7927.fb2 Белый верблюд - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Белый верблюд - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Отец никогда больше не ходил к Фатулле Хатему, а Фатулла Хатем отца не разыскивал. Не знаю, может быть, они на самом деле не были близкими друзьями, возможно, Фатулла Хатем не любил моего отца, может быть, даже не вспоминал его, но я всегда чувствовал, что, хотя отец не говорил об этом, он чего-то ждал от Фатуллы Хатема: то есть в том смысле - я был в этом совершенно убежден,- что, если бы вдруг отворились наши дворовые ворота и в дом неожиданно вошел знаменитый во всем мире человек - Фатулла Хатем, отец обрадовался бы этому и гордился бы таким гостем; но однажды он вернулся из рейса задумчивым, потом выяснилось, что в вагоне, где работал отец, вместе с другими уважаемыми пассажирами ехал и Фатулла Хатем, видимо, что-то произошло во время этой совместной поездки, и я почувствовал, что отец больше ничего не ждет от Фатуллы Хатема.

Иногда, когда отец бывал особенно задумчив, мама говорила:

- Ты себя изводишь, Агакерим, а вон Фатулла Хатем продает поэтов по одному, себе имя зарабатывает!..

Отец поспешно прерывал маму, оглядываясь на наружную дверь, и говорил:

- Замолчи, женщина!.. Что за слова ты говоришь? Хочешь беду на нас накликать?

- Да какую беду, Агакерим, родной,- говорила мама.- Об этом вся махалля говорит: Фатулла Хатем продает по одному всех сколько ни есть хороших поэтов, сколько ни есть ученых людей и за счет этого приобретает положение!.. Разве нашего бедного Саттара Месума не он заложил? На свете нет человека, кто не знал бы этого, Агакерим...

Саттар Месум жил в верхней части квартала, я не мог его помнить, потому что, когда его забрали, мне было три или четыре года; он был учитель, иногда писал газели, гошмы - стихи в старинном духе - и дружил с Алиабба-сом-киши и еще с отцом тети Ханум. Когда Саттара Месума забрали, Алиаббас-киши очень за него хлопотал, ничего не боялся, много ходил по инстанциям, но это не помогло; и Алиаббас-киши тогда сказал: "Против бедняги Мирзы Саттара выступил Фатулла Хатем, будто несчастный Мирза Саттар был против нашей власти. Взял карандаш и стал подчеркивать строку за строкой газели Мирзы, тысячи толкований придумал, злодей!.. Мирза написал: о роза, твои шипы терзают соловья, а Фатулла Хатем говорит, что он оклеветал наше время. Кого разоблачил Фатулла Хатем, не дай бог! Дело кончено. Пропал бедняга Мирза Саттар..."

Отец сердился:

- Что ж, мне тоже продавать людей? Мама пугалась:

- Ой, да ты что, Агакерим!.. Сохрани господь!.. Отец, уже с обычной своей мягкостью, продолжал:

- Что тебе до больших людей, баджи. (Отец иногда говорил маме "сестра", и это отцово обращение к маме - "сестра" - мне очень нравилось.) Не вмешивайся в дела больших людей... На что нам это?..

Вначале, когда я слушал эти разговоры, мне казалось, что Фатулла Хатем продает поэтов в буквальном смысле слова, то есть как инжир на базаре или пиджаки, туфли в магазине, и поэтому Фатулла Хатем был в моем представлении самым страшным человеком на свете, я его боялся и, как отец, не хотел, чтобы у нас в доме о нем говорили. Фатулла Хатем был единственным человеком и вообще единственным существом, о котором мама говорила с отцом недовольно, вернее даже, не недовольно, а недобро, но и сам разговор возникал от случая к случаю, когда отец был не в настроении, а мама заводила разговор, чтобы ободрить его. (Хотя она сама и не ведала об этом, ее немного задевало, что Фатулла Хатем, как и отец, был выходцем из Ирана, вместе с ним рос в лишениях - и почему-то стал известным, "большим человеком".) Порой мама говорила с отцом так же, как со мной, и тогда мне казалось, что отец, несмотря на то что он - взрослый мужчина, тоже такой же, как я, ребенок моей мамы. Правда, иногда, когда отца не бывало дома, я тоже чувствовал, что мама ненавидит Фатуллу Хатема, потому что видел не раз, как мама чистила на кухне керосинку именно той частью газеты, где снят Фатулла Хатем; улыбающийся портрет Фатуллы Хатем терся о металл керосинки, намокал от керосина, крошился и кусочками падал на пол.

