7872.fb2
- Ваше величество, простите мне мою нескромность, - вдруг произнес он, когда женщины прошли было уже мимо.
- Да в чем же вы усмотрели эту свою нескромность?
- В непростительно долгом лицезрения той, что сияет подобну, подобно...
"Ба, да он у нас еще и поэт!"
Тем временем красавец снова плюхнулся на одно колено, опустив свою грешную головушку, не до конца освоившую правила построения поэтических метафор. А волосы у него были и вправду хороши - с этаким вороным блеском, прямо так и хочется потрогать их рукой... Екатерина с трудом заставила себя перебороть это искушение, она уже отходила прочь, но Нарышкина, попридержав ее за локоть, прошептала:
- Пощадите его, ваше величество... Видите, в каком он состоянии. Еще, чего доброго, скончается на наших глазах...
- Да отчего он может так вдруг, на наших глазах скончаться?
- От любви, ваше величество! Неужели вы не видите, как он измучен томлениями так и не находящего выхода великого чувства своего?!
- Да что ты говоришь?!
Сделав несколько шагов по направлению ко все еще стоявшему на колене Зубову, Екатерина правой руке, обтянутой белой перчаткой, взяла его за подбородок, как обычно берут малых детей, и, запрокинув его лицо перед своими уже выцветшими голубыми глазами, долго в него всматривалась. Лицо было красивое, точеное, нервное, чуть-чуть женственное, но черные, с цыганским блеском глаза смотрели смело, по-мужски и, кажется, уже были посвящены во многие земные прегрешения.
- Дозвольте, ваше величество, в знак вашего прощения хотя бы прикоснуться...
Зубов впился губами в кончики ее пальцев, и, почувствовав сквозь ткань перчатки его горячее дыхание, Екатерина поняла, что это судьба, а от судьбы, как известно, не уйдешь.
- О, да вы в какой-то горячке, ротмистр... По-моему, вы больны. Я непременно сегодня же пришлю к вам своего доктора...
- Да я совершенно, ваше величество, то есть совершенно...
- И слушать не хочу! Это вам только кажется по молодости лет, а Роджерсу виднее...
Они разошлись. Зубов летел в свое караульное помещение как на крыльях. От Нарышкиной, также хлопотавшей за него, он знал, что посещение врача государыни было началом приближения к ее величеству. После Роджерса кандидат в фавориты переходил в распоряжение статс-дам - они обучали его манерам, придворному этикету. Завершала подготовительный период некая Перекусихина, известное при дворе лицо под кличкой Проб-дама.
Продвижение Платона Зубова в фавориты проходило крайне успешно. На всех этапах он выказывал незаурядные способности, и почти сразу же после возвращения двора в столицу произошло сближение. Увлечение государыни было столь велико, что ее глаза постоянно сияли, хорошее настроение искало выхода, отчего она что ни день приглашала гостей и устраивала вечеринки. После шумных представлений и роскошных ужинов садились играть в карты, но уставшая за день государыня часам к одиннадцати - никак не позже - прощалась со своими гостями. К великому удовольствию присутствующих, молодой двадцатилетний Зубов, поднявшись следом за государыней, храбро следовал за ней в ее внутренние покои.
А что же та влюбленная пара, улетевшая на крыльях любви во вторую столицу? Была ли она счастлива, прожила ли она долгую, счастливую жизнь? Увы, нет, потому что месть государыни была воистину ужасающей. Одурманенные взаимным влечением, они казались себе первозданно чистыми, но государыня прекрасно знала, что, пожив при дворе, они уже достаточно вкусили там райских яблок, а если сами не вкушали, то слышали их хруст на каждом шагу...
