколько дней. Ред…

… Мне бы не следовало… Но это был момент истины, и потом, он первый заговорил о самоотравлении. И я уверен, что не сказал ему ничего нового.

— Ты прекрасно знаешь, что Баллард дезертировал ради нее. Ничего идейного, никакой связи с Вьетнамом в этом поступке не было. История любви. Самая старая история на земле.

Он остановился перед дверью, спиной ко мне.

— Я знаю, — сказал он.

— А Филип…

Он стоял не двигаясь и ждал. Он знал. Теперь я в этом уверен.

Он вошел в комнату и закрыл дверь.

Я спустился в гостиную. Джин сидела в той же позе.

Это страшно — любить животных. Когда вы видите в собаке человеческое существо, вы не можете не видеть собаки в человеке и не любить ее.

И вам не грозят мизантропия и отчаяние. Вы никогда не обретете покоя.

Ред был убит 27 ноября 1968 года на одной из улиц Детройта. Одиннадцать выстрелов из машины.

Баллард сдался в 1969-м, через полгода после рождения сына.

Глава XXVI

Я вернулся в Арден через несколько недель. Я не в состоянии долго находиться вдали от Америки, я еще недостаточно стар, чтобы перестать интересоваться будущим, тем, что меня ждет. Америка заставляет нас жить напряженно, энергично, иногда подло, но по крайней мере это не мертвое окостенение Востока, а острый кризис. Новое рождается в муках. Только всесильная история может рассуждать о ее преступлениях. Такого еще никогда не видели. Поэтому даже в самой глубине отчаяния эта страна не позволяет отчаяться.

Я навестил Белую собаку. Мне надо будет очень сильно состариться, чтобы забыть нашу встречу. Нужно, чтобы мой сын подрос, стал человеком среди себе подобных, наконец-то достойным этого имени. Нужно, чтобы Америка завершила свою предысторию и новый мир позволил мне умереть с чувством облегчения и благодарности за то, что удалось посмотреть на него одним глазком.

Я несколько раз пытался дозвониться до Киза. Но каждый раз мертвый металлический голос говорил: «You have reached a disconnected number». «Номер отключен». И каждый раз, слыша эту фразу, я думал о молодежи, и не только американской, — изолированной, «отключенной».

Я позвонил домой к Джеку Кэрратерсу и выяснил, что Киз у него больше не работает.

— Не is in business for himself. Он открыл свое дело. У меня есть его адрес, подождите… Крэнтон, Коринн-стрит, за футбольным полем, зеленый дом. Третья улица направо от Флоренс-авеню.

Пришел Ллойд Каценеленбоген — поговорить с Джин о делах, но так как ее не было дома, он предложил подвезти меня, он хорошо знал этот квартал. Мы проехали по Ла-Бреа, Крэншоу…

— Несколько недель назад я был неподалеку, смотрел один итальянский фильм, «Война в Алжире», — сказал мне Ллойд. — Вот на этой площадке… — Он указал мне на пустырь справа. — … Там было человек двадцать чернокожих парней в военной форме, с деревянными ружьями, они учились вести уличный бой, под руководством инструктора. Наверняка бывшие «вьетнамцы». А когда я смотрел фильм, — кажется, во Франции он запрещен, он сделан в духе неореализма, и там речь идет о героической борьбе арабов с французскими угнетателями…

У меня начался тик. У меня нет никакого повода дергаться при слове «французские угнетатели», но внутри меня что-то начинает скрежетать. Рефлекс Павлова. Меня хорошо выдрессировали.

— … Так вот, когда я смотрел фильм, та же группа довольно шумно ввалилась в зал, и когда алжирские партизаны избивали на улице французского солдата, инструктор громко давал технические комментарии. Каждый раз, когда француз падал, раздавались аплодисменты и смех… Что вы об этом скажете?

Я уставился ему в лоб.

— А если бы фильм был о героической борьбе палестинцев против израильских «угнетателей»?

Его передернуло.

Некоторое время мы ехали во враждебной тишине.

— Кажется, это здесь, — сказал Ллойд.

Впрочем, это был единственный зеленый дом на всей улице, а дальше действительно виднелась футбольная площадка. На тротуаре сидели чернокожие мальчишки и глазели на нас. Мы вышли из машины.

