79015.fb2
Он приложил флейту к губам и издал несколько пронзительных звуков.
— В конце концов какое мне дело, живёт он здесь или пьянствует с девочками в Кёльне? Он заплатил всё до последнего пфеннига… Никто не смеет бросить ему упрёка. Но, видите ли, он оказался нервным господином. За время войны можно было привыкнуть к револьверным выстрелам, чёрт возьми. Уложил всё имущество, до свиданья, до свиданья… Что ж — скатертью дорога.
— Он уехал совсем? — внезапно громко спросил Хлынов.
Штуфер приподнялся, но снова сел. Видно было, как щека его, на которую падал свет из комнаты, расплылась, — маслянистая, ухмыляющаяся. Заколыхался толстый живот.
— Так и есть, он меня предупредил: непременно об его отъезде будут у меня спрашивать двое джентльменов. Уехал, уехал, дорогие джентльмены. Не верите, пойдёмте, покажу его комнаты. Если вы его друзья, — пожалуйста, убедитесь… Это ваше право, — за комнаты заплачено…
Штуфер опять хотел встать, — ноги его никак не держали. Больше от него ничего нельзя было добиться путного. Вольф и Хлынов вернулись в город. За всю дорогу они не сказали друг другу ни слова. Только на мосту, над чёрной водой, где отражался фонарь, Вольф вдруг остановился, стиснул кулаки:
— Что за чертовщина! Я же видел, как у него разлетелся череп…
Небольшой и плотный человек с полуседыми волосами, приглаженными на гладкий пробор, в голубых очках, прикрывающих больные глаза, стоял у изразцовой печи и, опустив голову, слушал Хлынова.
Сначала Хлынов сидел на диване, затем пересел на подоконник, затем начал бегать по небольшой приёмной комнате советского посольства.
Он рассказывал о Гарине и Роллинге. Рассказ был точен и последователен, но Хлынов и сам чувствовал невероятность всех нагромоздившихся событий.
— Предположим, мы с Вольфом ошибаемся… Прекрасно, — мы счастливы, если ошибаемся в выводах. Но всё же пятьдесят процентов за то, что катастрофа будет. Нас должны интересовать только эти пятьдесят процентов. Вы, как посол, можете убедить, повлиять, раскрыть глаза… Всё это ужасно серьёзно. Аппарат существует. Шельга дотрагивался до него рукой. Действовать нужно немедленно, сию минуту. В вашем распоряжении не больше суток. Завтра в ночь всё это должно разразиться. Вольф остался в К. Он делает, что может, чтобы предупредить рабочих, профсоюзы, городское население, администрацию заводов. Разумеется, ну, разумеется, — никто не верит… Вот даже вы…
Посол, не поднимая глаз, промолчал.
— В редакции местной газеты над нами смеялись до слёз… В лучшем случае нас считают сумасшедшими.
Хлынов сжал голову, — нечёсаные клочья волос торчали между грязными пальцами. Лицо его было осунувшееся, пыльное. Побелевшие глаза остановились, как перед видением ужаса. Посол осторожно, из-за края очков, взглянул на него:
— Почему вы раньше не обратились ко мне?
— У нас не было фактов. Предположения, выводы, — всё на грани фантастики, безумия… Мне и сейчас минутами сдаётся, — проснусь — и вздохну облегчённо. Но уверяю вас, — я в здравом уме. Восемь суток мы с Вольфом не раздевались, не ложились спать.
После молчания посол сказал серьёзно:
— Я уверен, что вы не мистификатор, товарищ Хлынов. Скорее всего вы поддались навязчивой идее, — он быстро поднял руку, останавливая отчаянное движение Хлынова, — но для меня убедительно прозвучали ваши пятьдесят процентов. Я поеду и сделаю всё, что в моих силах…
Двадцать восьмого с утра на городской площади в К. собирались кучками обыватели и, одни с недоумением, другие с некоторым страхом, обсуждали странные прокламации, прилепленные жёваным хлебом к стенам домов на перекрёстках.
