7883.fb2
Удача нам сопутствовала во всем: Крылов достал отличные матрацы, Смирнову в местном, летевшем в трубу отельчике согласились по сто левов продать три подушки — за них мы не поморщившись заплатили наличными. Затем все трое отправились к Бургелову, взяли у него простыни, наволочки, пижамы и большой отрез красивой материи, из которой одна знакомая дама к вечеру соорудила скатерти на наши столики и нечто вроде стенного ковра.
К ночи, когда сошлись все обитатели комнаты, они были сильно удивлены, узрев на наших топчанах матрацы и подушки. Удивление это возрастало по мере развития дальнейших событий: мы прибили в своем углу ковер, развесили на нем оружие, застелили столики красивыми скатерками, а матрацы — белоснежными простынями, после чего облачились в пижамы и полезли в свои роскошные постели.
— Ай да конники! — раздались голоса. — Вот это врезали! Как же вы ухитрились все это добыть?
Немного поломавшись, мы открыли карты. Как следствие этого, в течение двух ближайших дней все более или менее уравнялись с нами в области культурных достижений, и к Пасхе комната приняла вполне приличный и даже уютный вид. Было постановлено все рабочее барахло держать в ящиках, под постелями, дабы ничто тут не омрачало офицерских взоров и не напоминало о грустной действительности.
К началу заутрени наша гарнизонная церковь наполнилась народом. Слева, сверкая золотом погон на белых гимнастерках, стройными рядами стояло несколько десятков офицеров-сергиевцев; справа сияли серебряные погоны кубанцев. Службу с подобающей торжественностью вел священник Кубанского училища отец Димитрий Трухманов, пел великолепный хор, а путь крестного хода вокруг казармы заранее был украшен зеленью, цветами и разноцветными фонариками. Казалось, что все это происходит не в чужой стране, в обстановке изгнания, а в каком-нибудь небольшом гарнизоне нашей старой, патриархальной России. Впрочем, Болгария — хотя мы ее иной раз и поругивали — не была для нас такой уж чужой страной. Нигде мы себя не чувствовали настолько “своими”, как здесь, и во всех других славянских странах к русским относились несравненно менее сердечно, а о неславянских что уж и говорить!
После заутрени был сделан получасовый перерыв, во время которого все перехристосывались, а начальство, наше и кубанское, обменялось короткими поздравительными визитами в офицерские собрания. Затем все отстояли литургию и в два часа ночи приступили к розговинам.
Благодаря хозяйственным способностям Мамушина наш пасхальный стол выглядел совсем как в былые, счастливые времена. Белоснежные скатерти, на них куличи, сырные пасхи, окорока, жареные индейки, блюда приютившихся в зелени крашеных яиц, бесчисленные закуски, бутылки, цветы... В последний раз я по-настоящему встречал Пасху дома, в 1916 году, будучи двенадцатилетним кадетиком. Это было восемь лет назад, там, во граде Китеже... Сколько с тех пор пережито! Родного дома давно нет, и семья у меня теперь другая — вот эта, что, сияя золотом погон и молодостью лиц, усаживается со мною за стол.
Вид всего этого праздничного убранства, вероятно, не только у меня пробудил подобные мысли, но радость момента быстро отвлекла нас от грустных воспоминаний о безвозвратно ушедшем прошлом, — сегодня и настоящее искрилось счастьем. За веселыми разговорами розговины затянулись до пяти часов утра. И хотя заготовленным яствам в полной мере было отдано должное, всего еще осталось столько, что в одиннадцать часов, разбуженные, как встарь, трубным сигналом, мы привели себя в порядок и снова уселись за столы, доедать и допивать оставшееся. Впрочем, в этот день пили умеренно, чего, будучи честным, нельзя сказать о состоявшемся на следующий день обеде, — на него были приглашены кубанцы, и он проходил под тайным лозунгом “Накачать кунаков”. Кунаков накачали, но и сами накачались изрядно. День спустя кубанцы дали блестящий реванш, однако внешне все было вполне прилично и благопристойно. Ни одного пьяного, или, как у нас было принято говорить, “усталого”, офицера посторонний глаз не увидел, ибо трупы павших внутренними коридорами разносили по комнатам их более крепкие товарищи.
