7883.fb2
Машинист проворно поднялся на паровоз, дал гудок и, выглянув в окошко, помахал нам рукой.
— Братцы, да это никак сам царь! — промолвил кто-то из моих спутников, и я сейчас же сообразил, что лицо его мне знакомо по портретам. Мы как по команде вытянулись в струнку и лихо взяли под козырек. Машинист благосклонно кивнул и привел паровоз в движение.
Ошеломленные этим диковинным происшествием, споря о том — царь это или просто похожий на него человек, мы обступили начальника станции, с которым уже были знакомы.
— Ну да, это был царь Борис, — ответил он на наш вопрос. — Разве вы не слыхали об этой его причуде? Он сдал экзамены на звание машиниста первого класса, получил право водить пассажирские поезда и теперь иногда для развлечения подменяет на какой-нибудь линии дежурного машиниста.
— Так как же вы, зная, что это царь, так на него закричали? — спросил я с оттенком осуждения.
— А ему это нравится, мы уже знаем его вкусы. Начальников станций, конечно, заранее предупреждают: из Софии какой поезд ведет царь Борис, но нам раз навсегда предписано его “не узнавать” и обращаться с ним как с рядовым машинистом.
Болгары своего царя любили, — и он этого вполне заслуживал, — даже местные коммунисты говорили о нем без злобы, с оттенком уважения, а потому такие прогулки он мог совершать без всякого риска. Впрочем, и времена были иные: теперь при подобных обстоятельствах любого монарха или даже некоронованного главу государства просто из принципа ухлопали бы какие-нибудь “спортсмены”, занимающиеся мокрыми делами под флагом борьбы за лучшее будущее человечества или за “социальную справедливость”.
После этого события прошла еще неделя. Некоторые из моих приятелей взялись за ум и отправились на работу по селам, другие еще оттягивали эту печальную неизбежность. У меня деньги кончились как-то внезапно, я даже не успел оплатить паек хотя бы на неделю вперед. Мне уже виделось, как под моими, обутыми в новые, шикарные сапоги, ногами разверзается саманная яма. Но я был влюблен, мои сердечные дела развивались вполне благоприятно, и уходить сейчас из Сеймена мне особенно не хотелось. Пораскинув умом, я решил искать спасения в кассе взаимопомощи. Вся моя зимняя задолженность была туда полностью возвращена, а потому, почти не сомневаясь в успехе, я пошел к Мамушину и предусмотрительно попросил у него “с запросом” четыреста левов, полагая, что он по обыкновению начнет торговаться и сойдемся на половине. Но получилось совсем иное.
— Зачем вам эти деньги? — насупившись, спросил Мамушин.
— На жизнь, господин полковник, — скромно ответил я.
— Иными словами, на продолжение той праздности, которой вы так самозабвенно предаетесь вот уже две недели? Касса взаимопомощи существует не для этого. Денег я вам не дам. Отправляйтесь завтра же на работу и от моего имени порекомендуйте подпоручикам Смирнову и Шевякову121 составить вам компанию, они тоже слишком уж засиделись в казарме. А чтобы облегчить вам этот переход от легкомыслия к благоразумию, я прикажу капитану Федорову закрыть вам троим кредит в Офицерском собрании и в лавочке.
Если хоть сколько-нибудь справедливы народные поверья, весь этот вечер Мамушин должен был икать без передышки, так как, обсуждая наше незавидное положение, мы в своей комнате крыли его напропалую. Это облегчало душу, но на работу все же надо было идти. Утром мы встали около восьми, с грустью и отвращением облачились в рабочие костюмы и направились в собрание, с намерением выпить чаю и закусить перед выступлением.
— Только за наличные, — предупредил нас хозяин собрания. — По приказанию начальника группы, кредит всем вам с сегодняшнего утра закрыт.
— Так ведь мы уходим на работу, чего же ему еще надо? — возмутились мы. — Чтобы мы шли голодными? Не может быть, вы его, наверное, плохо поняли!
— Мне было сказано точно, определенно и без всяких оговорок: подпоручикам Каратееву, Смирнову и Шевякову кредит закрыть до нового распоряжения. Я вам очень сочувствую, господа, но приказа нарушить не могу и потому повторяю: только за наличные.
