7922.fb2
— Не очень-то приятное соседство, — поморщился артист. — Но если требует медицина… — И обратился к Балашову и Зиннурову: — Как, друзья, принимаем в артель этого беспокойного деятеля?
Возражений не было.
Гульшагида перешла к Балашову. Этом уже разрешили сидеть на кровати. Он ни на что не жаловался, кроме слабости. Но Гульшагида, послушав его сердце, заключила:
— Андрей Андреевич, ваше конструкторское бюро придется на время закрыть. Диляфруз отнесет на склад книги и чертежную доску.
— Пожалуйста, не отнимайте работу! — взмолился Балашов. — Это для меня лучшее лекарство.
— Нет, нет, — стояла на своем Гульшагида. — Денька два полежите спокойно, а там посмотрим.
Зиннуров все еще не поднимался, хотя тоны сердца были уже чистые, пульс нормальный, температура тоже приближалась к норме. Гульшагида осталась довольна. Но предупредила:
— Все же вам надо соблюдать осторожность, Хайдар-абы.
Как только Гульшагида собралась уходить актер опять распустил язык:
— Лучше уж вы пичкайте меня лекарствами, Гульшагида-ханум, только не обрекайте на молчание. Эх, было время — красивые девушки охапками носили мне за кулисы цветы А сейчас вся радость — горькие таблетки да клизма…
Гульшагида только рукой махнула в ответ что поделаешь с таким человеком.
Говорят, что на уме у больных только болезни. Это не совсем так. Человек по своей природе не любит хворать, и если заболел, до поры до времени старается пересиливать недуг. Даже попав в больницу, отвлекает себя от нерадостных дум, разумеется, пока хватает сил противостоять болезни. Что касается «ходячих», о них и говорить нечего. По вечерам они собираются в комнате отдыха. Любители домино, забыв обо всем на свете, стучат по столу костяшками, а человек десять «болеют». Министр сельского хозяйства, — здесь, в больнице, он всего лишь выздоравливающий, — взял на себя миссию консультанта-подсказчика, арбитра. Всех поучает. Если кто выиграет, всю заслугу приписывает себе, а проигравших попрекает: «Вот, не послушались меня, мякинные головы!»
Женщины — эти больше у телевизора. Некоторые тут же вяжут, вышивают. Другие, собравшись в кружок, читают вслух.
Но есть «особо мнительные больные. Если им и полегчает, они продолжают лежать, устремив глаза в одну невидимую точку, словно отсчитывают последние дни своей жизни. Требуются большие усилия, чтобы вывести их из этого состояния.
Ханзафарова нельзя отнести к такой категории. Но он тоже мучается, мучается по-своему жестоко. Он всю жизнь считал себя безупречным работягой, пользовался у подчиненных авторитетом. Имя его в учреждении выделяли среди других; упаси боже, чтобы его втиснули в «общую обойму». О нем упоминают, как правило, почтительно. И вдруг в больнице его поставили в равные условия со всеми. Это очень обескуражило и оскорбило Ханзафарова. От возмущения и обиды ему, как говорится, стало тесно в собственной рубашке. Кроме того, не исключена ведь возможность, что он, как и другие, может умереть.
Узнав о предстоящем переводе в «Сахалин», он почему-то усмотрел в этом ущемление собственного «я», — .раскраснелся, побагровел, грозил пожаловаться главврачу, позвонить в областной комитет. Но все же ограничился только угрозами. Видимо, вовремя уразумел, что обитатели «Сахалина» ничуть не ниже его. Дело дошло до смешного. Узнав о недовольстве гордеца, Гульшагида, то ли всерьез, то ли желая испытать его характер, заявила, что переводить не будут. Заподозрив и в этом умаление своей особы, Ханзафаров обиженно воскликнул:
— Нет, нет, товарищ врач, почему же!.. Я согласен, не возражаю!
В первые дни неугомонный актер донимал новичка:
— Наш товарищ Ханзафаров по ночам не спит, держит палец на кнопке сигнала. Привык в своем кабинете нажимать на кнопку, — думает, и здесь к нему приставлен личный секретарь, — Глупости! — сердился Ханзафаров. — Можете совсем убрать с моей тумбочки эту кнопку.
