7927.fb2
...Кто все это вспоминает? Смешной, маленький, но многознающий Алекпер, которому еще не исполнилось семи лет, или я? Напишу ли я все это, смогу ли выразить? Может быть, никогда больше не вернутся чувства, оставшиеся в бесконечной дали, которая становится все дороже, все роднее; в той дали, откуда ни звук не донесется, ни слово не проникнет,- но те чувства захотят вернуться ко мне романом, повестью, пьесой, и однажды выяснится: потому я и мучился, потому написанное до сих пор и казалось мне таким бессмысленным, что именно те чувства, те ощущения все-таки возвратятся? Не знаю...
...Итак, в воскресный день я смотрел на безлюдную улицу, слушал тишину, но безлюдье и тишина не были холодными и мертвящими, и не потому, что стояло лето, было жарко, а потому, что в самой этой тишине, в этом безлюдье, в природе их было горячее дыхание, не сонливость летнего полудня, а краткий отдых, покой кипучей жизни.
Вдруг в этой прекрасной тишине раздался вопль тети Амины, и я понял, что Ибадулла опять пришел, напустился на мать, а тетя Амина, снова подняв крик, прогоняет сына; тонкий, визгливый голос тети Амины, как эхо, волнами расходился по нашему тупику, нарушил безмолвие, разогнал покой.
Как обычно, доносился лишь голос тети Амины, а что именно она говорила, слышно не было, но я и без того, как все дети нашего квартала, и вообще все, кто жили в нашем квартале, знал, что говорила тетя Амина: "Как, опять пришел! Ах ты негодяй, сын негодяя! Ах ты недостойный! Опять пришел по мою душу?.. Убить меня хочешь?.. Да ускорит это аллах, побыстрее заберет меня, чтобы мне от тебя избавиться!.. Господи, смилуйся, забери меня!.. Эй, что ты хочешь от меня?.. Нет у меня ничего, нет!.." Тетя Амина выкрикивала эти слова Ибадулле, и, когда, как в тот воскресный день, слышался крик тети Амины, мне казалось, что наш тупик, наш переулок, вся наша махалля стыдится, смущается, расстраивается, и я сам тоже расстраивался, у меня тоже портилось настроение, потому что сам я тоже был частичкой этой махалли, этого тупика.
Ибадулла же был единственным сыном тети Амины (как я был единственным сыном моих родителей; я знал, что у них больше не будет детей), женился на армянке и переселился из нашей махалли в другую часть Баку, в Арменикенд, в дом своей жены; всегда бывал пьян, а когда особенно сильно напивался, приходил к матери, устраивал скандал почти ослепшей тете Амине: требовал золото.
Возвращаясь из рейса, отец во время чаепития под навесом порой спрашивал:
- Ибадулла опять приходил, мучил эту несчастную женщину?
- Да,- говорила мама.- Неблагодарный сын, не дай бог никому.
- Опять золота хотел?
- Да.
Отец качал головой.
- Откуда у этой несчастной Амины золото, ай балам? (Ай балам - ласковое обращение к детям.) Если бы лысый знал средство, себе первому голову намазал...
Но пьяный Ибадулла, поскандалив с тетей Аминой и выйдя из дома, как обычно, ни с чем, иногда садился на тротуар, опершись спиной о толстый электрический столб перед нашим тупиком, и говорил нам, детям:
- Спрятала, спрятала от меня... Отец кучу золота оставил мне перед кончиной!.. Спрятала золото... Не дает... И найти не могу, везде искал, а найти не могу... А то какого бы черта кис бы я в этой развалюхе? Уехал бы себе в Воронеж!..
Мы никак не могли понять, да и вообще это и для всего квартала было загадкой: почему Ибадулла неизменно упоминает название столь далекого и неизвестного города и почему хочет уехать именно туда?
Ибадулла потому говорил все это нам, детям, что взрослые терпеть его не могли, и ни один соседский парень или пожилой мужчина не останавливался около Ибадуллы и не слушал, что он плетет, и вообще не считал Ибадуллу за человека.