«Ни власть, ни заводская администрация, ни рабочие союзы, — никто не пожелал внять нашему отчаянному призыву. Сегодня, — мы в этом уверены, — заводам, городу, всему населению грозит гибель. Мы старались предотвратить её, но негодяи, подкупленные американскими банкирами, оказались неуловимы. Спасайтесь, бегите из города на равнину. Верьте нам во имя вашей жизни, во имя ваших детей, во имя бога».
Полиция догадывалась, кто писал прокламации, и разыскивала Вольфа. Но он исчез. К середине дня городские власти выпустили афиши, предупреждения — ни в каком случае не покидать города и не устраивать паники, так как, видимо, шайка мошенников намерена похозяйничать этой ночью в покинутых домах.
«Граждане, вас дурачат. Обратитесь к здравому смыслу. Мошенники сегодня же будут обнаружены, схвачены и с ними поступят по закону».
Власти попали в точку, пугающая тайна оказалась простой, как репа. Обыватели сразу успокоились и уже посмеивались: «А ловко было придумано, — похозяйничали бы эти ловкачи по магазинам, по квартирам, — ха-ха. А мы-то, дураки, всю бы ночь тряслись от страха на равнине».
Настал вечер, такой же, как тысячи вечеров, озаривший городские окна закатным светом. Успокоились птицы по деревьям. На реке, на сырых берегах, заквакали лягушки. Часы на кирпичной кирке проиграли «Вахт ам Рейн», на страх паршивым французам, и прозвонили восемь. Из окон кабачков мирно струился свет, завсегдатаи не спеша мочили усы в пивной пене. Успокоился и хозяин загородного ресторана «К прикованному скелету», — походил по пустой террасе, проклял правительство, социалистов и евреев, приказал закрыть ставни и поехал на велосипеде в город к любовнице.
В этот час по западному склону холмов, по малопроезжей дороге, почти бесшумно и без огней, промчался автомобиль. Заря уже погасла, звёзды были ещё не яркие, за горами разливалось холодноватое сияние, — всходила луна. На равнине кое-где желтели огоньки. И только в стороне заводов не утихала жизнь.
Над обрывом, там, где кончались развалины замка, сидели Вольф и Хлынов. Они ещё раз облазили все закоулки, поднялись на квадратную башню, — нигде ни малейшего намёка на приготовления Гарина. Одно время им показалось, что вдалеке промчался автомобиль. Они прислушивались, вглядывались. Вечер был тих, пахло древним покоем земли. Иногда движения воздушных струй доносили снизу сырость цветов.
— Смотрел по карте, — сказал Хлынов, — если мы спустимся в западном направлении, то пересечём железную дорогу на полустанке, где останавливается почтовый, в пять тридцать. Не думаю, чтобы там тоже дежурила полиция.
Вольф ответил:
— Смешно и глупо всё это кончилось. Человек ещё слишком недавно поднялся с четверенек на задние конечности, слишком ещё тяготеют над ним миллионы веков непросветлённого зверства. Страшная вещь — человеческая масса, не руководимая большой идеей. Людей нельзя оставлять без вожаков. Их тянет стать на четвереньки.
— Ну что это уж вы так, Вольф?..
— Я устал. — Вольф сидел на куче камней, подперев кулаками крепкий подбородок. — Разве хоть на секунду вам приходило в голову, что двадцать восьмого нас будут ловить, как мошенников и грабителей? Если бы вы видели, как эти представители власти переглядывались, когда я распинался перед ними… Ах, какой же я дурак! И они правы, — вот в чём дело. Они никогда не узнают, что им грозило…
— Если бы не ваш выстрел, Вольф…
— Чёрт!.. Если бы я не промахнулся… Я готов десять лет просидеть в каторжной тюрьме, только бы доказать этим идиотам…
Голос Вольфа теперь гулко отдавался в развалинах. В тридцати шагах от разговаривающих, — совершенно так же, как охотник крадётся под глухариное токанье, — в тени полуобвалившейся стены пробирался Гарин. Ему были ясно видны очертания двух людей над обрывом, слышно каждое слово. Открытое место между концом стены и башней он прополз. В том месте, где к подножью башни примыкала сводчатая пещера «Прикованного скелета», лежал осколок колонны из песчаника. Гарин скрылся за ним. Раздался хруст камня и скрип заржавленного железа. Вольф вскочил:
— Вы слышали?
