7919.fb2
Вельботы уже приходили домой, охотники ночевали в своих ярангах. Драбкин и Сорокин уговорились между собой не заводить до поры до времени разговора с Пэнкоком. Толковать об этом надо было в спокойное время, чтобы парень мог со всех сторон обдумать предложение. Сорокин перебрал еще несколько кандидатур, но лучше Пэнкока так и не нашел.
Кончался июнь-месяц, а лед все стоял у берега, весь уже изрытый солнечными лучами, ноздреватый, опасный даже для собак. Все ждали сильного южного ветра, но он не приходил, и ровная гладь лагуны отражала щедрое солнце.
Южный ветер подул неожиданно. Сорокин проснулся посреди ночи от сильного шума. Он оделся и вышел на улицу: к припаю, на котором стояли вельботы, бежали изо всех яранг люди. Едва успели оттащить вельботы на прибрежную гальку, как весь припай, словно подрезанный гигантским ножом, отошел с громким шелестом от берега и раздробился в волнах на мелкие кусочки.
А ветер все усиливался. Обратно в школьный домик пришлось добираться согнувшись. Отовсюду к морю несло разный мусор, обрывки моржовой кожи, какие-то лоскутки, жестянки. Жители вышли из яранг и принялись укреплять ослабевшие за многие месяцы веревки, которые поддерживали покрышки из моржовых кож. Женщины торопливо снимали с вешал и распяльных рам шкуры нерп и лахтаков, гирлянды надутых моржовых кишок, из которых должны были шить непромокаемые дождевые плащи.
Ураган застал улакцев врасплох. Мимо Сорокина, едва не сбив его с ног, с грохотом пронеслась огромная деревянная рама с натянутой на нее моржовой кожей. Она промелькнула, словно гигантское крыло доисторической птицы, и унеслась в кипящую морскую даль.
Идти было невозможно, и Сорокин ввалился в чоттагин яранги, где теперь жил милиционер Драбкин.
Изнутри это было удивительное сооружение. Сам чоттагин разделен надвое — в одной части помещались собаки, а другая предназначалась для людей. Там стоял высокий самодельный письменный стол, а рядом еще один — коротконогий для еды, окруженный несколькими китовыми позвонками. На стенах развешано оружие, бинокль, мотки лахтачьего и нерпичьего ремня и прочее охотничье снаряжение, которое по-чукотски обозначалось одним словом — эрмэгтэт.
Над костром возвышалось удивительное сооружение наподобие конуса, сделанное из жестяных канистр. В него уходил дым, и в чоттагине оставалось светло и чисто.
За меховой занавесью находился просторный полог, стены которого покрывал яркий ситец. И в чоттагине, и в пологе висело по рукомойнику. Возле каждого на гвоздике — чистое полотенце. Драбкин иногда жаловался своему другу на то, что Наргинау буквально помешалась на чистоте.
В Улаке устроили все же первую баню, приспособив под нее на один день домик Совета. После того как оттуда вышли ребятишки, было предложено вымыться и остальным. Особенно уговаривать людей не пришлось. Но дольше всех в бане мылась Наргинау. Драбкин уже начал тревожиться и даже решился заглянуть внутрь домика. Наконец Наргинау, раскрасневшаяся от горячей воды, вышла и гордо прошествовала мимо женщин, не решившихся войти в жаркую баню.
Драбкин сидел в чоттагине и оглядывал моржовую покрышку, трепещущую и гудящую, как гигантский бубен, на ветру.
— Боюсь, оторвется рэпальгин, тогда прощай вся яранга, — встревоженно сказал милиционер, — всю ее унесет, как игрушку. Она ведь легкая — кожа да несколько жердей.
— Не бойся, ничего не будет, — успокаивала его Наргинау, — давай лучше чай пить, все равно ветер теперь не даст уснуть.
Она живо разожгла костер, поставила на него чайник и подала на стол холодные моржовые ласты. Наргинау заметно пополнела и с гордостью носила свой округлившийся живот.
Сорокин некоторое время наблюдал за ней, чувствуя, как охватывает его грусть. Мысли снова и снова возвращались к Лене, и чтобы отогнать их, он спросил:
— Послушай, Сеня. Вот родится у тебя сын или дочь. Ты русский, Наргинау — чукчанка, а кто же будут ваши дети, какой национальности?
— О, это очень важно! Я думал об этом, глядя на детишек Миши Черненко. И вот что я решил. Не знаю, как это будет в масштабе всей республики, но я ввел бы для таких случаев национальность — советский. И человек будет сразу заметен: он родился в новое время. И вообще, я бы постановил так: всех, кто родился после революции называть советскими. Ведь это совсем новый народ, такого еще не было в истории.
— Да, по-настоящему все только начинается. А для наших новых земляков сменить образ жизни куда труднее, чем для русского мужика или даже татарина.