Весь остаток недели, но уже на более скромных началах, мы обедали и ужинали вместе, в нашем собрании. Наконец подошла суббота, день Белого бала. Он устраивался в большом казарменном зале, в котором имелась и театральная сцена с занавесом. Этим помещением пользовались для устройства вечеринок, балов, концертов и спектаклей все обитатели казармы, то есть сергиевцы, кубанцы и гимназия.
Кстати, стоит посвятить несколько слов этой последней. Она была основана во время пребывания Белой армии в Галлиполи, учились в ней исключительно дети военных, а в старших классах преобладали юноши, уже и сами отведавшие войны. Педагогический персонал состоял из офицеров, имевших университетское образование, и все было поставлено на полувоенную ногу. По переезде в Болгарию, когда наша армейская казна иссякла, эта гимназия перешла на иждивение Союза Городов и новые хозяева начали искоренять в ней военный дух. Многих прежних преподавателей и воспитателей “земгусары” заменили своими людьми — эти смотрели на нас волками и нашими симпатиями, разумеется, не пользовались, но с остатками старого, военного персонала мы были в дружеских отношениях, так же как и с некоторыми гимназистами-офицерами, таковых было человек десять. Это были главным образом подпоручики, выпущенные из пехотных военных училищ, куда принимали людей с незаконченным средним образованием, а также некоторые добровольцы, на войне произведенные за боевые отличия, — среди этих был даже один гимназист в капитанском чине. Чтобы дать им возможность получить аттестат зрелости и поступить в высшие учебные, заведения, их принимали в русские заграничные гимназии, хотя и не особенно охотно.
Старших гимназисток было немного, около двадцати, и большинство из них, в силу событий, тоже шло с некоторым опозданием, так что нам, молодым офицерам, тут не стыдно было ухаживать даже за пятиклассницами. Впрочем, одна пышная шестнадцатилетняя девица, так называемая “папина Маруся”, была в ту пору всего лишь в первом классе. Жили они в особом интернате, и держали их в строгости.
В течение минувшей зимы гимназия устроила три концертно-танцевальных вечера, очень скромных по осуществлению и к тому же платных. В противоположность этому мы решили дать настоящий бал, со входом по именным пригласительным билетам и даже с бесплатным угощением дам и барышень мороженым и прохладительными напитками. Для мужчин был предусмотрен обильный и недорогой буфет. Чтобы не ударить лицом в грязь, приготовления к этому балу начались задолго, и в последний день оставалось лишь завершить кое-какие мелкие детали.
Зал был убран великолепно. Деревянные колонны, шедшие вдоль него двумя рядами, были сплошь декорированы свежей зеленью и увиты бумажными лентами национальных, георгиевских и романовских цветов. На окнах висели кремовые занавески, украшенные крупными Сергиевскими вензелями, а в простенках между окнами — одинаковые, превращенные в ковры коричневые одеяла и на них портреты белых вождей и всевозможное оружие. На театральный занавес, закрывавший сцену, почти во всю его величину было нашито изображение нагрудного знака Сергиевского артиллерийского училища — двуглавый орел, под ним перекрещенные пушки, а в центре большое славянское “С”, охватывающее щит с Георгием Победоносцем. В одном углу зала была оборудована уютная гостиная, с мягкими креслами и диванами, украшенная коврами и панно работы наших художников, а в другом — буфет с богатейшим ассортиментом закусок и бутылок. Но подлинной сенсацией и чудом нашей техники являлся фонтан, бивший из круглого бассейна, который был сооружен в центре зала, посреди выложенной дерном клумбы с красивой решеткой. Для осуществления этой идеи на чердаке была поставлена огромная бочка с водой, из нее по одной из колонн провели хорошо замаскированную трубку и под полом вывели ее конец к центру бассейна. Последний был сделан из оцинкованного железа и раскрашен под мрамор.
В этот бассейн предполагалось пустить золотых рыбок, но мы их не достали и в последний момент решили заменить лягушками и черепахами, которые водились в протекавшей поблизости речонке. За этой земноводной живностью в субботу после обеда были посланы Тихонов и я. Накупавшись вволю, мы без особого труда поймали четырех черепах и штук пятнадцать лягушек, доставили их в казарму и выпустили в бассейн. Однако лягушки оттуда упорно выскакивали и ошалело прыгали по залу, что приводило в отчаяние Оссовского119 — главного распорядителя предстоящего бала.