В Москве юная Щербатова заскучала - оказалось, Саша совершенно не способен заменить собой блеск и пышность двора. И никаких тебе балов, театральных представлений, сплетен. Молодая супруга начала запираться в своей комнате, плакала целыми днями. Раздосадованный ее поведением супруг тоже стал подумывать - а не свалял ли он дурака с этой свадьбой? Ведь было же время, причем совсем недавно, когда он мог оказывать решающее влияние на ход государственных дел! Его расположения домогались послы иностранных держав, его заваливали подарками, его остроты обходили Петербург. Кланялись в пояс губернаторы, поэты сочиняли оды ко дню рождения, и на что же он все это променял? На длинный домашний халат, на мятые туфли и на бесконечные пререкания с этой и в самом деле зеленой дурой!
Всего через несколько месяцев после свадьбы пошли слухи, что молодые живут плохо, ругаются и даже дерутся. Потом стали поговаривать, что бывший фаворит написал государыне письмо, слезно прося вернуть его к прежним милостям. Екатерина не ответила, и он, выждав какое-то время, снова написал, позаботившись через своих людей, которые все еще оставались при дворе, чтобы это письмо дошло до адресата в самый для него приемлемый день, когда ее величество будет пребывать в наиболее приятном расположении духа...
Увы, все было напрасно. Государыня бросала его письма в камин, не читая. У нее было много хлопот по управлению страной, она была увлечена сочинением новых комедий. Все свободное время она посвящала Платону Зубову, который оказался умным, задушевным, мужественным и, конечно же, конечно же, конечно же...
ГЛАВА ПЯТАЯ
Вифлеемская звезда
Страна моей печали, страна моей
любви...
Эминеску
Не заграждай рта у вола молотящаго.
Второзаконие
Лес ты мой зеленый, отыскать бы путь-дорожку и тропинку для себя... Едва ли не половина молдавской народной поэзии посвящена кодрам, густым дубовым лесам, укрывавшим в лихую годину этот народ и не раз спасавшим его от полного уничтожения. Признательность простого сердца не ведает границ ах, лист зеленый, лес густой, как живешь ты, милый мой!
Кодры - что им сделается? Живут могуче, прочно, вечно, но увы... Наступает день, и час, и мгновение, и пожелтевший зубчатый лист, мягко отделяясь от матери-ветки, долго кружит в голубом прозрачно-осеннем воздухе. Устав в этом парении, он покорно стелется, хороня сам себя. И лежит он, сердечный, плашмя, лежит беспомощный, бездыханный, и пройдет по нему кто угодно, когда угодно, куда угодно...
Опавшая листва вместе с прохладой осенних ночей приводит в движение гигантский мир беженцев. Теперь стоянки раскрыты, и видно за много верст, кто где коротал лето. Весь этот покатый склон, например, занимали Петрешты. В низине, над ручьем, жили Штефанешты, а на той стороне обосновались Варзарешты. О эти бедные, эти многострадальные наши села... У нас еще не было и, кажется, уже никогда не будет полной хроники хотя бы одного села, чтобы проследить, через какие муки пришлось пройти этим карпатским горцам, ассимилированным римлянам, объединенным деревянным крестом над своей церквушкой и многочисленными горестями и бедами, захороненными в названии самой деревушки.
И снова кликнула судьба, и снова запрягаем... Провозившись со своими скудными пожитками всю ночь, чуть соснув только под самое утро, деревни прощаются с код-рами ранней-ранней зорькой. Длинные колонны безропотной бедноты растекаются ручейками по склонам, по пустырям и, прощаясь на ходу село с селом, человек с человеком, уходят - кто на восток, кто на запад, кто на телеге, кто пешком. Небо затянуто тучами, солнца совсем не видать, и, прикидывая время больше по наитию, люди спешат. За годы бесконечных смут поля заросли сорняками, стали чужими и колючими. Ни дорог, ни колодцев, ни памятки никакой - только одинокие могучие орешины высятся над заросшими пыреем полями, напоминая пароду о его прошлом, да покосившиеся распятия над высохшими родниками, напоминая народу о его вере.
