7927.fb2
Потом принимался рассказывать о таинственном и говорил таким тоном, так многозначительно, что и Желтая баня начинала казаться мне загадочной.
Иногда Балакерим бывал задумчив, умолкал совсем, и мы знали, что в это время ничего у Балакерима просить не нужно, потому что Балакерим вообще по просьбе, по заказу ни на свирели не играл, ни историй не рассказывал; он молчал и вдруг сам себе говорил: "Да упокоит аллах твою душу, Мирза Саттар. Да упокоит аллах твою душу!.." И мы понимали, что речь идет о когда-то жившем в нашем квартале поэте Саттаре Месуме, но почему Балакерим вспоминает именно Саттара Месума, мы не знали. А иногда, особенно в ясные ночи, когда светили луна и звезды, Балакерим, сидя под раздвоенным тутовым деревом, или во дворе Желтой бани, или здесь, под нашим тутовником, поднимал голову к небу, устремлял взор на луну, на звезды, долго молчал, и я отчетливо чувствовал, что, хотя Балакерим рядом с нами, в эти мгновения он очень, очень далеко от нас; но потом он снова возвращался к нам и говорил странные слова: "Каждый человек время от времени должен оставаться наедине с небом. Смотреть на небо... На эти звезды смотреть, на эту луну смотреть. Тогда он поймет, как сам он мал. Тогда поймет, как малы и другие..." Разумеется, я ничего не понимал из этих слов Балакерима, но слова мне запомнились, и хоть я и не понимал, что тут к чему, но что речь идет о звездах и луне, я понимал, и в этом было что-то таинственное.
Сколько лет было Балакериму? Может, сорок? Может, пятьдесят? Не знаю; кто были отец, мать Балакерима? Ничего не'знаю, потому что в то время мне казалось, что Балакерим всегда был таким, у Балакерима никогда не было отца с матерью. Балакерим никогда не был ребенком, всегда был так же одинок, так же рассказывал о Белом Верблюде, так же играл на свирели. Мелодии, которые играл Балакерим, знал только он один, потому что таких мелодий больше нигде не было; эти мелодии играл только Балакерим, и, кроме нас, никто на свете не слыхал этих мелодий...
На всю округу моим самым близким другом был Джафаргулу, и хотя Джафаргулу говорил, будто прежде отец Балакерима был миллионером, будто у него были фонтанирующие нефтяные скважины в Раманах, будто трех-этажка - самое высокое и самое красивое здание нашей махалли, где теперь на втором этаже живет семья Мухтара, а на третьем - семья шапочника Абульфата, в свое время принадлежала семейству Балакерима, будто Балакерим в детстве учился у видных ученых, но я обо всем этом не думал (и вообще мне казалось, что все это - пустые россказни), потому что Балакерим был для меня просто Балакерим и поныне так и остался просто Балакеримом.
Мужчины нашей округи пытались выделить у себя во дворах место для жилья Балакериму; однажды даже, когда Муса - сын дяди Азизаги, тяжело заболел, дядя Азизага дал обет, что, если Муса выздоровеет, он у себя во двере выстроит для Балакерима отдельный однокомнатный домик с кухней, с коридором (как наш дом), но Балакерим не желал уходить из своего жилища - голубятни во дворе Желтой бани, отвергал все посулы и предложения (и дядя Азизага вынужден был изменить свой обет, купил двух здоровенных баранов, дал зарезать мяснику Дадашбале и раздал мясо соседям), потому что Балакерим был чем-то вроде воробья, из тех, что налетали стайками, садились на раздвоенное тутовое дерево; ибо он, как бы стоя на крыше трехэтажного дома, с высоты смотрел на мир, оставшийся внизу, а по вечерам рассказывал нам самые прекрасные и самые таинственные приключения этого мира; впрочем, порой мне казалось, что Балакерим рассказывал эти истории не нам, а самому себе или,- особенно по ночам, когда наша улица, наш тупик, отдохнув немного, снова начинают тосковать по звукам шагов,- нашей мощенной булыжником улице, асфальтированным тротуарам, окаймленным каменным парапетом, стенам наших домов, запертым дверям и окнам, раздвоенному тутовому дереву, тутовнику в глубине тупика.