— Они же нам всех дам распугают, — сокрушался он. — Мишка, ты их принес, ты и укроти! Придумай что-нибудь, чтобы они вели себя прилично, или придется от них вообще отказаться.
Идея у меня мелькнула сразу, но я решил не продешевить и сказал:
— Гм... Тут потребуется большое напряжение ума, а может быть, и воли, если, например, придется лягушек гипнотизировать. Словом, я берусь за это дело только с условием, что в случае успеха меня сегодня не будут больше беспокоить никакими нарядами и поручениями.
Оссовский изъявил согласие, после чего я удачно поставил лягушек на якоря: каждая была за лапку привязана к лежавшему на дне камешку — длина нитки позволяла ей плавать в бассейне, но выскочить наружу она не могла.
Покончив с этим делом, я отправился к Бургелову и ввиду предстоящего события взял у него в долг флакон одеколону, пакетик мыльного порошка и коробку хорошей пудры — в ту пору после бритья было принято пудрить лицо. Увидев там же, у Бургелова, круглую деревянную коробочку, покрытую художественной резьбой, в наплыве эстетических чувств прихватил и ее. Возвратившись домой, я пересыпал пудру в эту коробочку, а мыльный порошок для бритья — в освободившуюся коробку из-под пудры и расставил все свои приобретенья на ночном столике.
Когда стемнело, все обитатели нашей комнаты почти одновременно навели на себя красоту и отправились в зал, куда уже начала собираться публика. В силу каких-то причин задержался только один из моих сожителей, Павел Залесский, за свой почтенный двадцатишестилетний возраст и скрипучий голос прозывавшийся у нас Дедом. Он пришел в уже опустевшую комнату, быстро побрился и сполоснул физиономию, но своей пудры у него не было. В подобных случаях у нас отнюдь не считалось грехом воспользоваться косметикой кого-либо из товарищей, — Дед огляделся и, заметив на соседнем столике нужную ему коробочку, попудрился при слабом свете керосиновой лампы и, поспешно завершив туалет, устремился в зал, откуда уже слышались звуки полонеза.
Белый бал был открыт очень эффектным номером: когда зал наполнился приглашенными, поднялся театральный занавес и все увидели стоявшую на сцене пушку — точное подобие настоящей — и при ней полный орудийный расчет, в форме юнкеров САУ. Стоявший сбоку фейерверкер начал громко подавать команды, предшествующие открытию огня. Гости с любопытством глазели на это зрелище, в уверенности, что тут стопроцентная инсценировка, но по команде “Огонь!” неожиданно грянул выстрел, и вся находившаяся в зале публика была обсыпана разноцветными конфетти, которыми было заряжено орудие. После этого духовой оркестр заиграл полонез и начался бал.
Залесский был влюблен в гимназистку седьмого класса Аню Донскую (на которой впоследствии женился), а потому, войдя в зал, когда полонез уже кончился, направился прямо к ней. Аня сидела на одной из скамеек, поставленных вдоль стен, и спиной опиралась на висевший тут ковер. Полепетав с нею минуты две, Дед заметил, что с этого ковра на белое платье его дамы сердца перебрался упитанный клоп и не торопясь пополз по плечу, направляясь к шее. Но артиллеристы народ находчивый.
— Анечка, на вас уселась божья коровка, разрешите я ее сниму, — самым естественным тоном промолвил Залесский, не дожидаясь разрешения, схватил клопа и бросил его на пол.
В это время заиграли вальс, Дед с поклоном звякнул шпорами и, подхватив Аню, закружился с нею по залу. Поначалу все шло прекрасно, но, когда он слегка вспотел, лицо его начало неистово чесаться. Внезапно потеряв дар речи, Залесский ежился и мотал головой, а Аня с удивлением и ужасом наблюдала, как физиономия ее кавалера покрывается клочьями белый пены.
Едва кончился вальс, Дед поблагодарил свою даму и, пробормотав какое-то извинение, бросился вон из зала, на ходу обтирая лицо носовым платком. По пути он чуть не столкнулся со мною. Заметив у него на щеках и на шее белые разводы, я удивился и сочувственно сказал:
— Ты, Дед, до конца бала нипочем не выдержишь, если на первом же вальсе покрылся мылом, как запаленный мерин.
