7919.fb2
— Пиши нам, — сказал Сорокин, изо всех сил стараясь скрыть волнение, — и держи себя молодцом.
— Ни пуха тебе, ни пера, — Драбкин похлопал Пэнкока по плечу. — Не унывай. — И милиционер крепко поцеловал Пэнкока, кольнув его жесткой, словно моржовой, щетиной.
Пэнкок стоял на палубе парохода и, вцепившись в поручни, смотрел, как спускались Сорокин с Драбкиным по трапу, как отчаливал вельбот, как долго махали ему руками друзья… Вот заработала под ногами корабельная машина, и судно, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, стало удаляться от родных, до боли знакомых берегов.
Пэнкок смотрел, как постепенно исчезали за мысом яранги, он долго цеплялся взглядом за вершину Сторожевой сопки, где, казалось, совсем недавно караулили они с Йоо Новый год… Но вот и сопка уже осталась позади. За Одинокими скалами потянулись берега Нуукэна, хоть и не такие близкие, как улакские, но все же свои, привычные, берега.
А пароход все увеличивал скорость, безжалостно отдаляя Пэнкока от родных и друзей, от милого сердцу сурового, но щедрого края.
Анадырь разочаровал Пэнкока. Это было скопище маленьких домишек на берегу болотистой речки Казачки, впадающей в Анадырский залив. Настоящих домов было всего два — ревком да бывшая церковь, превращенная в клуб.
Только что начался ход кеты, и анадырцы возились с сетями. Сытые собаки равнодушно смотрели на Пэнкока. Здесь люди жили рыбой. Даже ревкомовцы хлопотали на берегу.
В Анадыре к Пэнкоку присоединился Анемподист Косыгин, анадырский чуванец, который тоже ехал в Институт народов Севера. Это был разбитной, довольно грамотный парень, успевший, несмотря на свою молодость, побывать и в Петропавловске и в Хабаровске.
Загрузившись, пароход взял курс на Владивосток.
С каждым днем становилось теплее, и вскоре Пэнкоку пришлось расстаться со своими нерпичьими штанами и летней короткошерстной кухлянкой. Капитан с удовольствием обменял все это на суконные брюки, рубашку и китель. Сверх того он даже положил фуражку без козырька. Все это неплохо сидело на Пэнкоке, и он, глянув в большое зеркало в капитанской каюте, едва узнал себя в смуглом стройном моряке.
— Гардемарин! — с восхищением воскликнул капитан, одарив Пэнкока еще одним незнакомым словом.
К Владивостоку подошли поздно вечером. В бухте, сияющей огнями, было множество кораблей. С берега доносился шум вечернего города. Пэнкок, стоя на палубе, с волнением вглядывался в этот незнакомый, манящий и настораживающий одновременно, мир.
Утром, когда сошли на землю, Пэнкока охватил ужас. На вокзале в толпе он потерял Косыгина. В растерянности он метался из одного конца вокзала в другой — Косыгина нигде не было. А вокруг бурлила, клокотала многоликая, разноголосая толпа. Мелькали русские, украинцы, японцы, китайцы, корейцы… Каждый говорил на своем языке, стараясь перекричать другого. От страха у Пэнкока подкашивались ноги, его бросало то в жар, то в холод, к горлу подкатывала тошнота. Его толкали, сжимали, давили, что-то кричали ему и опять толкали. Казалось, еще мгновение, и он упадет замертво, исчезнет, растворится в этом бешеном водовороте.
— Ну, вот, наконец-то я тебя нашел! — Пэнкок услышал за спиной знакомый голос.
Он обернулся и прямо обалдел от радости: перед ним стоял Косыгин.
— Наконец-то… Я думал, что больше тебя не увижу… потерял…
— А ты держись за меня.
— Буду держаться. — И Пэнкок вцепился в руку друга.
Нырнув в толпу, они стали пробираться к железнодорожной кассе — надо было приобрести билеты на поезд. В поезде Пэнкоку поначалу понравилось.
— Как в собственной яранге едешь, — заметил он спутнику. — Сиди да кушай. Дорога ясная — железные полосы на земле, паровоз не собака, о корме не надо заботиться.
— Как не надо заботиться? — возразил Косыгин. — Паровозу своя пища нужна. Думаешь, почему мы так часто останавливаемся? Набираем уголь да воду.
На остановке Пэнкок пошел поглядеть на паровоз. В маленькой будке стоял машинист, перемазанный углем, как кочегар на пароходе. А может, это и был кочегар. Больше всего Пэнкока поразили огромные колеса машины. Сама же машина, дышащая словно живое существо, выпускающая белый шипящий пар, напомнила ему охотника на зимнем льду. Ведь охотник так же тяжело дышит в морозный день, так же выпускает изо рта белый пар.
Через неделю однообразие вагонной жизни надоело Пэнкоку и он с досадой сказал:
— Пешком идешь — куда интереснее…
— До Москвы от Владивостока пешком года три надо идти, — заметил Косыгин.
Это испугало Пэнкока, и он крепился изо всех сил, подолгу смотрел в вагонное окно, пытался понять красоту зеленых лесов, желтых полей. На остановках бегал за кипятком, покупал огурцы, помидоры, яблоки, большие серые лепешки, ржаной хлеб, неожиданно вкусный и пышный.
— А я и не знал, что такое настоящий хлеб, — признался он.
Когда впервые ему в руки попало яблоко, он долго не решался надкусить его.
— Жалко, — говорил он Косыгину. — Красивое очень…
За окном мелькали города и села, большие и малые железнодорожные станции — открывались необъятные просторы России.
За Уралом поезд попал в грозу. Пэнкок не на шутку перепугался. Он думал, что пришел настоящий конец. Кругом все гремело, грохотало, вспышки молнии, казалось, пронзали тебя насквозь. Пэнкоку хотелось забраться под лавку, укрыться с головой… но он подавлял в себе это желание, этот страх — ведь окружающие его люди относились к грозе довольно спокойно, только старушка из соседнего купе при каждом раскате грома и вспышке молнии принималась что-то бормотать и делать рукой, вернее, сложенными щепоткою пальцами, какие-то странные движения. А поезд все шел вперед сквозь грозу и плотную дождевую завесу.
Зато в Москву они приехали в ясный солнечный день. Оформив билеты на поезд, отходивший к вечеру в Ленинград, взяли извозчика и отправились на Красную площадь. Пэнкок впервые так близко увидел лошадь. Она косила на него огромным глазом с кровавыми белками и, видно, сердилась на то, что ей придется везти их. Извозчик откинул ступеньку, чтобы удобнее было садиться, и сказал Пэнкоку:
— Пожалуйста, товарищ комиссар.
Пэнкок сел и огляделся. С высоты повозки все вокруг виделось совсем по-иному. Рядом взгромоздился Косыгин, и повозка двинулась вперед. На повороте догнали трамвай, облепленный людьми. Два маленьких оборванца прицепились к трамваю сзади. Кондуктор, высунувшись из вагона, свистел и что-то кричал мальчишкам, но те не обращали на него никакого внимания.
Пэнкок с испугом смотрел на большие каменные дома, ему казалось, что улицы здесь вырублены прямо в скалах.
— Опасно здесь жить, — заметил он спутнику. — Вдруг кто уронит что-нибудь тяжелое? Жирник или ступу каменную…
— В Москве жирников нет, — пояснил Косыгин.
— Ну, молоток можно выронить ненароком. С такой высоты на голову упадет, однако, череп может пробить.
— Не слыхал, чтобы роняли что-то на голову, — с сомнением сказал Косыгин.
Красная площадь понравилась Пэнкоку.
— Хорошо, когда просторно, — сказал он, глубоко вздохнув. — Далеко отсюда видно. Вроде бы река там блестит, а?
Извозчик прислушивался к незнакомому разговору, пытливо разглядывал Пэнкока.
— Товарищ, а товарищ, — обратился он наконец к Косыгину, — комиссар, чай, не нашего роду? Коминтерновский он, что ли?
— С Чукотки он.
— А где она, эта самая Чахотка?
— Не Чахотка, а Чукотка, — поправил Косыгин, — это подальше Камчатки будет.
— А разве есть земля дальше Камчатки? — усомнился извозчик.
— Есть.
— Вот чудно, — бормотал извозчик на обратном пути к Николаевскому вокзалу, — аж дальше Камчатки люди живут! Вона какая она, наша Расея. Он давно комиссарит-то, ваш товарищ?