Балакерим иногда не играл на свирели, ни о Белом Верблюде, ни о таинственных событиях прошлого не рассказывал, а, сидя на тротуаре перед Желтой баней, молчал, оглядывал один за другим дома переулка и вдруг произносил что-то серьезное, связанное с нашей округой; однажды он сказал:
- Иногда смотришь: отличная туфля, из отличной кожи сшита. Но в одном месте лопается, и туда ставят заплату. Туфля изнашивается, но вот на том же месте и заплата лопается... Вот наша махалля - такая же туфля, все изнашивается, изнашивается, изнашивается... А Ибадулла - трещина на этой туфле...
А Алиаббас-киши говорил:
-. Да упокоит аллах душу Хамидуллы! Хорошо, что вовремя ушел из мира, не увидел этого выродка та ким!..
Снова послышался вопль тети Амины. В тот воскресный день Ибадулла, кажется, уж очень много выпил, потому что тетя Амина кричала сильнее обычного. Тетя Амина жила в конце тупика, в последнем дворе, у нее было три комнаты, но жила она одна и потому две комнаты сдавал; студентам, а студенты боялись Ибадуллу: как только Ибадулла приходил, они убегали из дома и возвращались где-то в полночь. Вот и теперь студенты, взволнованно переговариваясь, торопливо прошли мимо меня и мне показалось, что их торопливые шаги в этот воскресный день были не по душе нашей улице: они словно пинали, били ее.
Соседи потихоньку высовывали головы из дверей, из окон, некоторые выходили, останавливались у своих ворот, выходящих в тупик, и смотрели в сторону ворот тети Амины. Ибадулла был скандальный человек, распускал язык сверх всякой меры, и потому никто не хотел с Ибадуллой связываться, каждый берег свое достоинство.
Тетя Амина закричала особенно громко, потом донесся голос Ибадуллы, и я, пройдя весь тупик, остановился против ворот тети Амины, и, конечно, если бы мама это увидела, она тотчас позвала бы меня и не разрешила бы торчать там, но мама сейчас была дома, отец вернулся из дальнего рейса, вечером снова должен был уехать, дома был маленький праздник, и мне не хотелось, чтобы в такой праздник отец с мамой услышали крик тети Амины; я хотел, чтобы восстановилась прежняя тишина, чтобы вся махалля спокойно дышала в давешнем безлюдье.
Ребята тоже прибежали со двора Желтой бани и хотя побаивались Ибадуллы, но, увидев меня у ворот тети Амины, осмелели и, запыхавшиеся, встали рядом со мной. Конечно, голос тети Амины до двора Желтой бани не долетал, но, странное дело, в каком бы конце округи что бы ни происходило, мы тотчас узнавали, и даже теперь я удивляюсь: как узнавали - бог знает...
В тот жаркий воскресный день ссора тети Амины с Ибадуллой действительно была яростнее обычного, и я ясно слышал слова тети Амины. Это были все те же слова: "Чтоб на меня камень упал, когда я сына рожала! Что ты хочешь от меня? Я первый раз в полдень ем. Золото у меня есть? Ах ты негодяй, сын негодяя! Ты зачем все тут лапаешь, нечестивец? Разве я намаз не совершаю, разве я не мусульманка, что ты, напившись водки, нажравшись свинины в своем хлеву, тут все оскверняешь?! Негодяй! Уходи отсюда!" А Ибадулла кричал: "Отдай мое золото! Это мое золото! Отец мне оставил это золото!.. Отдай, и я уйду. В Воронеж уеду, больше тени моей не увидите! Отдай, уеду!.." Тетя Амина отвечала: "Эй, поганец ты этакий, если у отца твоего столько золота было, зачем он тогда по улицам города фаэтон гонял?.."
В тупике было полно народу, вернее, там теснились женщины, девушки, дети, а мужчины, конечно, из дома не выходили, потому что мужчинам не подобает слушать шум и крик, поднятые таким лоботрясом, как Ибадулла.