Хлынов глядел на кучу камней, где под землёй исчез Гарин. Они побежали туда. Обошли кругом башни.
— Здесь водятся лисы, — сказал Вольф.
— Нет, скорее всего это крикнула ночная птица.
— Нужно уходить. Мы с вами начинаем галлюцинировать…
Когда они подошли к обрывистой тропинке, уводящей из развалин на горную дорогу, раздался второй шум, — будто что-то упало и покатилось. Вольф весь затрясся. Они долго слушали, не дыша. Сама тишина, казалось, звенела в ушах. «Сплю-сплю, сплю-сплю» — кротко и нежно то там, то вот — совсем низко — покрикивал, летая, невидимый козодой.
— Идём.
— Да, глупо.
На этот раз они решительно и не оборачиваясь зашагали вниз. Это спасло одному из них жизнь.
Вольф не совсем был неправ, когда уверял, что у Гарина брызнули осколки черепа. Когда Гарин на секунду замолчав перед микрофоном, потянулся за сигарой, дымившейся на краю стола, слуховая чашечка из эбонита, которую он прижимал к уху, чтобы контролировать свой голос при передаче, внезапно разлетелась вдребезги. Одновременно с этим он услышал резкий выстрел и почувствовал короткую боль удара в левую сторону черепа. Он сейчас же упал на бок, перевалился ничком и замер. Он слышал, как завыл Штуфер, как зашуршали шаги убегающих людей.
«Кто — Роллинг или Шельга?» Эту загадку он решал, когда часа через два мчался на автомобиле в Кёльн. Но только сейчас, услышав разговор двух людей на краю обрыва, разгадал. Молодчина Шельга… Но всё-таки, ай-ай, — прибегать к недозволенным приёмам…
Он отсунул осколок колонны, прикрывавшей ржавую крышку люка, проскользнул под землёй и с электрическим фонариком поднялся по разрушенным ступеням в «каменный мешок» — одиночку, сделанную в толще стены нормандской башни. Это была глухая камера, шага по два с половиной в длину и ширину. В стене ещё сохранились бронзовые кольца и цепи. У противоположной стены на грубо сколоченных козлах стоял аппарат. Под ним лежали четыре жестянки с динамитом. Против дула аппарата стена была продолблена и отверстие с наружной стороны прикрыто костяком «Прикованного скелета».
Гарин погасил фонарь, отодвинул в сторону дуло и, просунув руку в отверстие, сбросил костяк. Череп отскочил и покатился. В отверстие были видны огни заводов. У Гарина были зоркие глаза. Он различал даже крошечные человеческие фигуры, двигающиеся между постройками. Всё тело его дрожало. Зубы стиснуты. Он не предполагал, что так трудно будет подойти к этой минуте. Он снова направил аппарат дулом в отверстие, приладил. Откинул заднюю крышку, осмотрел пирамидки. Всё это было приготовлено ещё неделю тому назад. Второй аппарат и старая модель лежали у него внизу, в роще, в автомобиле.
Он захлопнул крышку и положил руку на рычажок магнето, которым автоматически зажигались пирамидки. Он дрожал с головы до ног. Не совесть (какая уж там совесть после мировой войны!), не страх (он был слишком легкомыслен), не жалость к обречённым (они были слишком далеко) обдавали его ознобом и жаром. Он с ужасающей ясностью понял, что вот от одного этого оборота рукоятки он становится врагом человечества. Это было чисто эстетическое переживание важности минуты.
Он даже снял было руку с рычажка и полез в карман за папиросами. И тогда его взволнованный мозг ответил на движение руки: «Ты медлишь, ты наслаждаешься, это — сумасшествие…»