Пронзительно скрипят давно не смазанные, никуда и ни за чем не ездившие колеса. На телеге, груженной всяким скарбом, покачиваются вместе с многочисленными узлами четверо ребятишек. Поначалу, пока выезжали из леса, они сладко спали вповалку, но затем простор открытых полей прорвался сквозь их детский сон, разбудил, и они, не в силах по-настоящему проснуться, без конца оглядываются и, бледные, переболевшие за лето всем на свете, мигают и не могут взять в толк, то ли они в самом деле возвращаются, то ли им это долгожданное возвращение домой только снится.
Рядом с лошадкой плетется с кнутом под мышкой задумчивый глава семейства, господарь, как он сам себя называет. Идет этот господарь медленно, удрученно, потому что вспашка, сев и уборка - это единственное, что он в жизни умеет, единственное, ради чего живет. А между тем уже три года он не пашет, не сеет и не собирает урожай. Семья живет впроголодь, запущенная земля одичала под ногами, а войне ни конца ни края. И оттого, что его воля как человека ни на что более не влияет, ни на чем более не сказывается, он начинает тупеть на глазах. Бесконечно несчастный, неумелый и невезучий, опротивевший сам себе, плетется господарь рядом со своей лошадкой, вместе составляя библейски печальное целое.
К задку телеги привязана коза - единственное, что у них, помимо лошадки, осталось. За козой идет, подгоняя ее хворостинкой, господина. Она шепчет про себя какую-то молитву, часто оглядывается на уплывающие вдаль леса, следит, чтобы из телеги что не выпало, и кажется, вот-вот заплачет. Для деревенских женщин отъезды и приезды - сущая мука. Господь их знает - то ли все дело в том, что женщины обычно прикипают к любому месту, где они пробыли более суток, то ли гложет эту бедную господину, что на телеге всего четверо ребятишек, а весной, когда убегали в лес, было шестеро... Две могилки так и остались там, в укромном месте, под старым дубом, и, покидая лес, она, должно быть, клянется, что каждый год в день поминовения навестит своих кровинок.
Но, может статься, расстроил ее истошный собачий вой, доносившийся с лесной опушки. В той нескончаемой собачьей печали, конечно же, слышится и голос того самого Гривея, который весной семенил за их телегой. За лето собаки в лесу одичали, зажили стаями, перестали отзываться на свои клички, перестали своих узнавать. Теперь вот воют. Должно быть, спохватились, что их бросают. Вспомнили, что уходящие вдаль люди как-никак не чужие. Было время, эти люди делили с ними последние крохи. Теперь вот уходят, а они остаются. Хоть и одичали, трагедии этого подлунного мира доходят и до них, и, сев на опушку леса, задрав мордочки к небу, собаки воют пронзительно, истошно, неземно, словно судьба, словно рок какой-нибудь.
Осенний день короток, а путь долог. Колонны идут днем, идут ночью, потом начинают дробиться на ходу, и, измотанный бездорожьем, каждый ищет свой путь, полагаясь главным образом на свою клячу и на бога. Еще верста, еще перелесок, еще ночь, и вот родные холмы начинают ранним утром выплывать из тумана. Еще один спуск, еще один, последний подъем, и вдруг из-за пригорка вместо крыши родного дома медленно выплывает обугленный дымоход. Сердце останавливается, замирает дух. Не скрипят более колеса. Тяжело, с натугой дышит лошадь, замерла чем-то удивленная коза, и дети на телеге напряженно вытянули тонкие шейки.
- О арс? Сгорел? - с дрожью в голосе спрашивает господина, ибо, будучи женщиной, она не решается поднять глаза, чтобы не умереть тут же, на обочине дороги...
- О арс... - с досадой роняет господарь и, похлопав по загривку свою лошадку, продолжает путь.
О эти наши бесхитростные, глинобитные, побеленные известью домики! Через какие только испытания, через какие только муки они не прошли! Слепленные крестьянами по своему образу и подобию: на побеленном фасаде двери вместо носа, два окошка вместо глаз, соломенная крыша вместо шапки, этим двойникам тружеников земли тоже доставалось в те годы. Когда подкатывала смута, хозяева подавались в кодры, а их домики-слепки оставались. Мертвые, пустующие деревни раздражали и отступающих, раздражали и наступающих. Защитить свои деревни было некому, да и практически невозможно, поскольку фронтов тогда не было. Главные воюющие силы концентрировались в крепостях, а между этими крепостями круглое лето шныряли отряды янычар, и круглое лето языки пожаров пылали над молдавскими холмами.
Представим теперь, как выглядел он тогда, тот отчий дом, поздней осенью, когда наши предки возвращались из своих дальних скитаний. Сгорела соломенная крыша, тушить было некому, и сгорели окна, двери, сгорело все, что было в доме. А тушить по-прежнему было некому, и сгорел хлев, припасенные на зиму дрова, кизяк, обрезки виноградной лозы с прошлых лет. А тушить по-прежнему было некому, и сгорел плетеный забор, калитка, сгорели две вишенки и черешня. Потом, когда уже и гореть было нечему, над теплым еще пеплом прошли сильные летние дожди. Под напором обильной влаги размок и провалился потолок, так что теперь, в полдень, когда солнце стоит в зените, оно светит через сгоревшую крышу, через провалившийся потолок прямо в дом.
После дождя наступили теплые, благостные дни прорастания. Распаренная земля задымилась, и ожили чудом уцелевшие после пожара семена. Теперь поди ты угадай, что где уцелеет, что где прорастет. Подорожник, одуванчики - им нипочем ни война, ни турки, ни пожары. Бузиной и лопухом заросли дорожки вокруг дома, чертополохом заершились завалинки, а одинокий куст овечьей полыни, поднявшись на цыпочки, пытается заглянуть через оконный проем в дом. А чего туда заглядывать, когда и так все открыто, и у порога стоит в качестве хозяина дома красивый, стройный, поздно взошедший и потому поздно расцветший подсолнух.
Вот так вот. В сенцах каким-то чудом уцелело семечко, после дождя взошло, и теперь подсолнух радушно улыбается вернувшемуся господарю, господине, всем чадам их улыбается, потому что хоть и скупо, но все-таки светит солнце. А приехавшие из дальних далей хозяева стоят перед расцветшим подсолнухом окаменевшие, и, кажется, пройдут тысячи лет, прежде чем они смогут сделать шаг или проронить хотя бы слово.
О эти наши предки, эти наши герои, эти наши мученики... Мы так и не узнаем, как успевали они за считанные дни, когда зима была уже на носу, и потолок заново застелить, и дом перекрыть, и обмазать его, и побелить. Не узнаем мы, откуда вдруг появились двери, чем было заменено окно, из каких тайников были добыты эти запасы кукурузных зерен, но вот загудели жернова, задымились крыши над деревней. Сноровистые хозяйки в вечерних сумерках сварили мамалыжку, собрали вокруг нее, как вокруг солнца, всю семью, и этим паром земного бытия, и добрым словом, и улыбкой возвращали своим близким веру в благость мира и надежду на лучшие времена.
Казалось невероятным, немыслимым казалось, чтобы эта дотла сгоревшая деревня когда-нибудь ожила, но вот не прошло еще и недели, а по утрам поет кем-то сохраненный петух, брешет где-то щенок, оставшись верным своим хозяевам, и выбежавшие поутру к колодцу хозяйки на миг замерли, навострив уши, потому что в воздухе повисло что-то, похожее на деревенскую сплетню.
К полудню начинают собираться в укромные, прогретые солнцем затишки сельские ребята. Поиграв немного, они становятся кружочком, долго о чем-то шепчутся меж собой, составляют какие-то планы. Тайны, тайны и снова тайны, затем, как только в воздухе закружатся первые снежинки и наступит заветный день, они заполоняют своими ватагами всю деревню.
Войдя в чей-нибудь двор и спросив у хозяина позволения, они становятся кружочками под окна и тонкими голосками начинают рассказывать о трех великих магах, из дальних далей пришедших поклониться младенцу, родившемуся в яслях.
Потому что их водила
Вифлеемская звезда...