Иногда, когда у нас дома заходил разговор о Балакериме, мама, улыбнувшись, говорила: "Бедняга Балакерим, батрак дьявола..." - все мое нутро протестовало против этих маминых слов, потому что прежде я понимал эти слова буквально, то есть мне казалось, что мама действительно считает, что Балакерим служит дьяволу, но потом я понял, что в маминых словах была любовь, мама жалела Балакерима за то, что он так часто зря таскал тяжести, попусту надрывался.
В тот жаркий воскресный день Балакерим, прислонившись спиной к стволу тутовника, долго играл на свирели, и тутовник вместе с нами внимательно слушал свирель Балакерима; звук его свирели после скандала с Ибадуллой возвращал чистоту, непорочность тишине нашего тупика, переулка; и в то же время звук свирели вносил в тишину грусть, печаль, ощущаемую мною как нежный прозрачный шелк; грусть проникала и в маленький праздник у нас дома. Когда наступил вечер и мой отец, взяв свою пахнущую вагоном соломенную корзину, снова ушел в рейс, Балакерим начал рассказывать о событиях, случившихся в старину...
...Порой, особенно в последнее время, мне кажется, что все те истории я узнал не от Балакерима, а сам был их свидетелем.
Порой мне кажется, что все те истории я сам когда-то написал.
Порой мне кажется, что те истории сбудутся когда-нибудь и я во сне удивлюсь, откуда я знаю истории, которые произойдут в будущем, как я их вижу?..
V
Чаще всего Балакерим рассказывал о Белом Верблюде, и мы, собираясь вокруг него и слушая его рассказы, иногда ничего не понимали, но Белый Верблюд маячил у нас перед глазами, и мы знали, что, хоть иногда нам и непонятны были истории Балакерима, есть на свете белый, как снег, верблюд.
Мы никогда не задавали Балакериму вопросов, хотя не всё понимали в его историях, а Балакерим был совершенно убежден, считая, что так и полагается.
Однажды, проснувшись посреди ночи, я подбежал к окну, выходящему в переулок. Мама вскочила с постели:
- Что такое, что случилось?
- Белый Верблюд идет по улице! - сказал я и посмотрел сквозь оконное стекло наружу: темная улица была совершенно пустой, безлюдной, но мне показалось, что в темноте на булыжнике, которым вымощен переулок, белеют большие следы Белого Верблюда и издалека, все удаляясь, слышится звон бубенчика на его шее.
Отец сказал:
- Балакерим задурил им головы... Мама сказала:
- Ничего. Привиделось ему...
Я снова улегся в постель и долго думал о Белом Верблюде, и мне показалось, что Белый Верблюд пришел к нашу округу, чтобы поспать у чьих-нибудь дверей. Балакерим говорил, что умерших уносит Белый Верблюд и что если Белый Верблюд хочет унести кого-то на тот свет, то ночью он приходит и ложится спать у дверей этого человека. В ту ночь я оглядел мысленным взором по очереди всех людей округи, и мне не хотелось, чтобы Белый Верблюд улегся перед дверью кого-либо из них; я боялся, сердце у меня колотилось, чуть ли не выскакивало из груди, я боялся, но молчал, потому что не хотел, чтобы отец плохо подумал о Балакериме.
Балакерим рассказывал о тех, кто ездит на Белом Верблюде, говорил о местах, где гуляет Белый Верблюд, и иногда сам пояснял нам необычные слова:
- Странник пересекал на Белом Верблюде пустыню. Вы знаете, конечно, что такое пустыня: со всех сторон песок, куда ни посмотришь, ничего, кроме песка, не увидишь.
...Ярко-алая рассветная заря окрасила в красный цвет пустыню, наступающее утро как будто хотело изменит монотонность Муганской степи, но само утро наступал так медленно, что и в его стремлении избавить Муганскую степь от монотонности было что-то монотонное.
Белый Верблюд, как обычно, шаг за шагом, не спеша шел к цели, и неизменный ритм шагов Белого Верблюд; сопутствовал степной монотонности и возвещал о монотонности не только самой степи, не только миновавшей ночи и только что наступившего утра, но и всего мира и хода времени - сотен тысяч лет.