— Чем зубоскалить, ты мне лучше скажи, что за дрянь у тебя пудра?
— Дрянь моя пудра?! Да это “Коти”, лучшая марка из всех существующих в природе, — возмутился я, и тут меня внезапно осенила догадка. — Погоди, Дед, ты попудрился из коробочки, что стоит у меня на столе?
— Ну да, черт бы побрал твоего Коти и всех его родичей!
— Тогда все понятно, — сквозь хохот ответил я. — Там у меня мыльный порошок, так что приободрись, что это у тебя не от старости. Пойди сполосни свой портрет водой и смело приглашай Аню на мазурку.
Бал прошел исключительно удачно и весело. Особенный успех имел вальс-котильон, разнообразные фигуры которого всю ночь чередовались с другими танцами. Разошлись только в пять утра.
Под вечер следующего дня на плацу почти экспромтом состоялось всеобщее гулянье — играл наш духовой оркестр и пел прекрасный офицерский хор. Этим завершились праздничные развлечения, и снова наступили рабочие будни.
Саман
С наступлением тепла в окрестных селах начинались обычно всевозможные хозяйственные постройки, материалом для которых служил почти исключительно саман. В те времена в Южной Болгарии из него были построены не только все сельские жилища и службы, но и добрая половина городских зданий, лишь самые крупные из них и дома богатых людей строились из обожженного кирпича.
Производство самана весьма несложно, но это работа настолько тяжелая и грязная, что сами крестьяне до нее не унижались и в случае надобности заказывали саман посторонним рабочим. Раньше этим занимались преимущественно цыгане, но с нашим появлением дело перешло почти исключительно в русские руки.
Поелику так или иначе приходилось жить тяжелым физическим трудом, наиболее сильные и выносливые из нас даже предпочитали саман всем иным видам доступного нам заработка. Тут были следующие преимущества: работа, при хозяйских харчах, оплачивалась сдельно и довольно высоко — поднаторившись и поднажав, можно было выгонять от ста пятидесяти до двухсот левов в день, то есть в три-четыре раза больше, чем на постройке или на гипсовом карьере; кроме того, тут мы бывали совершенно независимы — никто не стоял над душой, не кричал и не понукал; кормили хозяева почти всегда хорошо, обычно давали и табак, никаких расходов не было, и заработок оставался весь целиком. Но особенно нравилось нам то, что эта работа шла с неизбежными перебоями: заказы на саман редко превышали десять—двенадцать тысяч штук, при благоприятной погоде на это уходило дней шесть-семь. В большинстве случаев в том же селе сразу подворачивался второй заказ, но третий рке редко, таким образом, проработав пару недель, можно было на законном основании возвратиться в казарму и до нахождения новой работы (а точнее, доколе хватит заработанных денег) пожить в свое удовольствие и побренчать шпорами под окнами женского интерната гимназии.
По окончании пасхальных празднеств наша обычная тройка, пополненная Тихоновым, отправилась в село Свирково, где мы уже имели большой заказ на саман. Выступили на рассвете и первые полчаса шли молча, поеживаясь от утренней прохлады. Хотелось спать, и мысль о предстоящей тяжелой работе — особенно в сопоставлении с прожитой по-человечески неделей — угнетала душу, поднимая в ней чувство бессильного протеста против преследующих нас несправедливостей судьбы. Но все же, когда из-за дальнего холма выглянуло солнце, по обочинам дороги заалели яркие маки, а степь наполнилась бодрящим птичьим гомоном, мы почувствовали, что мир божий не так уж плох, повеселели и разговорились.
— А у кого мы, собственно, будем работать? — спросил Крылов. — Имя и фамилия этого джентльмена мне, понятно, без надобности, но интересно, можно ли у него надеяться на хороший харч ?
— Все пока покрыто мраком неизвестности, — ответил Смирнов, нашедший этот заказ. — Саман нужен какой-то вдове, но об условиях еще разговора не было.
— А как вдова, еще не старая? — заинтересовался казак.
— Какая бы ни была, ты, востропузый гаврилыч, не вздумай с нею заигрывать. Это тебе не русская деревня, в два счета ноги переломают, а то и прирежут.