— Нет, этого недостаточно, — с серьезнейшим видом продолжал Николай Максимович. — Вы должны дать слово: как только выпишетесь из больницы, перережете все телефонные провода у себя — и на работе и дома.
— Как же я смогу работать без звонков?
— В таком случае лечение вряд ли пойдет вам впрок. Знаете, почему вас чуть не хватил инфаркт? — вдруг спросил артист. — Не знаете? И врачи вам этого не скажут. Это все — от телефона. Вы очень часто хватаетесь за телефонную трубку. Да, да. Только от нее! Говорят, наука сделала открытие: телефонный аппарат излучает какую-то таинственную энергию. Эти токи ослабляют сердце. Не верите? Спросите у Андрея Андреевича. Он в технике силен.
— Да, относительно лучей ходят какие-то слухи, — усмехнулся Балашов.
Ханзафаров промолчал, пристально глядел в потолок. Минут через пять — вдруг захохотал на всю палату. Во всех практических вопросах, близких к сфере его работы, он был смышленым человеком, но стоило разговору выйти из привычной для Ханзафарова колеи, он превращался в ужасного тугодума. Так было и сейчас. Шутка, о которой все уже забыли, дошла до него только сейчас, и он рассмеялся.
— Если поверить тому, что этот артист насочинял о телефоне… — начал Ханзафаров. И опять захохотал. — Артисты всегда живут обманом. Поэтому я лично ни разу в жизни не покупал сам билета в театр. Когда мне присылают приглашение на торжественные заседания, я, конечно, являюсь.
— Господи! — воскликнул Николай Максимович, в свою очередь ущемленный. — Если бы я вчера умер, то так и не узнал бы, что где-то в темном уголке Казани еще водится такое дикое существо, которое ни разу в жизни не побывало в театре, на спектакле.
Это было уже слишком, и Ханзафаров не на шутку обиделся, на лице его даже выступили капельки пота.
— Вы знайте меру своим словам, Николай Максимович, — назидательно сказал он. — Я работаю в авторитетном учреждении. Называть его темным уголком…
— Я, товарищ Ханзафаров, — не уступал актер, — говорю не о почтенном вашем учреждении, а всего лишь о квартире, в которой вы обитаете.
В общем-то Ханзафаров доставил немало хлопот больничному персоналу. В первые дни дотошно расспрашивал о названии и дозировке каждого лекарства, которое давали ему сестры, и подробно записывал названия в особой тетради. Дескать, смотрите, медики, если с Ханзафаровым случится что недоброе, придется вам крепко ответить. Все тот же Николай Максимович принялся ядовито подшучивать над его записями. После этого Ханзафаров куда-то запрятал тетрадь, но он не переставал ревниво следить за Зиннуровым: писатель все чаще раскрывал какую-то тетрадку, что-то записывал. Неужели и он контролирует, как и чем лечат его?
Как-то даже Гульшагида полюбопытствовала, что он пишет.
— Ничего особенного, — смущенно и в то же время доверчиво ответил Зиннуров. — Просто попросил домашних принести мне кое-какие прежние мои записи. От скуки — исправляю их, кое в чем дополняю. Я ведь не в первый раз лежу в этой больнице. Вот и записал свои наблюдения: возможно, пригодятся в будущем.
— Записи о нашей больнице?! — оживилась Гульшагида. — Вот бы интересно было почитать.
К, ее удивлению, Зиннуров принял близко к сердцу эти невольно вырвавшиеся слова.
— Если не покажется скучным, читайте, пожалуйста. Это будет на пользу мне. Я ведь не медик. Возможно, в чем-то допускаю ошибки. Вы уж потрудитесь отметить эти места. Не исключено, вы столкнетесь с фактами уже известными вам, узнаете людей… А вообще — это всего лишь отрывочные наброски…
Он достал из-под подушки тетрадь в голубой твердой обложке, вручил Гульшагиде:
— Не затеряйте, пожалуйста. Как-никак это очень дорого мне.
Со дня приезда Мансура Гульшагида избегала оставаться наедине с собой, боялась углубляться в нерадостные свои мысли. Но ей почти не с кем было делить редко выпадающий досуг: настоящими друзьями она еще не успела, да и не сумела обзавестись в городе. Откровенничать с людьми недостаточно знакомыми она избегала. А ведь порой ей так хотелось облегчить наболевшее сердце.
