7922.fb2
— Что значит нельзя?! — оскорбился бай. — Если прикажу, значит, можно.
Он велел прислуге ввести жену. С трудом приковыляла исхудавшая женщина, села в сторонке, — лицо ее прикрыто.
Абузар Гиреевич хотел подойти к ней, чтоб осмотреть.
Бай подскочил, как ужаленный:
— Нельзя!.. Разве ты не знаешь, нельзя притрагиваться к чужой жене. Это великий грех. Ты смотри и спрашивай со своего места.
Из расспросов выяснилось, что у женщины уже давно болит живот. Надо бы исследовать.
Но бай и близко не подпускает к своей жене:
— Я сам ощупаю. А ты смотри и слушай.
Он принялся тыкать кулаком в живот больной. Тычет и спрашивает:
— Здесь болит?.. А здесь?..
Абузар Гиреевич закончил свой рассказ:
— Смех и грех!.. Злейшая трагикомедия. Но вам, — заявил он мне с простодушной откровенностью, — этого не описать. Тут нужно перо классиков татарской литературы — Галиаскара Камала или Фатыха Амирхана.
Каждый день открывал мне новые стороны характера Абузара Гиреевича.
По своей наивности, а возможно инертности мышления, я полагал, что у старого профессора, вся жизнь которого прошла в больницах, среди стонов и страданий, крови и слез, душа окостенела, сердце очерствело и стало безразличным к прекрасным картинам природы. Как я ошибался! Зрение его не притупилось, сердце не окаменело. Он говорил:
— В русском и татарском фольклоре часто встречаются сказки о золотых реках. Вы думаете, все это только мечты, выдумки? Нет! Я видел золотую реку собственными глазами.
Это было на Байкале, незадолго перед первой мировой войной. Я находился в длительной служебной командировке в Иркутске. Почти каждое воскресенье уходил в горы. Однажды брожу в сопках и вижу: по крутому склону течет золотая река… настоящая! Так хорошо видно, что ошибиться невозможно. Я решил подобраться к берегу чудесной реки. Взбирался, взбирался — вершинам конца-края нет; поднимешься на одну — дальше возникает другая, еще выше. Выбился я из сил. А золотая река нисколько не приблизилась — все течет и течет вдали, завораживая взор… Старые сибиряки потом объяснили мне. Оказывается, местами, в сибирских горах есть залежи прозрачной слюды. Она-то и сверкает на солнце, как золото. А теперь представьте на моем месте какого-нибудь охотника, жившего сотни лет тому назад. Преследуя зверя, он нечаянно натолкнулся взором на такую же золотую реку. Остановился, смотрит, любуется — и трепещет от восторга и страха. Возвратившись к соплеменникам, сидя у костра, рассказывает об изумительном видении. Разумеется, он несколько приукрасил все, что видел. И этот его рассказ, переходя из уст в уста, из поколения в поколение, превратился в легенду. Но какой бы фантастичной ни была она, где-то в природе, в жизни, существует ее реальная основа…
Возвращаясь из Сибири, Абузар Тагиров проезжал через родные края — мимо Чишмы. Он прильнул к окну вагона: ему казалось, будто Валиулла все еще стоит со своей лошадью около вокзала. Тагиров вышел на перрон. Жаркий летний день. Когда-то шумная, оживленная станция была теперь пуста, поблизости не видно ни деревни, ни людей. Всех разогнала, многих загубила гражданская война, разруха, голод. Доктор Тагиров с тяжелым чувством одиноко бродил по перрону. Начальник станции, вышедший встретить поезд, сейчас же скрылся куда-то. Неожиданно Абузар Гиреевич заметил одинокого человека, прижавшегося к стене вокзального помещения. Он опух от голода, стоит и покачивается. Безумный взгляд устремлен в опаленную солнцем степь. На одну минуту Тагирову показалось, что это Валиулла. Доктор позвал: «Валиулла, Валиулла!» Человек даже не шелохнулся. Он все смотрел в степь, где колыхалось черное марево.
В 1935 году Абузару Гиреевичу снова пришлось проезжать мимо Чишмы. Была лунная ночь. Блестели бесчисленные рельсы. На всех путях цистерны с нефтью и… вагоны, вагоны, вагоны, груженные зерном. Несмотря на позднюю ночь, всюду сновали озабоченные, занятые делом люди…
Чем чаще я общался с профессором, тем больше открывал в нем новых, интересных черт.
— Я прирожденный охотник, — как-то признался Абузар Гиреевич, необычайно удивившись тому, что я не интересуюсь ни рыбной ловлей, ни охотой. — Потому и на курорты езжу крайне редко. Да и стоит ли ездить за тридевять земель, когда в наших краях есть замечательные места — Кама, Волга, Вятка, Белая… Это же изумительные реки!