— Ну а все-таки, на что похожа эта вдовица?
— Я ее не видел. О том, что ей нужен саман, мне сказал в кабаке ее свояк и объяснил, где она живет. Сейчас с нею и будем ладиться.
Придя в село, вдову мы отыскали без труда, но никакого толку добиться от нее не смогли. Со свойственной болгарским женщинам несамостоятельностью она сказала только, что саман ей действительно нужен, но сколько именно — она не знает, о цене тоже не имеет представления и “править пазарлык” (заключать договор, уславливаться) следует с ее свояком. Последний оказался человеком толковым, и мы с ним сговорились быстро.
Условия тут были не совсем обычны: по здешним понятиям нам, холостым мужчинам, жить у вдовы было неприлично, и потому нас приютит у себя местный дукьянщик, ее дальний родственник. Согласно тому же кодексу турецкой благопристойности, харчить в доме вдовы нам тоже не подобает, ей даже неудобно было на посторонних мужчин готовить еду, и порешили на том, что она нас будет снабжать продуктами, не требующими особого приготовления, — на завтрак и на обед ее сынишка будет приносить эти продукты к месту работы, а на ужин — в дукьян, где мы будем ночевать. Напирая на то, что такая постановка дела сопряжена для нас с большими неудобствами, мы выторговали несколько повышенную цену, — 320 левов за каждую тысячу штук самана, тогда как нормально платили левов на сорок меньше. И в заключение заказ был увеличен с десяти тысяч на двенадцать.
Когда ударили по рукам, было уже десять утра. Свояк нагрузил телегу соломенной трухой, туда же положил инструменты, и мы выехали на околицу. Возле каждого села для выделки самана обычно существовало особое место, которым по мере надобности пользовались все. Выбиралось оно с таким расчетом, чтобы в непосредственной близости находился какой-нибудь ручей или иной источник водоснабжения, а вокруг было достаточно ровного места для выкладки и просушки готового самана. Почти всегда там уже бывала и просторная яма для заготовления материала. Впрочем, чтобы читателю все это было понятней, вкратце опишу сущность саманного производства.
В яме — кирками обваливая ее края и углубляя дно, а затем измельчая крупные комья мотыгами — заготовляют толстый слой рыхлой земли, затем льют туда достаточное количество воды и сыпят соломенную труху. Все это надо хорошенько перемешать и вымесить, для чего рабочие в одних трусах влезают по колено в эту густую грязь и, слегка помогая себе мотыгами, топчутся в ней до тех пор, пока не распустятся в воде все комочки земли и месиво (которое по-болгарски называется “калом”) не приобретет желаемой консистенции. Разумеется, к концу этой операции тела и лица рабочих настолько густо покрываются грязью, что их не узнала бы и родная мать.
Затем приступают к выкладке. Для этого один из рабочих, горделиво именуемый мастером, вооружается деревянной формой, которая представляет собой низкий ящик без дна, разделенный перегородками на десять одинаковых отделений. Если нужны были кирпичи особо крупного размера, форма делалась на восемь или даже на шесть отделений. Эта форма смачивается водой из стоящего рядом ведра и кладется на землю; два других рабочих на носилках подносят из ямы соответствующую порцию “кала” и вываливают ее в форму, затем возвращаются к яме, где четвертый рабочий при помощи лопаты снова нагружает носилки. Мастер между тем особой дощечкой разравнивает принесенный материал, так, чтобы он хорошо заполнил все отделения формы, потом эту форму осторожно поднимает и, сбрызнув водой, устанавливает рядом для следующего десятка кирпичей. И так от рассвета до темноты...
Эта работа, как уже было сказано, давала отличный заработок, но была каторжно тяжела, особенно в нашем оформлении. По существу, спешить нам было некуда и, казалось бы, можно работать не надсаживаясь и не слишком торопясь, хотя дневной заработок при этом был бы несколько ниже максимально возможного. Но у нас была особая психология: день, проведенный в рабочей обстановке, считался как бы потерянным для жизни, независимо от того — легка работа или тяжела, иными словами, значение для нас имело потерянное на работе время, а не затраченное усилие. И потому, если какую-нибудь сдельную работу, не вылезая из кожи, можно было сделать, скажем, за три дня, мы предпочитали вылезти из кожи, но окончить ее за два.