7919.fb2
— Трудно поверить, что в этом году я увижу родной Улак!
И тут же он начал строить планы своей будущей работы в школе.
— Ведь у нас уже много учеников, — возбужденно говорил он. — Интернат. Живут в просторных комнатах, каждый спит на подставке-кровати между двумя белыми простынями. Утром все берут полотенце и мыло и отправляются в умывальную комнату… Да, забыл совсем про зубную щетку. У каждого своя щетка. Если, конечно, завели. И банка порошка. Но ребят придется долго учить этому…
— Я вот помню, — продолжал он, — как я сам учился чистить зубы. Считал — самое бесполезное и смешное занятие! Кому это нужно? Только потом понял — человек должен быть чистым не только снаружи, но и изнутри, Так писатель Чехов сказал!
Последние дни Пэнкок увлекался рассказами Антона Павловича Чехова. Этот интерес объяснялся еще и тем, что Пэнкок узнал о врачебной деятельности великого русского писателя и о том, что у Чехова тоже были больные легкие.
— В столовой будем учить детей, как пользоваться вилкой и ножом. Ложкой легко научиться есть, но вот вилку и нож надо освоить всерьез. Надо будет подумать о еде.
Еда должна быть такой, к какой привыкли ребята. Побольше хорошего свежего мяса. Пусть будет и каша, но никаких котлет!
— Да что ты так ополчился против котлет? — улыбнулся Косыгин.
— Это еда недостойна настоящего человека! — решительно заявил Пэнкок. — Может быть, только беззубому младенцу нужно такое мясо!
— Соскучился по настоящей еде? — посочувствовал Косыгин.
— Очень! — ответил Пэнкок. — Как представлю мороженую нерпичью печенку — рот слюной наполняется. Но теперь уже ждать осталось недолго…
Предстоящий отъезд взбодрил Пэнкока. Он усердно занимался, ходил по городу, по музеям, выставкам, театрам.
— В Улаке будут много спрашивать, — объяснял он Косыгину, — где был, что видел. Надо все рассказать. Что такое завод, фабрика, театр, опера, балет…
— Ты же оперу не любишь, — напомнил однажды Косыгин, когда Пэнкок собрался на «Евгения Онегина».
— Не то что не люблю, — задумчиво ответил Пэнкок, пытаясь с помощью расчески пригладить жесткий и упрямо торчащий куда-то вбок вихор, — а нет у меня от оперы волнения. Только много мыслей о том, что все это важное и серьезное можно было сказать по-другому. Мне кажется, опера пришла в наше время от помещиков.
— От кого? — удивленно переспросил Косыгин.
— От помещиков, — повторил Пэнкок. — Я читал, что помещики любили оперы… Но в Улаке спросят — видел я оперу? И надо рассказать, что это такое. Я вот жалею, что настоящего балета Атык не видел. Ему бы очень понравилось.
На свою скудную в общем-то стипендию Пэнкок покупал цветные карандаши, альбомы для рисования, какие-то особые тетради.
— Да все это там уже наверняка есть, — пытался остановить его Косыгин.
— А вдруг — нет?
Пэнкок покупал книги, альбомы с изображением городских улиц, площадей, примечательных зданий.
— Когда буду рассказывать, дам им посмотреть. Скажу Гэмо — вот эти Ростральные колонны вроде твоей корабельной мачты. Пусть полюбуется. Может быть, построит себе такую колонну.
Ближе к весне, когда солнце поднялось над туманным городским горизонтом, Пэнкок зачастил на берег Финского залива.
— Надеть бы снегоступы, ружье за плечо и — вон туда, — он указал в сторону Кронштадта. — Не может быть, чтобы не было там никакой живности.
Профессор Богораз получил первую корректуру букваря «Челгыкалекал» и позвал Пэнкока посмотреть. Листы с напечатанными словами, с картинками он разложил на своем письменном столе.
— Ну, вот… полюбуйтесь… Неплохо, а?
Пэнкок, волнуясь, подошел к букварю и стал внимательно всматриваться в напечатанный текст. Сердце его ликовало! Еще бы! Теперь у его народа есть письменность, есть настоящая печатная книга! Чувство благодарности к стоящему перед ним старичку с аккуратной бородкой, ко всем ученым людям, которые заботятся о маленьком северном народе, охватывало его. Он хотел сказать профессору о многом, но почему-то не мог вымолвить ни слова. Богораз понял его, подошел ближе и дружески похлопал по плечу.
— Обычно письменность того или иного народа создается веками, — сказал он, — а мы разработали ее буквально за пять лет. Это большое историческое достижение нашей новой общественной системы — советского строя. Не только у чукчей, но и у всех других народностей Севера будет своя письменность.
Пэнкок осторожно взял в руки одну из страниц.
— Ноткэн мургин нутэнут![30]— громко прочитал он под изображением карты Страны Советов. — Мургин нутэ нут нымэйынкин[31].— Пэнкок заметно волновался, голос его дрожал. — Какомэй! — сказал он, бережно кладя листок на стол. — Впервые произношу вслух напечатанные слова. Не написанные чернилами или карандашом, не начертанные мелом на доске, а напечатанные!
Женщина принесла бутылку и разноцветные бокалы на тонких ножках. Профессор разлил вино и поднял бокал.
— Пусть это будет наш маленький праздник, — сказал Богораз. Он тоже был взволнован.
— Вы представляете — что это такое? Ведь с букваря культура чукотского народа поведет свое новое летосчисление. Отсюда начнутся чукотские газеты и журналы, а быть может, и художественная литература — рассказы, повести, романы, стихотворения, поэмы! Как ты думаешь, Пэнкок?
— Я думаю — так и будет, — серьезно ответил Пэнкок.
За чаем Богораз пустился в воспоминания.
— Я, бывало, говорил своему учителю Айнанвату: будет такое время, когда чукотский язык запечатлеют на бумаге. А старик смеялся, не верил. Отвечал: наш язык вольный, он не захочет, чтобы его закрепляли на бумаге, а мы все-таки закрепили. И думаю — навсегда. Ну, а как вы думаете, товарищ Пэнкок? Ведь вам начинать обучение по этому букварю. Смею надеяться, это произойдет в наступающем учебном году.
— Конечно! — И Пэнкок представил, как он входит в класс, как показывает детям первую книгу на их родном языке. Жаль только, что в основе письменности лежит не русская, как хотелось бы, а латинская графика.
Прошла еще одна зима, трудная, полная вьюг, снегопадов и ураганных ветров. Было голодно: море сковало плотным льдом, и в поисках разводьев охотникам приходилось уходить далеко от селения. Они отправлялись на самой заре, чтобы в недолгие светлые часы увидеть зверя.
Кмоль вышел из яранги. На востоке медленно разгоралась утренняя заря. Под ногами громко скрипел снег. На завтрак Кмоль съел небольшой кусок копальхена и горсть квашеных листьев. Горячий чай согревал охотника, но он с тревогой думал о том, что пройдет немного времени и голод даст о себе знать.
У яранги Наргинау его поджидал Драбкин. Поздоровавшись, они двинулись вперед, держа направление под отвесные скалы мыса Дежнева. Шли молча. От Одинокой скалы повернули прямо в море и вступили в торосы, окрашенные красным светом медленно разгорающейся зари. Кругом, насколько можно было видеть в алых сумерках — снега, снега и торчащие из-под него торосы, ропаки, голубые обломки нерастаявших айсбергов.
Драбкин представил себе бесконечность этого белого пространства, и его передернуло, будто от озноба.
— Как на Луне, — сказал он спутнику.
— На Луне совсем другое, — усмехнулся Кмоль.
— Почему другое?
— Там люди хорошо живут. Сытно. Ты сам внимательно посмотри в полнолуние — и увидишь человека, который тащит большую жирную нерпу. Охота там хорошая. Когда ни взглянешь, всегда человек с добычей.
Драбкин ответил:
— А вот ученые утверждают, что на Луне ничего нет. Это пустыня. Днем страшная жара, а ночью холод. Воздуху нет.
— А что — кто-нибудь побывал там?
— Да вроде еще нет.