Наличных у нас не было. Капитан Федоров был человек свой, и потому его присутствие не помешало нам в самых энергичных выражениях осудить действия Мамушина.
— Ну и жизнь, прямо хоть вешайся, — промолвил я, когда мы немного разрядились.
— А это, между прочим, хорошая идея, — сказал гораздый на выдумки Шевяков. — Давайте разыграем Менелая (Мамушин ухаживал за дамой, которая у нас прозывалась Еленой Прекрасной, — отсюда и он получил прозвище Менелай) и заставим его пережить несколько драматических минут. В девять часов он, как обычно, придет сюда пить чай и наткнется на наши трупики. А вы, Константин Степанович, к его приходу спрячьтесь куда-нибудь, — добавил он, обращаясь к Федорову.
Последний, в чаянии интересного спектакля, снабдил нас веревками, которые мы перекинули через деревянную балку, проложенную под потолком, над входом в собрание. Затем, подставив скамейку, приспособили к себе по хитроумной петле, — в царившем тут полумраке казалось, что она охватывает шею, тогда как в действительности веревка проходила у нас под мышками.
Когда в коридоре послышался звон мамушинских шпор и характерное покашливание, мы выбили из-под себя скамейку и повисли, вывалив языки, как подобает подлинным удавленникам.
Мамушин шел опустив голову и увидел нас, когда уже почти уперся носом в мой живот (я висел средним). Он отпрянул назад, как ударившийся об стену мяч, страшно побледнел и, уставившись на нас немигающими, выпученными глазами, пробормотал:
— Господи, да что же это такое? — Потом, очевидно заметив, что наши тела не висят неподвижно, а еще покачиваются на веревках, во все горло закричал:
— Эй, кто тут есть! Константин Степанович! Скорее сюда, их еще можно спасти!
Он был так потрясен, что мне стало его жаль, к тому же было ясно, что сейчас нас разоблачат, и я замогильным голосом произнес:
— А кредит нам откроют, когда возвратят к жизни?
Надо было видеть лицо Менелая! Оно последовательно отразило чувства испуга, удивления, радости, наконец, стало багроветь и наливаться гневом. Но в этот момент откуда-то с хохотом вылез капитан Федоров, Шевяков начал уморительно дергаться и паясничать на веревке, и Мамушина тоже прорвало смехом. Он до того развеселился, что, когда мы попросили подставить нам скамейку, чтобы можно было выбраться из петель, решительно заявил:
— Ну нет, голубчики, теперь уж повисите, пока я позову фотографа! Такое зрелище стоит увековечить для потомства.
Фотографом, который обслуживал всю казарму, был В.П. Субботин122, ныне известный артист и театральный деятель, а тогда молодой хорунжий, находившийся на амплуа гимназиста седьмого класса. Он вскоре явился, нас сфотографировал, а пять минут спустя мы уже пили в собрании чай, вместе с Мамушиным.
Во время этого чаепития удалось убедить его не применять к нам никаких санкций, пока не возвратятся в казарму Тихонов и Крылов, которые два дня назад отправились на разведку по окрестным селам, — в случае если они найдут работу, понадобимся и мы.
Пришли они в тот же вечер, заручившись в селе Златица двумя небольшими заказами на саман. Крылова жестоко трепала малярия, он отправился прямо в лазарет, а мы, трое “висельников”, вместе с Тихоновым на следующее утро выступили в Златицу.
Сельский этикет и методы воздействия
В Златице нам пришлось работать не за селом, как обычно, а во дворе у хозяина: он недавно выкопал тут колодец и хотел использовать вынутую землю для самана; с той же целью надлежало скопать возвышавшийся в углу бугор. Двор был обширен — для выкладки кирпичей места сколько угодно, вода под боком, возможность работать в тени деревьев, — словом, условия были прекрасны, и единственным неудобством тут была необходимость все время оставаться в рубахах, так как при здешних нравах не могло быть и речи о том, чтобы снять их, находясь в селе и на виду у женщин.
Хозяева нам попались на редкость симпатичные, и кормили они превосходно. Кстати, стоит сказать несколько слов о том, как обычно происходила эта кормежка. В болгарских селах ни столов, ни стульев не употребляли — кушанье ставилось на круглую деревянную подставку, которая возвышалась над полом сантиметров на десять. Едоки усаживались вокруг, прямо на полу, скрестив по-турецки ноги, — конечно, только мужчины, — члены семьи и батраки. Хозяйка лишь подавала на стол и прислуживала, а остальные домашние женщины даже не показывались и ели потом отдельно.
Как обед, так и ужин почти всегда состояли из одного блюда. Обычно это было какое-нибудь полужидкое, обильно приправленное жирами варево из баранины с овощами, фасолью и т. п. Готовилось оно в таком количестве, чтобы могли насытиться даже самые прожорливые. Еда подавалась в большой миске, и все ели прямо оттуда, причем ни ложек, ни вилок не полагалось — надлежало управляться при помощи хлеба, большие куски которого хозяйка раскладывала вокруг миски. Его макали в соус и ели, им же подцепляли из миски кусочки мяса и овощей.
Со стороны могло показаться, что все это просто и примитивно почти до свинства, но на самом деле тут существовал известный этикет и строго соблюдались своеобразные правила приличия. Не подозревая этого, культурный человек, впервые попавший на подобную трапезу, эти правила самым безбожным образом нарушал и в глазах хозяев легко мог прослыть совершенно неотесанным невежей. На первом же нашем обеде в Златице в такое положение попал Шевяков: до этого он подвизался на постройках и в селах еще никогда не работал. Прежде всего у него возникли трудности с сидением. Селяки едят степенно, не торопясь, и без привычки высидеть добрый час со скрещенными ногами не так-то легко. Мы уже втянулись, но бедняга Шевяков вскоре начал ерзать и искать более удобное положение. Он пробовал подсаживаться к еде боком, стоять на коленях, мостился так и сяк и в конце концов нашел, что удобнее всего есть сидя на корточках. Надо полагать, что на хозяев-болгар это произвело примерно такое же впечатление, какое получил бы англичанин, если бы у него за обедом кто-нибудь из гостей влез с ногами на стул.
Совать кусок хлеба в общую миску с едой, затем обкусывать его и снова совать Шевякову претило, и он спросил хозяйку, нет ли у нее ложки. Мы не успели предупредить его, что этого делать ни в коем случае не следует. Ложки у болгарских крестьян есть — ими, например, едят кислое молоко, — но их применение за общей трапезой считается излишним и рассматривается как признак жадности: человек, мол, хочет создать себе особо благоприятные условия и при помощи инструмента выловить лучшие куски или съесть больше, чем другие.
Ложку Шевякову дали. Он запустил ее в миску и сразу подцепил кусочек мяса, что также служило признаком невоспитанности: сначала полагалось сообща съесть жидкую часть соуса, а потом уж переходить на гущу — это было как бы второе блюдо. Наш дебютант в таких тонкостях не разбирался, а потому, очень довольный получением ложки, немедленно отправил в рот все, что ею зачерпнул. К болгарской еде он не был привычен — у него внезапно перехватило дыхание, из глаз полились слезы, и он судорожно закашлялся.
— Ты, Гриша, пока не привыкнешь, ешь маленькими глотками и набирай в рот побольше хлеба, — посоветовал ему Тихонов.
— Да разве к этому можно привыкнуть! — просипел Шевяков. — Будто ложку лавы проглотил прямо из жерла вулкана!
Болгары, начиная с самого нежного возраста, едят невероятно остро приправленную пищу, и тут в каждом огороде любовно культивируется несколько сортов перца, в том числе и так называемые “чушки” — маленькие красные стручки, до того свирепые, что, казалось бы, они должны сжечь человеку все внутренности. Однако болгары, которые потребляют их ежедневно в течение всей жизни, согласно статистике, являются самым долгоживущим народом Европы и отличаются завидным здоровьем.
Работая в селах, а в промежутках питаясь главным образом в болгарских дукьянах и ресторанах, к такой острой еде очень скоро привыкли и мы. Когда после шести лет жизни в Болгарии я попал в Бельгию, все здешние кушанья казались мне пресными и лишенными вкуса, а имеющийся в продаже перец — приправой для детской кашки. Томился я до тех пор, пока кто-то мне не сказал, что тут в аптеках продается кайенский перец. Я его попробовал и облегченно вздохнул — эти крохотные стручки были не менее люты, чем болгарские “чушки”. Несмотря на уверения аптекаря, что кайенский перец употребляется только для каких-то медицинских целей, я закупил его сразу большой запас и таким образом вышел из положения.