Сидевший на Белом Верблюде Странник, легонько покачиваясь при каждом его шаге, вперив свои большие черные глаза на заалевший небосвод, думал, что монотонность этой степи и верблюжьих шагов и ярко-алого рассвета была такой же тысячу лет назад и останется такой еще через тысячу лет.
Тело, мысли, чувства Странника охватило какое-то томление, и это томление как будто приподняло Странника с горба Белого Верблюда, заставило трепетать его сердце, и Странник словно лишился опоры, повис в воздухе.
Прохлада наступившего утра томила тело, мысли, чувства Странника тоской по чуду, но Странник хорошо знал, что на свете никогда не было чудес и никогда не будет чудес, что и пророк Муса хотел увидеть чудо, быть может, сам того не зная, именно поэтому он долго молил аллаха на горе Тур:
- Явись мне... Но ответил аллах:
- Ты никогда меня не увидишь...
Мир прост, монотонен, в мире нет чудес, и Странник подумал, что, в сущности, сама простота и есть чудо, но этого чуда никто не понимает, и даже народный мудрец Деде Коркут сказал: преходящий мир, бренный мир, венец его смерть, итог - разлука; и, сказав это, Деде Коркут сам уже сколько столетий как ушел из этого мира, да упокоит аллах его душу.
Пожелав вечного покоя Деде, Странник посмотрел на землю, вернее, на песчаное тело степи, потому что, где похоронен Деде Коркут - здесь или на другом конце света,- неважно, недра этого мира одинаковы, земля везде одинакова, и Деде Коркут, как и прочие бесчисленные люди, находится под землей.
Белый Верблюд шагал, его большие следы оставались в песке, и Странник хотел, обернувшись, посмотреть на эти следы, но не обернулся, потому что и ровная линия верблюжьих следов, тянущихся по степи, стеснила бы сердце Странника, ибо линия следов уже проложена и будет теперь оставаться такой, как есть, не изменится, не изогнется, не извернется, эта линия следов тоже кажется вечной, хотя, когда поднимется ветер, сорвется ураган, следы исчезнут (вечность, имеющая конец!), но пока не поднимется ветер, не сорвется ураган может быть, завтра, может быть, через пять месяцев, а может быть, через два года _ они не исчезнут; и Странник снова, подняв свои большие черные глаза, взглянул на ярко-алую полосу рассвета, на сей раз краснота неба возвещала о проливаемой в мире крови...
Что случилось со Странником? Что это были за мысли? Что за видения? И если мозг его был в плену таких мыслей, почему он об этом не знал, почему сам себя до сих пор не знал?
Вчера под вечер, перед тем как отправиться в путь, он увидел черную ворону, которая уселась на ветку старого инжирового дерева у их ворот, и сам не понял, зачем остановился и долго смотрел на эту ворону, внимательно смотрел, и вдруг ему стало ясно, что совершенно черные глаза черной вороны самые прекрасные глаза на свете, и Странник увидел печаль в глазах черной вороны, и эта печаль потрясла Странника.
Говорили, что черная ворона живет триста лет, и печаль в глазах черной вороны была печалью ее трехсот лет.
Белый Верблюд, устремив взгляд к далекой цели, двигался вперед все тем же ритмичным шагом, и если бы Странник спешился и заглянул в глаза Белого Верблюда, то он и в его черных глазах увидел бы ту же печаль, что таилась в глубине глаз черной вороны.
Но такое Страннику в голову не пришло.
В последнее время Страннику нравилось отправляться в далекий путь в одиночестве. Караван с шелком он отправлял раньше, и караван, дойдя до входа в город, разбивал лагерь и дожидался своего хозяина - Странника.
Вот уже год, как начались его одинокие странствия.