Говорят, на молоке обожжешься — на воду дуешь. Гульшагида обожглась дважды. Ее постигла в любви неудача; желая поскорее забыть ее, она поспешно и как-то нелепо вышла замуж. Не удивительно, что замужество было недолгим. Между мужем и женой не нашлось ничего общего, что могло бы привязать их друг к другу. Не исключено, что разрыв был ускорен не угасшими в сердце Гульшагиды воспоминаниями о первом ее пылком увлечении. Бывает ведь так: костер кажется прогоревшим, осталась лишь холодная зола, но поворошишь пепел — внизу блеснет притаившийся крохотный золотистый огонек. Дотронешься — обожжет. А если подует ветер, искра может разгореться и даже вызвать пожар…
Нет, Гульшагида не избавилась от мук первой любви. Чувство продолжало неистребимо жить в сердце, и это было столь мучительно, что Гульшагида не пожелала бы и врагу таких страданий.
Теперь она больше всего боялась совершить третью ошибку. Но жизнь без любви — нельзя назвать полноценной жизнью. Невозможно поишь всю глубину этой простой истины, если не испытаешь на себе. Гульшагиде казалось, что сердце ее обуглилось от мучений. И все же лучше терпеть бесконечно, чем снова и снова ошибиться.
Однако все это — лишь доводы разума. Сердце в двадцать шесть лет не хочет одиночества; его невозможно заковать в цепи. Даже если трудиться не по шесть-семь, а по двенадцать часов без отдыха, и то в этом возрасте работа не сможет поглотить всю твою энергию.
Все же остаются и силы и время. Куда их девать, кому отдать? На какие запоры замкнуть сердце, чтобы оно не могло шелохнуться? Должно быть, нет таких замков!
Пожалуй, правы и Абузар Гиреевич и Фазылджан Янгура, — знаний у нее еще мало. Чтобы держаться на высоте современной медицины, надо учиться и учиться. Курсы усовершенствования, конечно, во многом обогащают, но и этого может оказаться недостаточно для того, чтобы успешно бороться за здоровье человека.
Но как наладить серьезную учебу? Предположим, Гульшагида останется работать в Казани. А где ей жить? Трудно надеяться, что горсовет скоро даст ей комнату. Придется по объявлениям на столбах искать какой-нибудь угол. Это значит — жить, прилаживаясь к быту хозяйки, к ее возможным причудам, да еще отдавать ей половину зарплаты. А что останется на питание и одежду? Ей ведь захочется и в театре побывать. Волей-неволей надо ограничивать себя решительно во всем, даже в пище. В деревне Гульшагиде гораздо легче. Там все налажено. Есть постоянное жилье: всегда под руками тетушка Сахипджамал; Гульшагиду знают там, уважают. А переедешь в Казань — всего добивайся заново.
Вот какие невеселые мысли занимали Гульшагиду в этот зимний вечер. Сумерки постепенно заволакивали комнатушку общежития. Гульшагида вздохнула, откинула со лба прядку волос, загляделась в окно. Фонари на столбах еще не зажглись, все же видна далеко протянувшаяся улица. Небо затянула синевато-черная туча, но на горизонте остался темно-красный просвет. Его отблеск неярко осветил улицу. В такое время очень тоскливо сидеть одной в комнате. На душе становится как-то холодно, жутко, словно в предчувствии какой-то беды.
Тут она и вспомнила о тетрадке Зиннурова. Обрадованная тем, что нашлось дело, открыла первую страницу. Перед тем как читать, снова задумалась. Почему Зиннуров доверился ей? Если бы у Гульшагиды была такая же заветная тетрадь, она вряд ли показала бы ее кому-либо. Ну что ж, каждый поступает по-своему.
…Почерк у Зиннурова разборчивый. Гульшагида читала, опершись подбородком о ладонь. Первые страницы не очень-то заинтересовали ее. Да и написано было неровно — то автор писал от первого лица, то от лица своих героев. Но потом она увлеклась, перестала замечать этот разнобой.
«…Долго хворать, особенно в больнице, для каждого человека неприятно вдвойне. Мне тоже очень тяжело. Но именно в больнице я познакомился с одним удивительным человеком. Ради этого счастливого знакомства — нисколько не преувеличиваю — я лег бы в больницу даже здоровый…»