— Это верно, — кивнул Драбкин. — Но двигаться вперед надо. Как бы ни было трудно, нам теперь нельзя останавливаться. Вот, говоришь, скоро будет букварь на чукотском языке… Это же черт знает что! Эх, мне бы самому подучиться! Я ведь только три зимы ходил в школу… Занятно было. Через лес бегали. Волков боялись и разбойников, но уроков не пропускали. У нас деревня глухая была, на Костромщине. До железной дороги с полсотни верст. Мужики в наших Глухарях — почти что здешние чукчи. Помню, сосед наш Кондрат съездил в Москву, так у него рассказов потом на всю зиму было. Как соберутся мужички и айда к Кондрату про Москву слушать! И мы, ребятишки, бывало, заберемся на печку и оттуда во все ухи слушаем. Особенно удивлял рассказ про иллюзион. Один раз даже натянули на стену простыню, поднесли лампу — одни тени получились… Ты, Петь, сам-то видел иллюзион?
— Видел в Хабаровске, — ответил Сорокин. — Только там это называлось кинематограф, а короче — кино.
— Показать бы это кино нашим улакским… Слышь, Наргинау, — Драбкин перешел на чукотский. — А еще у тангитанов есть такая штука — вешают белую материю на стену, а чуть поодаль ставят машину. И на белом появляются движущиеся люди, лошади, повозки…
— Знаю, — кивнула Наргинау, — шаман Млеткын рассказывал. Он видел такое в Америке.
— Да-а, — после некоторого молчания протянул Драбкин. — Куда там нашему дяде Кондрату до Млеткына! Все, стервец, знает! По-моему, он уже и читать научился.
Солнце поднялось высоко. Наступал новый день, но сильный ветер не даст выйти в море. Люди займутся домашними делами.
Поспел чай, выпили по несколько кружек. Сорокину было так хорошо здесь, что уходить не хотелось, хотя дел у него невпроворот: надо закончить отчет о первом учебном годе, поработать над собственным проектом букваря. Главное, алфавит. Надо так подобрать буквы русского алфавита, чтобы они были близки чукотским звукам. В принципе, с помощью нескольких дополнительных знаков вполне можно выразить все звуки чукотского языка. Сорокин давно уже пользовался своим, собственным алфавитом, и его ученики читали и писали по-чукотски, используя русскую графику.
Раскрылась дверь, впустив в чоттагин ураган, метнулось пламя в костре, заколыхался меховой занавес полога. Пришел Пэнкок.
— Большой дым на горизонте!
Драбкин с Сорокиным переглянулись.
— Неужели наш пароход? — воскликнули оба разом.
Цепляясь за ярангу, они вышли на улицу, на северную, обращенную к морю сторону.
На горизонте, прямо против Улакского берега курился дымок.
— Он приближается, — сказал Пэнкок.
— Пароход! — закричал Драбкин. — Это тот самый пароход, который мы ждем! Тот самый, на котором ты поедешь учиться в Ленинград!
— Кто поедет? — не понял Пэнкок.
— Ты.
— Я? — На его лице было написано такое изумление и растерянность, что Сорокин рассмеялся, — Да этого быть не может!
У каждой яранги стояли люди и смотрели на приближающийся пароход. Драбкин пошел за биноклем.
— Он пошутил? — спросил Пэнкок.
— Нет, — ответил Сорокин, — он не шутил. Мы все никак не решались сказать тебе… Ведь ты недавно женился, да и вдруг не захочешь…
— Как вы могли подумать такое? — обиделся Пэнкок. — Правда, страшно очень… но ведь и в море бывает нелегко. А тут среди людей… Зато я вернусь учителем! Какомэй! Да если Млеткын ездил в Америку, а Тэгрын сидел в тюрьме в Петропавловске, почему я не могу поехать в Ленинград? А Йоо? Она подождет, она мне верит. У нас тоже, наверное, это самое, как сказала Наргинау — любовь…
Драбкин вернулся с биноклем, и Сорокин сообщил ему, что Пэнкок согласен ехать в Ленинград.
— Молодец! — сказал Драбкин и пожал руку Пэнкоку. — Я всегда думал, что ты настоящий комсомолец!
А пароход все приближался, и уже можно было различить надстройки, возвышающиеся над черным корпусом.
Никогда, даже во время песенных торжищ, собиравших людей с южного, северного побережья и даже гостей с другого, американского берега, в Улаке не бывало так оживленно, как сейчас. Галька исчезла под грузом — мешками, ящиками, деталями сборных домов. Возле старой школы уже поднималось новое здание интерната. Стучали топоры, ветер разносил по селению незнакомые запахи свежего дерева и красок. Бригада плотников работала днем и ночью.
Приехали в Улак и учитель, и фельдшер, и — что совсем неожиданно — радист с аппаратурой. Станцию решено было разместить пока в старом школьном домике. Иногда на берег сходили моряки и бродили по Улаку, знакомясь с жизнью экзотического чукотского селения. Старший механик, владелец фотоаппарата, снимал яранги, женщин, расщепляющих моржовые кожи, ребятишек, гирлянды моржовых кишок, байдары, охотников.
Сорокин целыми днями сидел за столом — работал. Надо было успеть привести в порядок свои записи, подробно изложить наблюдения, поделиться достигнутыми результатами, подготовить материалы по чукотскому букварю…
Пэнкок готовился к отъезду. Когда по Улаку разнеслась весть о том, что парень едет в Ленинград, чтобы вернуться оттуда учителем, многие просто не поверили этому.
— У нас всегда было так: кто кем уезжал, таким и возвращался, — авторитетно заявлял Вамче. — Вот Млеткын как был шаманом, так шаманом и вернулся.
— И Тэгрын такой же остался…