У отца была одна слабость, и если бы на его месте был кто-то другой, люди нашей округи перестали бы считать его мужчиной: отец не мог зарезать курицу. Иногда он покупал их по дешевке на станциях, привозил, а резать их я носил сыновьям тети Ханум - Джафару, или Адылю, или Абдулали, или Джебраилу, или Агарагиму. (Годжа всегда сидел над книжками, тетрадками, поэтому я к нему не обращался; в моем представлении почему-то книжки и тетрадки не вязались с процедурой отрезания головы курице.) Но эта слабость отца, как ни странно, не умаляла уважения к нему в округе; более того, никто не смеялся и не подшучивал над тем, что отец разговаривал не так, как наши, а на другом диалекте и порой употреблял персидские слова.

Поезд увозил отца в далекие города России, и, возвращаясь из дальних поездок, он в первую очередь шел в Желтую баню и потом весь день с утра до вечера отдыхал дома, а на другой день надевал выглаженный мамой темно-синий шевиотовый костюм, чистил кремом и отполировывал до блеска свои черные туфли, выходил на улицу, здоровался с мужчинами, а если за время рейса у кого-то в округе случалось несчастье, шел в этот дом, чтобы выразить соболезнование, если была свадьба или у кого-то родился ребенок, поздравлял, а потом, усевшись на один из деревянных табуретов, покрытых тюфячками и расставленных на тротуаре (эти деревянные табуреты притаскивали из домов мы, ребятишки), попивал чай (чай, заваренный дома нашими мамами, тоже приносили на улицу мы: на табурете, поставленном посередине, накрытом белой салфеточкой, мы выстраивали чайник, стаканы с блюдцами, сахарницу), беседовал с дядей Агагусейном, дядей Азизагой, дядей Гасанагой, Алиаббасом-киши.

Алиаббас-киши спрашивал:

- Агакерим, ну как там дела, в Русете? (То есть в России.)

_ Да как, дадаш?.. Люди везде люди... (Дадаш - обращение к старшему.)

...В этот воскресный день мама вернулась из бани, и, как всегда, когда она приходила из бани, щеки у нее были красные, прямо пылали, на чистом лбу выступили мелкие капельки пота.

_ Ну что, Алекпер, бозбаш сварился?..

Быстро подняв крышку казана, мама посмотрела на бозбаш.

- Иди садись, Алекпер, я тебе положу, поешь, готов уже;_ сказала она, положила порцию и придвинула ко мне, потом развязала красную ситцевую косынку на голове и, расчесывая гребнем с крупными зубьями, стала сушить свои длинные каштановые волосы, и я чувствовал, что у мамы бьется сердце, потому что она ждет отца.

Когда отец пришел, мама с привычным для меня волнением встретила его у дверей.

- Добро пожаловать!..- сказала она и, как всегда, добавила: - Как долго длился этот рейс! Ты здоров?

Радуясь тому, что вернулся домой, что видит маму, видит меня, отец с неизъяснимой печалью в глубине глаз сказал:

- Добрый день!.. Разве ты не знаешь, сестра, что я в дороге как рыба в воде...- Потом поцеловал меня, снял туфли и прошел в комнату.

Никогда в жизни отец при мне не целовал маму и мама - отца, но, хотя я этого не видел, я знал, что без меня они целуют друг друга, и в этой их тайне было что-то праздничное, как и в том, что мама накануне его приезда ходила в баню, и в ее белоснежном белье, и в том, как она вылизывала наш и без того всегда чистый дом.

Оставленную отцом в коридорчике полную соломенную корзину, как обычно, начал разбирать я, и благодатный вагонный запах той соломенной корзины я ощущаю до сих пор. (Иногда я смотрю на мою дочку и думаю, как жаль, что она никогда не чувствовала неповторимый запах той соломенной корзины, потому что ни в одном роскошном ресторане мира, ни в одном благоухающем достатком доме я не встречал такого запаха...)

Выяснилось, что график отца изменили, и вечером того же воскресного дня он снова должен выезжать в недельный рейс; отец пошел в баню, но не стал там задерживаться, быстро возвратился.

- С легким паром...- сказала мама.

- Спасибо,- сказал отец.- Да наступит тот день, когда мы поведем в свадебную баню Алекпера!..

- Аминь! - сказала мама и, сняв с полки одну из глубоких мисок, которые ставились на стол только в особых случаях, то есть в праздничные дни или когда к нам приходил в гости мамин брат, налила в нее бозбаш, поставила перед отцом, принесла маринованные баклажаны, соль и перец, всякую зелень, а сама, усевшись напротив отца, стала смотреть, как он ест.

- С богом,- сказал отец, взял хлеб, большими кусками накрошил в миску и, вооружившись оставшейся от маминых предков серебряной ложкой, начал с аппетитом есть дымящийся бозбаш.

Мама никогда не ела при отце, но, когда отец садился есть, она всегда усаживалась за стол, наблюдала, как он с удовольствием ест, и теперь вот, глядя на него, по обыкновению улыбнулась:

- Клянусь аллахом, ты с таким аппетитом ешь, Ага-керим,- сказала она,- что хочется с утра до вечера сидеть рядом с тобой и любоваться...

И отец повторил свои обычные слова:

- Пусть будет таким наш худший день!.. И мама снова сказала:

- Аминь! Да умножит аллах твои дни, Агакерим!.. Дай бог тебе здоровья! Как ты день и ночь трудишься, чтобы содержать этот дом, так бог пусть не допустит, чтобы волосок упал с твоей головы, пусть лицо твое всегда улыбается, душа твоя радуется! - Потом мама сказала: - Алекпер, налей чайник!

И я быстро побежал на кухню, взял чайник и вышел во двор; в это прекрасное время, когда отец возвращался из рейса, я тоже был рад, что что-то делаю, что в этом маленьком домашнем празднике есть и моя доля, и мама это чувствовала, и по мере возможности поручала мне что-нибудь.

Посреди нашего двора был кран, под краном Джафар, Адыль, Абдулали, Джебраил, Агарагим, помогая друг другу, соорудили небольшой бассейн (только Годжа вечно учил уроки и такими делами не занимался), кстати, и водопровод они провели, и мы уже не ходили с ведрами во двор Желтой бани; в разгар летнего зноя наш двор сиял, облитый ледяной шолларской водой. И Джафар, и Адыль, и Абдулали, и Джебраил, и Агарагим, а иногда даже сам Годжа, когда моей мамы не было дома, то есть когда мама уходила на базар или была в доме одной из женщин переулка, спускались во двор, раздевались до пояса и, нагнувшись, мылись под краном, хлопая себя руками по груди, по шее; наблюдать, стоя в сторонке, за их омовением со шлепками по груди было моим любимым развлечением весной, летом, осенью, и от водяных брызг, попадающих мне в лицо, от холодных водяных брызг, удивительное дело, становилось не холодно, а тепло. Как только приходила мама, все они, торопливо натянув рубахи, поднимались к себе на веранду, потому что мама была молодой женщиной и так мыться перед ней они считали неудобным, и вообще за все время нашей жизни в махалле я ни разу не видел, чтобы Джафар, или Адыль, или Абдулали, или Годжа, или Джебраил, или Агарагим, входя во двор, выходя со двора, подняли глаза и посмотрели на наше окно, на нашу дверь или чтобы они глядели, как мама моет посуду во дворе, вешает белье; маму они называли "Сона-баджи" - сестрица Сона. Кроме отца, никто больше так приветливо, так тепло не обращался к маме.

Дверь нашего заасфальтированного маленького чистого дворика выходила в тупик, и, с тех пор как я помню себя, в этом дворе было два строения: справа наш одноэтажный домик, с залитой смолой крышей, однокомнатный, с кухней и коридорчиком, и напротив - двухэтажный дом семьи тети Ханум, с двумя комнатами и застекленной верандой наверху. Первый этаж дома представлял собой подвал, и сыновья тети Ханум - шоферы Джафар, Адыль, Абдулали, Джебраил и поступающий на водительские курсы Агарагим - хранили там разные части машин, покрышки, всевозможные инструменты. Подвал был моим любимым убежищем, я часто забегал туда, играл с инструментами (чему, разумеется, завидовали все мальчишки переулка), потому что я тоже хотел стать шофером. Но и Джафар, и Адыль, и Абдулали, и Джебраил, и Агарагим посмеивались и говорили мне: Алекпер, ты не в нас пошел, ты в Годжу пошел, ты не станешь шофером, а будешь Мирза Алекпером, ученым человеком. Годжа был сыном тети Ханум, следующим за Абдулали, и единственным в округе человеком, который учился в институте; а обо мне так говорили потому, что меня тянуло к книгам, тетрадям. Алфавит я выучил сам, попадавшие мне в руки книжки еще до школы читал сначала по слогам, а позже уже запоем; не дыша слушал всегда мне интересные разговоры взрослых, общался не с ровесниками, а с теми, кто старше, а иногда выдумывал и рассказывал такие истории, что взрослые поражались.

Сыновья тети Ханум покрыли асфальтом наш двор и крышу нашего дома смолой залили, а около крана, посреди двора, посадили саженец ивы, и Годжа мне говорил: Алекпер, ты у нас растешь не по дням, а по часам, да еще эта ива. Мне запомнились слова Годжи, и я всегда внимательно смотрел на молоденькую иву, насколько она подросла. А у дворовых ворот, выходящих в тупик, посадили виноградные лозы, соорудили навес, лозы разрослись, целиком закрыли навес, и летом с навеса свисали гроздья винограда; иногда мама поливала двор, а папа, возвращаясь из рейса, садился в тени навеса, пил чай, беседовал с Джафаром, Адылем, Абдулали, Годжой, Джебраилом, Агарагимом, а иногда и с самой тетей Ханум, рассказывал о садах и скверах, об аллеях Тавриза, о красоте зданий Тавриза, и мне, хоть я в жизни не был в Тавризе, казалось, будто я видел Тавриз, а по ночам, перед тем как заснуть, бродил мысленно по его прекрасным аллеям.

И еще в самом конце нашего двора была голубятня Джебраила. Эту голубятню, известную во всей нашей махалле и даже в кварталах, расположенных выше нашего, устроил сам Джебраил, и там с утра до вечера ворковали, словно весь мир принадлежит им, белоснежные голуби, сверкая холеными перьями; а когда небо бывало совершенно чистым и воркование становилось громче, Джебраил поднимал голубей к нам на крышу, потом с нашей крыши - на их крышу и подбрасывал их в небо; мои любимые голуби взмывали вверх и вскоре превращались в едва различимые белые точки в ярко-голубом небе, и тогда все ребята, все парни нашей махалли, а иногда даже и мужчины, поднимали головы, наблюдая за полетом красивых птиц (а девушки, укрывшись за окнами, смотрели на летящих в небе голубей украдкой, как будто открыто смотреть на них значило смотреть на самого Джебраила) . И тут моя грудь словно раздувалась от гордости, и я уже не вмещался в наш двор, наш тупик, переулок, потому что эти голуби были голубями нашего двора, потому что я был для них близким человеком, кормил их, гладил, когда хотел, потому что голуби знали меня.

В тот воскресный день в нашем маленьком, затененном навесом дворе никого не было, и в тишине, присущей только нашему двору (эту тишину сопровождало воркование голубей), я старательно ополоснул чайник, потом, наполнив доверху, принес домой, поставил в кухне на керосинку, прошел в комнату и, усевшись рядом с мамой, тоже стал наблюдать, с каким аппетитом и удовольствием отец ест бозбаш. И мама, и дядя - все говорили, что я похож на маму, но в те мгновения, когда я наблюдал за отцом, мне очень хотелось быть похожим на него, потому что я тоже печалился, что отец был здесь чужим, и мне казалось, что если я буду больше похож на отца, то немного уменьшу ту отчужденность, которая заставляет его время от времени так странно вздыхать.

Мама взяла с полки один из грушевидных стаканчиков "армуды" с блюдцем, которые употребляла только в особых случаях, и налила ярко-красный, как петушиный гребешок, чай, поставила вместе с сахарницей, наполненной аккуратно наколотыми кусочками сахара, перед отцом, и отец благодарным взглядом поглядел на маму; во взгляде отца было какое-то сияние, что-то праздничное, и мама под излучающим это праздничное сияние взглядом папы потупилась. Отец сказал:

- Алекпер, в такую прекрасную погоду что это ты дома сидишь?

Мамины разрумянившиеся после бани щеки при этих словах отца еще больше покраснели, и в такие минуты мне всегда вспоминались очень любимые мною праздничные яйца, как будто я тут же себя увидел на весеннем празднике Новруза (Новруз (новруз-байрам) - праздник весны).

- Пойду играть на улицу,- сказал я.- Но не уходи, не попрощавшись со мной.

- Когда я уходил, не попрощавшись с тобой? - сказал отец.- До моего ухода еще четыре часа.

Я вышел в тупик.

Наш тупик и весной, и летом всегда оставался в тени, потому что в первой половине дня тень отбрасывала одна стена, а во второй - противоположная, и я в тот воскресный день, миновав наш тенистый, прохладный тупик, вышел в переулок.