Разве плохо отдохнуть на Каме, у Ижевского источника! Заливные луга тянутся на пятнадцать — двадцать верст. А переливающаяся на солнце прекрасная Кама! Знаете, это изумительная картина! Глаз не оторвешь. И потом — этот шум волн. Ведь Кама шумит по-своему. Будто она шепотом ведет нескончаемый свой спор с берегом. О чем этот спор — никто не знает. Может, это и не спор, может, река поверяет берегу сбои тайны. Я много раз сидел на крутом берегу Камы и слушал всплески ее волн. Это не похоже ни на гул морского прибоя, ни на волнение Белой или Волги. Шум камских волн своеобразен, как хорошая музыка.
Но в грозовые, бурные дни Кама бывает сердита. Волны высокие и крутые… Однажды я задержался на том берегу, увлекшись охотой. Ночевать не хотелось. Иду и думаю: как бы перебраться через реку? Гляжу, а на берегу, возле лодки, стоит в задумчивости рыбак. Молодой, здоровый парень,
«Сможешь перевезти на тот берег?» — спрашиваю.
Он мельком глянул на бушующие волны.
«Опасно. Но — попробовать можно».
А сам, шайтан, испытующе смотрит на меня.
Рыбак сел за весла, я — в корму. Тронулись. Взлетая на гребни волн, лодка встает стоймя, затем мгновенно кидается вниз и опять лезет вверх. Беснуется, как норовистый конь. И страшно и весело.
Вдруг рыбак сказал:
«Вот — последняя волна».
Я не очень-то поверил ему, потому что до берега было еще далековато. Но парень сказал правду. Кама, словно нарезвившись, начала успокаиваться. Выйдя на берег, парень протянул мне руку.
«В такую погодку не у каждого хватит духу переплывать Каму. Я тоже, пока был один, колебался. А вдвоем не страшно…»
Если говорить серьезно, Абузар Гиреевич в душе был настоящий художник. О чем бы он ни рассказывал, всегда смотрел на все своими глазами. А люди оживали в его рассказах… Я закрываю глаза и вижу либо взволнованного юношу-башкира с чистым листом бумаги вместо письма, а то рыжебородого старика, поднявшего топор на врача, либо самого Тагирова, еще молодого доктора, спрыгнувшего с горячей тройки, смущенно внимающего строгим словам старого земского врача: «Крестьяне не любят барчуков!» А вот — ректор университета с высоко поднятой правой рукой, торжественно восклицающий: «Клянемся!..» И тот же Казем-бек, через два года с часами в руках встретивший молодого коллегу… Или — больной Тукай… А вот — полная противоположность всем добрым, разумным, одаренным людям— казанские чванливые и сварливые баи, требующие дорогого доктора… И вдруг — ямщик Валиулла!.. Или — неустрашимый молодой рыбак, пересекающий в лодке бурную Каму!.. Картины, люди, люди, щедро нарисованные от чистого сердца…»
На этом обрывалась тетрадь Зиннурова.
Гульшагида медленно закрыла последнюю страницу. Она и до этого считала, что неплохо-знает Абузара Гиреевича — личность многогранную, богато одаренную. Видела его за серьезной работой, слышала его неожиданный, заразительный своей непосредственностью смех. Но, прочитав эту тетрадь, она почувствовала, будто всю жизнь прожила рядом с профессором Тагировым.
Когда Диляфруз перед завтраком раздавала лекарства, актер Николай Максимович задержал ее руку и спросил:
— Радость души моей, уж не собираетесь ли вы сегодня в театр?
Николай Максимович, узнав от Зиннурова, что имя Диляфруз по-русски означает «радость души», всегда теперь так называл молоденькую медсестру.
— Каким образом угадали, Николай Максимович? — смущенно удивилась девушка. — Я на самом деле собираюсь в театр. И не одна, пригласила пойти доктора Гульшагиду Бадриевну.
— Да как же не угадать! Вы ведь сегодня прекрасней цветка лотоса. Вокруг вас — сияние.
Ну, Николай Максимович, бросьте шутить, — уже недовольно сказала Диляфруз, отняла свою руку, которую все удерживал актер, и вышла из палаты.
А Николай Максимович, стиснув голову ладонями, долго сидел на кровати в задумчивости.
С наступлением вечера, в те минуты, когда — он знал — в театре открывается занавес, сердце его начинало нестерпимо ныть.
Кто может понять его состояние? Балашов только и знает свои чертежи. Зиннуров, наверно, думает о своей будущей книге. А Ханзафаров вспоминает о служебном кабинете. Разве им доступен трепет души, вызываемый сдержанным шумом в зале, когда зрители начинают занимать места! И разве взволнует их волшебная сила аплодисментов, так радующих сердца артистов!
Во время очередного обхода Гульшагиды, — Магира-ханум еще не приступила к работе, — Николай Максимович обратился к ней с тем же вопросом:
— Говорят, что вы сегодня идете в театр?
— Почему это интересует вас?
— Ах, Гульшагида Бадриевна, разве вы не понимаете, что мне теперь осталось только радоваться и завидовать тем, кто посещает театр, — ответил актер. — Войти в зал театра — это ведь счастье, которого я лишен.
— Надеюсь, зрители скоро вновь увидят вас на сцене, — с улыбкой сказала Гульшагида.
— Если бы!.. — вздохнул актер.