В этом году он один отправился в путь, потому что в купле-продаже, в которой проходила вся его жизнь, недолгое путешествие в город, раз в один-два месяца, было единственной возможностью побыть наедине с собой: земля, небосвод, Белый Верблюд, он сам - вот и все; под вечер он садился на Белого Верблюда, выезжал из своих ворот, начинал свой путь, никуда не спешил, время от времени останавливал Белого Верблюда у караван-сараев, построенных у дороги за счет пожертвований, заходил, вместе с незнающей его чернью съедал миску простокваши или выпивал пиалу шербета с шафраном и, снова, взобравшись на спину Белого Верблюда, продолжал свой путь; покачиваясь при каждом шаге Белого Верблюда, впервые за долгие-долгие годы, прошедшие в купле-продаже, оживлял перед мысленным взором пору детства, видел давно развалившийся двор, давно умерших и забытых мать, отца, соседей, вспоминал баяты (Баяты азербайджанские народные четверостишия), которые напевала его бабушка: волосы подвяжи, в саду вымой, в саду расчеши, ради хорошего друга Шам обыщи, Багдад прочеши... и годы куда-то уходили, и Странник чувствовал, что в последнее время ждет этих странствий как мгновений жизни, не принадлежащих никому другому _ ни сыновьям, ни дочерям, ни внукам, ни правнукам, ни друзьям, ни врагам,- а только и только ему самому.
Страннику казалось, что до сих пор он проживал жизнь - эту долгую жизнь не для себя, а для других; вернее, Страннику казалось, что его жизнь проживал не он, а вместо него - другие, какие-то совсем другие люди.
Разбойники на всех этих дорогах хорошо знали белую чалму Странника, зеленую шелковую абу, что он надевал в теплое время, его меховое одеяние в холодную пору, а главное _ его Белого Верблюда, но разбойники, грабители хорошо знали и то, что Странник ничего не берет с собой в дорогу, при нем ничего нет, кроме двух-трех серебряных монет, чтобы перекусить в караван-сарае или подать милостыню встречным нищим. Конечно, можно было, убив Странника, съесть Белого Верблюда, но у Странника были знаменитые на всю округу, владеющие мечом абиссинские рабы, и разбойники ради одного шашлыка из верблюжьего мяса не хотели потом оказаться лицом к лицу с этими абиссинскими рабами.
Краснота рассветной зари таяла, пропадала, и начинали белеть предосенние караваны облаков. Странник, отведя большие черные глаза от нагромождений белых облаков, посмотрел на Белого Верблюда, на котором сидел, легонько покачиваясь, и подумал, что все-таки на свете лучше быть верблюдом, чем человеком, потому что Белому Верблюду неведомо, что, в сущности, между теми караванами белых облаков в небе и им, Белым Верблюдом, нет никакой разницы, потому что и те белые облака когда-нибудь станут дождем, потекут и кончатся, исчезнут, и Белый Верблюд когда-нибудь сгниет в земле, исчезнет, как все живое на свете сгнивает и исчезает в земле.
Странник думал так потому, что не ведал о печали на Дне больших черных глаз Белого Верблюда.
В одном из одиноких путешествий среди ночи Странник неожиданно для себя произнес строку: "Меня создала тоска..." В нем ли самом созрела эта строка? Услыхал ее от кого-то? Или где-то прочитал? Он не знал, но с того времени, то есть с той минуты, совершенно неожиданной среди ночи, среди монотонного ритма верблюжьих шагов, строка эта не выходила из головы Странника, порой даже в разгар купли-продажи как молния проносилась в его мыслях.
"Меня создала тоска..."
Странник двигался всю ночь, чтобы, как всегда, поспеть в Город ко второму намазу. Ни одно его путешествие не было похожим на сегодняшнее: легонько покачиваясь на Белом Верблюде, он не мог вспомнить ни детство свое, ни тот двор, где жил в детстве, ни те баяты, что напевала его бабушка.
Правда, спокойствие ночи, безлюдье дороги, бескрайний, куда ни бросишь взгляд, простор мира снова завладели Странником, и он на спине Белого Верблюда, удалившись от суеты торговых дел, от домашних забот, свободно и привольно вздохнул, взглянул на звезды, на луну и, снова закрыв глаза, попытался вернуться в далекие детские годы, но ничего не вышло, и Странник неожиданно (как неожиданно явилась та строка...) понял, что эта ночь необычная ночь, окутавший мир мрак этой ночи - это мрак глубокой печали в глазах черной вороны.
Это ощущение потрясло Странника, и Страннику показалось, что окутавший сейчас весь мир мрак печали окрасил в черный цвет его белую абу, как клей, пропитав и абу, и рубашку, проник к телу. Он ощутил вязкую влагу этого клея всем телом.