7891.fb2
- Да тут к вам из Терногородки... Дело есть, ежели в хату пустите.
Она переждала минуту-другую. Помолчала как-то особенно, многозначительно. Не испуганно, не настороженно, а как-то иначе. А потом сказала совсем тихо:
- А почему же... заходите!.. Если с добром, то почему же...
Темные, до мельчайших подробностей знакомые сени, темная большая комната. За печью, за дверцей, задернутой одеялом, еле-еле заметная полоска света...
Мама снова заперла дверь. Войдя в комнату, спросила;
- А кто же вы, если из Терногородки, будете?
- Да, правду говоря, не тамошний... так...
- Ну, а ко мне кто же послал? Не Роман ли случайно?
- Да, может, и он...
Семену казалось, что мама говорила вроде бы с не-"
которым намеком или со скрытой улыбкой. Только в темноте он этого не видел. А когда провела его за печку, в освещенную кухоньку, стала спиной к старой, еще дедовской печи, лицом к неизвестному гостю, ее глаза, большие, темно-синие, как сливы, на какой-то миг стали словно бы еще больше. На один лишь миг. Потому что в следующий они уже скрылись за молодыми пушистыми ресницами.
- Господи! Чуяло же мое сердце!
- Что чуяло, мама?
- Так я и гнала!
- Что?
- А что это не иначе, как ты. Господи, сынок!.. Да тут же из-за тебя все вверх тормашками переворачивают!..
- Но почему же именно из-за меня?
- Ну, а из-за кого же еще? Как услышала я вчера об этом парашюте, так и подумала: "Не иначе, как он, Семен мой! Знаю я его, разбойника!.."
Она произнесла эти слова сдержанным и казалось даже спокойным шепотом, а сама тем временем шла к нему от печи нерешительными, шаткими шагами.
А он стоял оторопело на своем месте, и сердце у него вроде бы на куски разрывалось.
Мама - низенькая, сухощавая, непоседливая и острая на язык. Потому-то, видать, и родичи и соседи не Оленой и даже не Еленой, а лишь Ялынкой [Ялынка - елочка (укр.)] зовут. Только раньше была она Ялынкой по фамилии Шульга, а теперь Ялынка Латкина.
Словно бы и не очень, не сильно изменилась... Разве только похудела, осунулась, да голова... голова у нее стала белой как снег. А ведь мама совсем еще не старая!
Какая старость! Год или два за полсотни. Вот и все. Разве это старость? Тем более что и живость и характер, унаследованные от рода Шульги, так и остались ее, мамины...
Упала ему на грудь и разрыдалась. Беззвучно плакала, вздрагивая узенькими плечами, и, видно было, пыталась сдержать эту дрожь... И сдержала все-таки, оторвала лицо от груди сына и заглянула ему в глаза заплаканными, счастливыми, сияющими глазами.
- А тебя, сынок, никто не заметил? Как ты думаешь?
- Я, мама, осторожно, - уже не таился, не мог таиться Семен. - Я, мама, за грушей в саду Матюшенков часа два сидел... Тайком пробрался вдоль рва, от речки...
Видел, как вы за водой шли, потом фасоль вылущивали.
Будылья в хлев занесли...
Сжимал своей тяжелой рукой острые мамины плечики - плотный, широкоплечий, приземистый - и чувствовал себя совсем мальчишкой.
- Пахнет от вас, мама, чем-то домашним... Таким вкусным-вкусным... ржаным...
- Ну да, - улыбнулась сквозь слезы мать, - чем же еще пахнуть? Сегодня моя очередь на жернова... Да я целехонький день того... целую макитру жита перетерла!
Ну а ты, Семен, надолго ли?..
- Не знаю, мама...
- А не страшно тебе?
- Что, мама?
- Ну, прыгать... Хотя ты, правда, уже привычный, но тогда же было по-другому...
- Теперь мне, мама, ничего не страшно... Только, знаете, мама... Никто, конечно, обо мне тут и не думает. Следовательно, и нет меня здесь. А дядька Роман, выходит, дома? Тут, в Терногородке?
И вдруг, не дожидаясь ответа, только теперь спохватившись, восклицает:
- Подождите, подождите, мама... А вы о каком таком парашюте слыхали?
- Ну как же "о каком"?.. За Подлесным, возле Зеле~ ной Брамы, на дубу немцы вчера парашют нашли!
... - Ну, как же вы, мама, здесь живете?
Они сидят в кухоньке за низеньким столиком, ужинают - черствые, с отрубями ржаные лепешки, картофельный суп с фасолью, тыквенная каша. Семен расстегнул свою зеленую стеганку и пилотку снял. Автомат - рядом, на табуретке, пистолет и гранаты на поясе. Сверток с батареями возле правой ноги.
Ужинает, собственно, он один. А мать, подперев щеку сухим кулачком, всматривается неотрывно и жадно в сына. Не пропускает ни одного его движения.
Услышав вопрос, отвечает не сразу. Сидит какую-то минутку молча, словно бы обдумывая ответ, и лишь после этого тихо произносит:
- Да... какая там жизнь, сынок. Живу, как горох при дороге!
Мама без присказки не может. А раньше, молодая, еще и петь любила. Шьет что-нибудь - поет; на огороде - поет; прядет - снова поет. Только после того, как отца в тридцатом убитым с поля привезли, умолкла. Беда случилась вечером, когда возвращался он из Терногородки, из района... В годы коллективизации был он председателем комбеда. Хлебозаготовки тогда очень туго, с криком да с кровью проходили. Отец тоже, когда нужно, проявлял крутой характер... Одним словом, созовская лошадка уже затемно вернулась в село с пустой двуколкой, а отца нашли в Татарском яру... С тех пор Семен уже не слыхал, чтобы мать когда-нибудь пела...
- Только мне-то, сыночек, - помолчав, продолжает мама, - мне еще неплохо, если правду сказать. А вот людям... Теперь, если какая женщина детей при себе не имеет или же и вовсе их не было, так это, считай, счастливая. Люди ей завидуют... Такая, сынок, жизнь пошла, такой страх божий, что хоть верь, хоть нет. Много лет на свете живу и от старых людей многое слыхала, но такого страха, такого светопреставления не видывала...
Не люди они, скажу я тебе, Семен, а ироды какие-то, упыри. Осенью в сорок первом во время дождей по грязи согнали в коровники людей видимо-невидимо. А потом... И рассказывать страшно! Ну пускай бы мужчин, раз уж война... А то ведь дети, старики... Три ночи над Тузовым обрывом трещало... Весь ров, говорят, мертвыми завалили. Младенцев неповинных и тех... Так скажи, Семен, может их после этого земля на себе держать?
А потом как пошло с детьми... Видела однажды, как их из Терногородки вывозили... Посмотрел бы ты на матерей несчастных... Убиваются, вьются, как чайки... И слез уже не хватает. Такой ужас! Раз увидишь, жить не хочется... А каково матерям?