— Спросите, дома ли Киз, а я пойду поищу его напротив.

Я перешел улицу.

Я стоял спиной к зеленому дому. Не знаю почему, но мне хочется уточнить, что в тот день я был в белом льняном костюме. Возможно, виновата одна строка из Виктора Гюго, столько раз смешившая школьников:

«Одетый в белое, как правда, полотно…»[38]

Я прошел несколько шагов по траве под платанами. Внезапно у меня за спиной раздался крик ужаса, потом звериный рык, короткий, яростный лай, захлебывающийся пеной…

Я круто повернулся и бросился к дому.

Во дворике никого не было, но дверь была отворена, и теперь я слышал крики детей и рокочущее рычание собаки, добравшейся до жертвы…

Ллойд лежал на полу, его руки и лицо были залиты кровью, и он пытался оттолкнуть Батьку, готового перекусить ему горло. В комнате было полно детей, и самый старший, лет пяти, не больше, оттаскивал собаку за хвост, а еще один плакал тоненьким голоском. Другие стояли как вкопанные. Я бросился на Батьку, и его клыки прошлись по мне, как ножи. Я упал, осыпая его проклятьями: он сильно ранил меня в живот… Я катался по полу, вцепившись в его шерсть, а Батька по-прежнему кидался Ллойду на горло, а потом я увидел Киза: он стоял на лестнице, в трусах… и смеялся.

Сколько времени он простоял вот так, улыбаясь во весь рот, руки в боки, с видом победителя, смакующего свое равенство?

— Black dog! Черная собака!

И сейчас, в Андрэтксе, когда я пишу эти строки и передо мной только необъятный горизонт, я слышу свой вопль, в котором теперь улавливаю выражение невероятной радости, невероятной свободы, словно мне наконец удалось потерять надежду.

— Вы выиграли… Теперь это Черная собака!

Батька надвигался на меня. Во время драки он несколько раз укусил меня вслепую, когда я пытался заставить его отпустить добычу.

Ллойд даже перестал защищаться. Он лежал на спине, обессиленный, и закрывал руками лицо.

В одну секунду собака прыгнула на меня и укусила запястье, я откатился назад и ударился затылком о стену…

Я ждал, сжав кулаки и опустив голову…

Но ничего не произошло.

Я поднял голову.

И увидел перед собой глаза моей матери, глаза верной собаки.

Батька смотрел на меня.

На войне я видел предсмертные муки своих товарищей, но если мне надо будет вспомнить, каким может быть выражение страдания, отчаяния, непонимания, я буду искать его в этом взгляде.

Внезапно он задрал морду вверх и испустил душераздирающий вой, полный темной скорби.

Через мгновение он выскочил вон…

Ллойд лежал без сознания. Ему наложили четырнадцать швов; самая глубокая рана была в нескольких миллиметрах от сонной артерии.

Киз стоял над нами как истукан и в своей наготе походил на гигантскую фигуру на носу невольничьего корабля.

— Так вот чего вы хотели с самого начала? Чтобы Белая собака стала Черной собакой? Вы выиграли. Браво! И спасибо… По крайней мере, теперь мы не одиноки в самоуничижении!

— Yeah we’ve learned a few things from you alright, — сказал он. — Мы многому у вас научились. Now we can even do the teaching. Можем сами давать уроки.

Глубокий шок и нервное истощение смешались во мне с по-детски преувеличенной злостью. Я помню, о чем думал, глядя на Киза: это мы, мы, мы… Точно не знаю, что под этим подразумевалось. Возможно, что «это мы его выдрессировали».

Но сказал я совсем другое, подавив эту мысль вместе со злобой. И хитрец Киз не мог не заметить пафоса этой фразы, свидетельствовавшего, впрочем, о моей искренности:

— Послушайте, Киз… Негры вроде вас, которые предают своих, приобщаясь к нашей ненависти, проигрывают единственное сражение, которое стоило бы выиграть…

Он беззвучно засмеялся.

— Я знаю, что вы известный писатель, мсье.

— Бросьте. Белая собака, Черная собака — это все, о чем вы можете говорить?

— Well, we’ve got to begin somewhere, — сказал он. — Начинать надо с начала…

— Равенство в подлости?