Каждый раз, когда тетя Амина громко вскрикивала, у меня сердце чуть не выскакивало из груди, потому что я не хотел, чтобы у нас дома слышали этот крик и шум; я хотел, чтобы отец и мама подольше глядели друг на друга полными праздничного света глазами; но тут головы всех людей повернулись, все посмотрели в сторону наших ворот, потому что наши ворота открылись и из них вышла тетя Ханум, а за тетей Ханум - Джафар, Адыль, Абдулали, Годжа, Джебраил, Агарагим, и тетя Ханум быстро направилась к дому тети Амины, и сыновья тети Ханум - следом за ней. Всех женщин, девушек, выглядывавших из ворот, как будто окатили холодной водой, они замолчали и молча стояли, уставившись на тетю Ханум и ее сыновей. Увидев грозные черные глаза тети Ханум, глядевшие из-под широких сросшихся бровей, ее крепко сжатые тонкие губы, сморщенное бледное и суровое лицо, я понял, что Ибадулла не будет больше заставлять тетю Амину кричать и через пять минут в нашем тупике, в нашем переулке снова воцарится тишина. Тетя Ханум скорым шагом прошла мимо и, словно даже не заметив меня, грозно глядя вперед, крупной рукой толкнула ворота, и Джафар, Адыль, Абдулали, Годжа, Джебраил, Агарагим следом за тетей Ханум вошли во двор тети Амины. Ворота остались открытыми. Дом тети Амины был двухэтажный; на первом этаже жили студенты, а на втором - она сама, и тетя Ханум, подняв голову, пристально посмотрела на второй этаж, потом зычным голосом крикнула:
- Ибадулла!
Из дома не доносилось ни звука, как будто там никого не было, и тетя Ханум позвала еще раз:
- Эй, Ибадулла!
На этот раз Ибадулла неохотно откликнулся со второго этажа:
- Ну что тебе? Затвердила - Ибадулла, Ибадулла! Чего?
И Ибадулла, разозленный, вышел из дома и остановился на маленькой, на два человека, площадке деревянной лестницы, обалдело вытаращил глаза, посмотрел на тетю Ханум, потом оглядел по очереди Джафара, Адыля, Абдулали, Годжу, Джебраила, Агарагима, открыл рот, хотел что-то сказать, но ничего не сказал и закрыл рот.
Тетя Ханум сказала:
- Спускайся вниз!
Ибадулла теперь смотрел только на тетю Ханум и так, глядя на нее, постоял одну-две секунды на площадке, потом по деревянным ступенькам спустился во двор, как будто тетя Ханум грозным взглядом из-под широких сросшихся бровей стащила Ибадуллу вниз, и мне показалось, что сейчас тетя Ханум своей ширококостной тяжелой рукой влепит Ибадулле хорошую оплеуху; наверное, на глазах съежившийся, сжавшийся Ибадулла и сам так подумал, потому что поднял плечи, втянув в них тонкую шею с огрубевшей под солнцем кожей, но тетя Ханум не подняла руки, посмотрела в вытаращенные светлые глаз; Ибадуллы и сказала:
- Пошел вон отсюда!
Ибадулла вытянул шею, снова открыл рот, хотел что-то сказать, но, с трудом отведя глаза от глаз тети Ханум, оглядел по очереди Джафара, Адыля, Абдулали, Годжу, Джебраила, Агарагима, ничего не сказал, закрыл рот и, выйдя со двора, прошел мимо меня, под взглядами людей, стоявших у ворот, прошел по тупику и вышел на улицу. Когда Ибадулла проходил мимо меня, мне в нос ударил запах водки, а мама с отцом, сидя дома и беседуя, иногда так ругали эту водку, что при виде и при запахе ее я ощущал чуть ли не физическую боль, но на этот раз я не обратил внимания на противный запах водки от Ибадуллы, потому что в этот момент я гордился выходившей со двора тетей Ханум и шедшими за ней следом Джафаром, Адылем, Абдулали, Годжой, Джебраилом, Агарагимом; мое сердце было переполнено чувством торжества.
Дойдя до конца тупика, перед тем как свернуть на улицу, Ибадулла остановился, обернувшись, посмотрел на жителей тупика, на тетю Ханум с сыновьями и хрипло закричал:
- Думаете, у меня защиты нет?! Как гуси, друг за дружкой на меня идете?! Ничего, еще увидите!.. Напущу на вас моих кирюх, тогда узнаете!..