Когда мы опорожнили миску, хозяйка наполнила ее снова и по знаку мужа принесла бутылку сливовицы. На ее горлышко было надето что-то весьма похожее на детскую резиновую соску. Бутылка, начиная с хозяина, пошла вкруговую. Получив ее, надлежало, запрокинув голову, вытрясти в открытый рот глоток водки, — теперь-то мы это знали, но, пока не постигли такой премудрости, принимались просто сосать, как дети сосут из бутылки молоко. Шевякову удалось избежать этого промаха, так как он сидел в конце круга и, пока до него дошла очередь, успел присмотреться к тому, как обращаются с бутылкой другие. Таким же образом пьют за обедом и воду из глиняного кувшина, только вместо соски пользуются специальным отверстием, имеющимся в его ручке, возле горлышка.
Заканчивая вторую миску, едоки, один за другим, принялись извлекать из своих глоток громозвучные рулады отрыжки. К общему хору не присоединился только Шевяков, поглядывавший на нас с явным осуждением. Выражение его лица говорило: “Как, однако, быстро могут опуститься вполне, казалось бы, благовоспитанные люди, попав в некультурную среду!”
— Рыгай, Гришка, не будь хамом, — сказал ему Смирнов. — Это здесь служит выражением благодарности хозяйке: накормила, мол, вкусно и до отвалу. А если не рыгнешь, она снова наполнит миску жратвой и поставит у тебя перед носом.
Шевяков удовлетворительным образом выполнил ритуал, признательно улыбнувшись. Хозяйка унесла миску и остатки хлеба, а мужчины вытащили кисеты с табаком и принялись крутить цигарки.
У этих хозяев работы нам было на четыре дня, но между ними вклинилось воскресенье, — в селах по праздникам никто не работает, и мы проводили этот день в вынужденном безделье. В субботу хозяйка дала нам на ужин превосходную баницу (род блинов) — из сельских кушаний мы ее особенно любили, — а в воскресенье предложила приготовить какое-нибудь русское блюдо, если мы объясним, как оно делается. В результате мы ее обучили делать вареники, которые удались на славу и очень понравились хозяевам. В следующие годы, часто бывая в Златице, я всегда заходил к этим гостеприимным людям и убедился, что вареники со сметаной прочно вошли у них в обиход.
В этом же селе нам предстояло выполнить еще один заказ на саман, и мы перешли к новому хозяину, баю Велчо. Теперь работать надо было за околицей, далеко от дома, и еду, за исключением ужина, нам приносили прямо в поле. На завтрак мы получили хлеб и брынзу — это было терпимо, хотя обычно давался еще и кувшин молока, — но первый же обед наглядно показал, что на харчах у бая Велчо мы не растолстеем: это была фасоль, сваренная в воде, слегка сдобренная уксусом и постным маслом, без всяких признаков мяса. Фасоль в Болгарии была самым дешевым из съестных продуктов, и нас ею так донимали в полуголодные юнкерские годы, что все мы ее терпеть не могли, особенно в таком убогом оформлении. Пообедали мы без всякого удовольствия и довольно ясно дали хозяину понять, что впредь надеемся на харчи получше. Однако на ужин нам дали ту же фасоль, оправдываясь тем, что днем хозяйка должна была уйти на какие-то поминки и потому приготовила еду сразу на обед и на ужин. Отпустив по этому поводу несколько иронических и не очень светских замечаний, мы поели, оставив в миске добрую половину ее содержимого, и ушли из-за стола без выражения традиционно-отрыжечной благодарности, что по местным понятиям являлось для хозяев почти оскорблением. Но у бая Велчо нервы оказались крепкими: на следующий день к обеду он снова принес фасоль, только другого цвета и с добавлением лука, но опять без мяса или сала. Кроме этого, был, как обычно, хлеб и несколько головок чеснока. На этот раз мы возмутились всерьез.
— Ты, бай, фасоль побереги для своих свиней, — сказал я. — Они самана не делают и, может быть, на твоих харчах не подохнут. А у нас работа тяжелая, и нам давай мясную еду!
— Сейчас идет Петров пост, — ответил болгарин, — и пока он не кончится, ни мяса, ни сала вы не получите и будете есть постное.