— Это называется самооборона.

— Все-таки грустно, когда евреи начинают мечтать о еврейском гестапо, а негры — о негритянском ку-клукс-клане…

На его лице появилось выражение безмерной гордости. Его голос зазвучал свободно, грозно, громко — я не узнавал его. Впервые на моих глазах он утратил самоконтроль и неожиданно освободил веками копившуюся ненависть:

— В этом году убили двадцать наших братьев. Мы защищаемся, вот и все. Мое дело — дрессировать собак для нас. Не сторожевых собак. Боевых. Тогда вы увидите…

Я услышал сирены полиции и «скорой помощи», еще раз увидел лицо Ллойда, которого несли на носилках, его расширенные от ужаса, остекленевшие глаза и в последний раз взглянул на Киза:

— Жаль. Вы упустили последний шанс вашего народа: шанс быть другими. Вы слишком стараетесь походить на нас. Слишком много чести. Мы так хорошо поставили дело, что если даже наша порода вымрет, в мире ничего не изменится…

Он засмеялся. Ох уж эти зубы!

— That may well be, but let it not stop you from vanishing, — сказал он. — Возможно, но ведь это не помешает вымереть вам…

Копы слушали нас и не понимали ни слова. Им нужно было узнать, привита ли собаке вакцина от бешенства. Я сказал им, что от этого еще нет вакцины…

Он бежал через весь город, и полицейские машины на его пути передавали друг другу: «Watch out for a mad dog». «Внимание! Бешеная собака!» В его глазах были непонимание и тоска верующего, которого предал его возлюбленный Бог. На углу улиц Ла-Синига и Санта-Моника его попытался сбить сержант Джон Л. Саллем, но промахнулся. Он к тому времени почти добежал. До Ардена оставалось всего двести метров…

Я увидел его двадцатью минутами позже на руках у Джин. На его теле не было ран. Он свернулся клубком перед нашей дверью и умер.

Я две недели пролежал в клинике, из них два дня и три ночи — в наркотическом сне.

И все же были моменты, когда мрак немного рассеивался и у меня в голове шевелились какие-то мысли, и тотчас же мной овладевала непобедимая надежда, которая во всех проигранных битвах позволяет мне видеть будущие победы.

Я не отчаялся. Но моя чрезмерная любовь к жизни сделала наши с ней отношения очень трудными, как трудно любить женщину, которой нельзя помочь, которую нельзя ни изменить, ни оставить.

Когда я проснулся в первый раз, я увидел Джин, — но я часто вижу ее, даже если ее передо мной нет, — и снова погрузился в забытье.

На следующее утро опять была Джин, но еще была Мадлен с ребенком Франсуа, Гастоном, Клодом — не знаю, как его будут звать в Америке.

— Как Баллард?

— Вы знаете, что он сдался?

— Знаю.

— Скоро будет суд… ему могут дать пять лет.

— А как же вы, Мадлен?

— Но они же когда-нибудь мне его отдадут.

У нее спокойный, уверенный голос. Не знаю почему, я подумал о Шартрском соборе.

— Я найду работу…

Она улыбнулась. Я тоже улыбнулся. Простота…

Но это такое облегчение — наконец-то иметь возможность кого-то уважать…

— Я только еще не знаю, в каком городе, чтобы быть поближе к нему. Мне разрешили два посещения в неделю…

Nigger-lover. Nigger-lover.

Андрэткс, сентябрь 1969


  1. Рядовой умирает. Наступление в месяце «тет». Битва за Сайгон.

  2. Гари и его друг пишут лозунги Левого фронта 30-х гг, времен испанской гражданской войны.

  3. Мировой чемпионат (англ.).

  4. Город в США, где во время войны Севера и Юга армия южан (Конфедерации) под командованием генерала Ли потерпела сокрушительное поражение от армии северян под командованием генерала Гранта.

  5. Жареный цыпленок. Гороховый суп. Бобы. Лимонный и яблочный пирог. Как мама их готовит (англ.).

  6. Американский образ жизни (англ.).

  7. При возвращении домой все обретает свой смысл (англ.).

  8. Поганцев (англ.).

  9. Цитата из стихотворения «Спящий Вооз». (Перевод Н. Рыковой.)