Джафар хотел броситься за Ибадуллой, но тетя Ханум посмотрела на Джафара, и он остался на месте, а Ибадулла подумал, что Джафар идет за ним; придерживая рукой, чтобы не слетела с головы, кепку-шестиклинку с пуговкой, он рванулся с места, свернул на улицу и пропал из виду, а тетя Ханум, все так же глядя прямо перед собой, вошла в наш двор и сыновья за ней; женщины, девушки, вышедшие в тупик, тоже разошлись по своим домам, приоткрытые то там, то здесь ворота закрылись, пропали и силуэты мужчин в некоторых окнах. Опять никого не было, кроме нас, детей, стоявших у ворот тети Амины, да еще Балакерима, и в нашем всегда тенистом, прохладном тупике снова воцарилась тишина.
Ворота тети Амины были открыты, и я видел ее, давно уже стоявшую у окна второго этажа и смотревшую вниз; правда, глаза тети Амины, можно сказать, не видели, но как только тетя Ханум позвала Ибадуллу, она встала у окна, глядя то во двор, то в тупик, и среди вновь воцарившейся тишины я ясно услыхал бормотание тети Амины: "Мой сын да я, нам виднее! Какое вам дело до нас, зачем вмешиваться в чужие дела?.."
Мы собрались пойти поиграть во дворе Желтой бани, но тут Балакерим, не глядя на нас, направился к тутовому Дереву в самом конце нашего тупика, уселся под ним, вынул из нагрудного кармана своего желтого пиджака, который носил и летом, и зимой, свирель, прислонился спиной к толстому тутовому стволу, надул худые щеки и заиграл. Когда Балакерим играл, мне казалось, что звук свирели продолжение тишины, воцарившейся у нас в тупике, в переулке, и развесистое тутовое дерево, к которому привалился спиной Балакерим, под звуки эти размышляет о мировых загадках.
Тутовник в самом конце нашего тупика прежде называли "дерево Ибадуллы", потому что у фаэтонщика Хамидуллы и тети Амины не было детей и фаэтонщик Хамидулла дал обет, что посадит дерево, если у него родится ребенок, и, когда родился Ибадулла, он во исполнение обета посадил тутовое дерево. Фаэтонщик Хамидулла умер, Ибадулла, повзрослев, стал пьяницей, тетя Амина состарилась, глаза, можно сказать, перестали видеть, и ее стали содержать женщины нашего тупика (а куда девались деньги, что платили студенты-квартиранты - никто этого не знал, и, в сущности, никто этим не интересовался). Мама, а особенно тетя Ханум часто наполняли тарелку приготовленным обедом, давали мне, я относил тете Амине, а тетя Амина, сидя на зеленом бархатном тюфячке, расстеленном на полу, перебирала большим пальцем черные мелкие камешки четок и говорила: "Да примет аллах!", будто бы эта посылаемая ей пища - нечто вроде пожертвования
Иногда тетя Ханум, накладывая еду в тарелку, качала головой и говорила:
- Этот несчастный Ибадулла какой славный мальчуган был ребенком...
Тетя Ханум произносила эти слова с мягкостью, не вяжущейся с ее черными грозными глазами, глядевшими из-под широких бровей, с плотно сжатыми, по обыкновению, тонкими губами, тяжелым подбородком, и эти ласковые слова пугали меня, потому что, неся горячую тарелку тете Амине, я думал: а вдруг и я, когда вырасту, стану таким, как Ибадулла...
Поскольку Ибадулла оказался никудышным, тутовник уже не называли именем Ибадуллы, и место под тутовым деревом было вторым заветным местом Балакерима, он играл на свирели, рассказывал разнообразные истории о Белом Верблюде, размышляя. (А первым было место на нашем уличном тротуаре, под раздвоенным тутовым деревом рядом с домом Шовкет.)
Балакерим ночевал во дворе Желтой бани, в бывшей голубятне, а дни проводил на улице, зимой помогал жителям округи колоть дрова, летом таскал в котлы куски смолы, растапливал их и помогал заливать протекающие крыши (ел, что готовилось в тех домах), но часто его труд был напрасным: например, с трудом приволакиваемые кусища смолы оказывались никому не нужными булыжниками. Балакерим с натугой уносил их обратно, а по вечерам все дети округи собирались вокруг Балакерима, и он рассказывал о Белом Верблюде, о пророках, имамах, о падишахах, визирях, путешественниках; когда бывал очень задумчив, вдруг вынимал из кармана желтого пиджака свирель, начинал играть и так же внезапно переставал играть, приговаривая: