79509.fb2
Сенатор Пол Доул сидел в шезлонге у своего бассейна и наслаждался солнцем. Он только что выкупался, и в мышцах ещё приятно гудела лёгкая усталость. Он не думал ни о чём, ничего не вспоминал — он был просто частью этого покойного уютного мира, в котором даже через закрытые веки оранжево трепещут солнечные лучи, сонно шелестит листва в теплом ветерке, неуверенно налетающем откуда-то с юга, и шершавые камни по краям бассейна так приятны на ощупь.
Мир был покоен, уютен и прекрасен. Он был покоен, уютен и прекрасен вдвойне, потому что весь — от солнца до плиток бассейна — был создан им, его умом, его трудом, его терпением, его мужеством. Он мог бы, да что мог, должен был жить в джунглях, должен был видеть вокруг себя стеклянные глаза нарков и вдыхать на тёмных, грязных лестницах запах их рвоты. Он должен был вариться в неподвижном каменном зное и дрожать от асфальтовых промозглых сквозняков.
Он был рождён для джунглей и обречён на джунгли. Он даже не должен был страдать из-за жизни в них, потому что мысль об ОП не смела даже приходить в голову простому полисмену, который живёт на одну зарплату. На зарплату, на которую нельзя купить даже собачью конуру, если бы ты и был согласен жить на цепи и лаять на прохожих.
И всё-таки он хотел выбраться из джунглей. И верил, что выберется из них…
Когда случилась вся эта история с Рафферти? Лет восемнадцать назад? Да, точно. Восемнадцать лет назад. Странный был человек полицейский Билл Рафферти. Когда Пол Доул в первый раз увидел его, то уже тогда заметил какую-то напряжённость в его взгляде. Когда он стоял рядом с ним, Доулу почему-то начинало казаться, что Рафферти постоянно находится под давлением, что он заряжен, что нужно с ним быть осторожным, потому что в любую секунду он может взорваться, и не дай бог оказаться на пути у этой взрывной волны. Он и говорил-то как-то особенно: едко, раздражённо, с неясными и вместе с тем обидными намёками. И всё-таки Доул не испытывал неприязни к Рафферти. Скорее даже наоборот. Было что-то в этом постоянно возбуждённом человеке, что, очевидно, импонировало ему. Может быть, это было его беспокойство… Ведь и он, Доул, был непоседлив, не находил себе места, не желал примиряться со своей долей и мечтал о лучшей, хотя и понимал, что это пустые мечтания. Понимал и всё-таки презирал в душе своих коллег, которые были довольны жизнью и со спокойствием скота мирно паслись на своих участках, пощипывая мелкие взятки. Рафферти был не таким. Сортом повыше.
Дружбы у них, правда, не получилось, для этого у Рафферти характер уж очень был неподходящий, но всё равно у Доула всегда жило уважение к нему.
Через несколько месяцев после того, как Доула перевели на их участок, Рафферти арестовал Билла Кресси за хранение и торговлю наркотиками. Суд его оправдал, потому что оба свидетеля, на которых рассчитывал Рафферти, в последнюю минуту отказались от своих показаний, данных на следствии. У всех, кто был на суде, создалось впечатление, что судья даже облегчённо улыбнулся, когда оба парня взяли обратно свои показания.
На Рафферти начали коситься. Конечно, Билл Кресси — подонок, это знали все. И торговал дрянным белым снадобьем, подмешивая чудовищное количество молочного сахара. Говорили, что девяносто восемь процентов. И ходил задравши нос, разодетый как павлин. И когда встречал на улице полисмена, даже не кивал ему. Одним словом, подонок. И всё-таки не надо было Рафферти оформлять арест. Не дело это ума простого полисмена. Для них в джунглях и так работы хватает — вор на бандите сидит и карманником погоняет.
До того дело доходило, что и рвань-то арестовать страшно было. Однажды Пол Доул ехал в автобусе. Народу было битком, и его прижала к сиденью громадных размеров сопящая баба. С носом с её, что ли, было что-то не в порядке, но сопела она всё время, как кузнечные мехи. Наконец он выбрался из-под этой сопящей горы и тут увидел, как какой-то рыжий парень с фигурой бейсболиста и остановившимися глазами нарка преспокойно вытаскивает у крошечного, словно кукольного, аккуратного старичка бумажник. И вытаскивает не профессионально, не артистически, а в открытую, силой, как часто делают нарки, когда срочно нужно раздобыть денег на дозу и им уже не до тонкостей. Старичок, парализованный ужасом, молчал, и Доулу даже почудилось, что он чуть наклонился вперёд, чтобы нарку легче было очистить ему карман. То ли нарк никак не мог ухватиться за бумажник, то ли карман был застёгнут на пуговку, но вдруг он резко дёрнул руку, кукольный старичок подпрыгнул, послышался треск рвущейся подкладки, и нарк наконец выдернул из внутреннего кармана бумажник. И тут он увидел Доула. Увидел полицейского, смотрящего на него. Стража закона и порядка. И что же он сделал? Бросил бумажник? Начал судорожно пробираться к выходу? Да ничего подобного. Ухмыльнулся, засунул правую руку в карман и наполовину вытащил оттуда пистолет, показывая его Доулу. А глаза у него не ухмылялись. У нарка не бывает улыбки в глазах, когда ему срочно нужна доза.
Что полагалось в этом случае делать полицейскому? Арестовать нарка? Прекрасная мысль, но для этого нужно рискнуть жизнью, потому что нарк, которому позарез нужна доза белого снадобья, готов на всё. Он-то за свою жизнь не держится. Для него доза в этот момент важнее жизни. Пистолет в руке нарка подрагивал, но промахнуться он всё равно не смог бы — слишком уж мало было расстояние.
Доул не был трусом, но стоил ли потёртый, старенький бумажник, в котором-то денег скорей всего не было, а лежали лишь аккуратно сложенные и потёртые на сгибах старые рецепты или фотографии внучки с кошкой в руках, его жизни? Доул посчитал, что не стоил. Тем более что его жизнь была не только его жизнью. Дома его ждала жена и полуторагодовалый сын. Он представил себе, как капитан торжественно и важно говорит ей: «Ваш муж пал…», и так далее. И как через месяц или два её выбрасывают из их мало-мальски пристойной квартирки, и она начинает медленный спуск в болото, к крысам, к гниющим помоям, к тротуару, к белому снадобью. Нет, пока он жив, этого не будет, если даже ему придётся нарушать все правила и инструкции, которые определяют поведение полисмена. Чёрт с ними, с правилами и инструкциями, если нужно выбирать между ними и семьёй. Молчаливая, тихонькая, как мышка. Марта, с детскими незащищёнными глазами, всегда смотрящая на него с немым удивлением: как это он отваживается выходить в этот страшный непонятный мир, который так пугает её? И однозубый парнишка, который при виде его начинает радостно колотить по кровати пухлыми, в перевязках, ножками… Пора бы ему уже пойти… Всё из-за проклятых джунглей. Кислорода здесь мало, говорил врач один, старикашка…
Доул посмотрел ещё раз на пистолет и повернулся к карманнику спиной. Ему показалось, что сзади кто-то хмыкнул. Может быть, даже сам нарк. Но он продолжал смотреть в запылённое окно автобуса. Прокладки давно истлели, и стёкла тонко дребезжали.
А вот Рафферти надумал связаться с Биллом Кресси. Если ты уж такой смелый, воюй с бандитами. Впрочем, если бы у него, как у Рафферти, не было семьи, он бы тоже… Но об этом лучше не думать. Полисмену много думать нельзя.
Но Билл Кресси оказался Рафферти не по зубам. После того как суд его оправдал, люди слышали, как он разглагольствовал в баре. Рафферти, говорил он, наверное, думает, что у него металлическая шея, и не ломается. Но только, говорил Билл Кресси, я ещё не видел шеи, которую нельзя было бы сломать. Одна покрепче, другая послабее — но любая шея в мире сломается, если за неё как следует взяться. К Рафферти после этого нельзя было буквально подойти. Он шипел, дымился, клокотал. Если бы к людям прикреплять манометры, манометр Рафферти давно бы, наверное, лопнул, шкалы бы не хватило. И что ему дался Билл Кресси? Толкача он, что ли, не видел? Или обидно ему было, что делится тот не с ним?
Так или иначе, но и Рафферти на людях поклялся, что Билл Кресси у него с крючка не соскочит. Поклялся — и все, конечно, об этом забыли. Мало ли кто в чём клянётся.
В тот вечер, когда Доул встретил Рафферти во время обхода, он по его виду понял, что тот что-то замышляет.
— Слушай, Доул, — сказал он. — Сегодня я его всё-таки наколю.
— Кого?
— Кого, кого… Билла Кресси.
— А как?
— Сейчас увидишь. Да ты не трясись, воин, он сейчас распустил перья в баре и разглагольствует, как он меня ловко обвёл вокруг пальца.
Рафферти подошёл к машине — и сейчас, восемнадцать лет спустя, Доул помнил, что у машины — это был розовый огромный «кадиллак» — было помято переднее правое крыло. Рафферти огляделся — никого не было. Он достал из кармана ключ и какой-то пакет, быстро открыл багажник розового чудовища и бросил туда пакет.
— Теперь он у меня не уйдёт.
Он нырнул в дверь бара Коблера и через минуту появился снова, ведя Билла Кресси. Вслед за ними высыпало ещё десятка два людей.
— А за что, позвольте полюбопытствовать, — медленно спросил Билл Кресси, — вы меня арестовываете, полисмен?
— За незаконное хранение наркотиков, — так же медленно ответил Рафферти.
— Вы, однако, не блещете выдумкой, — ещё медленнее процедил сквозь зубы толкач. Кто-то в толпе засмеялся, но тут же замолчал. Люди понимали, что смеяться было нечего. Кто-то из этих двух должен был в тот вечер сломать себе шею.
— Как и вы, мистер Кресси, — в тон ему ответил Рафферти. — Вы сами поведёте свою машину или мне сесть за руль?
— С вашего разрешения, полисмен, я бы предпочёл вести свою машину сам. Я не уверен, что вы привыкли к таким дорогим моделям.
Рафферти кивнул Доулу, и они оба сели на заднее сиденье. «Не знаю, как мой коллега, — подумал Доул, — но я действительно в таких машинах не ездил». В кузове пахло настоящей кожей и настоящими сигарами. «Живёт же, сволочь, — с ненавистью подумал Доул о толкаче. — А мы таскайся по этим паршивым улицам». Он почувствовал, как в нём шевельнулось восхищение смелостью товарища. Шальной он, конечно, этот Рафферти, но отчаянный.
Всю дорогу до участка они молчали. Здесь не было аудитории и не перед кем было ломать комедию и куражиться. Они понимали, что вцепились друг в друга мёртвой хваткой, челюсти были сжаты, и было не до лая. К тому же, как показалось Доулу, Кресси начал трусить, не знал, откуда ожидать удара, и трусил. В конце концов, и он не был всемогущ, и у него могли быть враги. Он имел около пятидесяти тысяч годового дохода, и кое-кто мог посчитать, что лучше бы эти деньги шли другому. Кто знает, а может быть, этот идиот действует не один? Может быть, за Рафферти кто-нибудь стоит? Не станет же нормальный полисмен проявлять такое дурацкое упорство? Нет, должно быть, всё это чепуха. Суд же прошёл как по маслу. И всё-таки…
— Послушайте, Рафферти, — вдруг сказал Кресси, — вам ещё не надоело?
«Уже не полисмен, — подумал Доул, — а Рафферти. Если так пойдёт, скоро он станет „мистером Рафферти“. А может быть, Рафферти и не такой чокнутый, каким его все считают?» Доул этого не знал, и на душе у него стало неспокойно, потому что он всегда предпочитал иметь о людях и вещах суждения однозначные, чёткие, простые.
— Что вы мне инкриминируете? — снова спросил Кресси, когда они наконец оказались в участке. У дежурного лейтенанта при виде Кресси лицо стало несчастное, и толкач быстро обретал обычную наглую самоуверенность.
— Незаконное хранение наркотиков, — сказал Рафферти и торжествующе посмотрел на Кресси. Доул подумал, что первый раз видит у Рафферти такое спокойное и удовлетворённое выражение лица.
— Вы можете это доказать? — строго спросил лейтенант, и видно было, что надеялся он только на один ответ: нет.
— Да, — кивнул Рафферти. — Я прошу мистера Кресси открыть сейчас крышку багажника своей машины.
Лицо Кресси пошло пятнами. Он и так не отличался особой красотой и сейчас стал похож на пятнистую гиену. Он снова начал трусить, но старался держать нос кверху. Он пожал плечами.
— Пожалуйста.
Он вытащил из кармана ключи — брелок-то, похоже, золотой, показалось Доулу, — вставил один в замок багажника и повернул его. Крышка открылась, загорелась лампочка. Около запасного колеса лежал небольшой, но плотно набитый пластмассовый пакет.
— Что в этом пакете? — спросил Рафферти. Голос его утратил обычную раздражённость и звучал сейчас спокойно, почти ласково.
— Не знаю, — сказал Кресси. — Официально заявляю, что это провокация. Я вижу этот пакет первый раз в жизни. Я прошу, чтобы мне дали возможность немедленно связаться с моим адвокатом.
— Рафферти… — промямлил лейтенант и облизал вдруг пересохшие губы. — Вы… уверены? Мистер Кресси никогда раньше…
— А вы что хотите, сэр, чтобы он сразу во всём признался? Я прошу вскрыть пакет, составить протокол и оформить арест присутствующего здесь Билла Кресси.
Лейтенант посмотрел на него с ненавистью. Он даже пошевелил беззвучно губами, должно быть призывая все проклятия на голову упрямого полицейского. «Вот для чего он потащил меня за собой, — подумал Доул. — Рафферти нужен свидетель. При нём и ещё одном свидетеле дежурному офицеру деваться некуда. Ну а если бы он не встретил меня? Тогда, надо думать, позвал бы другого дурачка. Хитёр, хитёр, собака — Доул почувствовал, как в нём поднимается раздражение. — Не посоветовался, не спросил согласия на участие в таком деле. Просто, использовал. Как последнего дурака. Ну ладно, ты такой отчаянный, ты такой принципиальный, ты такой необыкновенный, но спроси же сначала товарища, хочет ли он, чтобы его использовали как пешку. Да стоит ли опускаться до какого-то паршивого Доула, кому интересно, что он думает, что хочет».
Он взглянул на Рафферти и впервые заметил, что один глаз у того больше другого. Уголки губ у него подрагивали.
«Не мог взять Кресси атакой в лоб, ишь что придумал. И главное — не стеснялся меня. При мне прямо подбросил. Не сомневался во мне. Этот, мол, свой, всё подтвердит. А почему? Почему я должен подтверждать? У них там свои счёты, а я при чём? Почему я должен покрывать провокацию? Сейчас, а потом ещё и на суде. Пока в участке только один идиот — Рафферти. Скоро все будут знать, что их двое — Рафферти и Доул. Сволочь он вообще, ежели как следует разобраться. Кресси, конечно, подонок, но провокацию зачем устраивать? Эдак до чего хочешь можно дойти…»
— Доул, — сказал лейтенант, и в голосе его прозвучала ещё уловимая надежда, — вы присутствовали при аресте мистера Кресси?
— Нет, — сказал Доул, — Рафферти арестовал его в баре Коблера, а я в это время оставался на улице.
— Значит, — вздохнул лейтенант, — вы не присутствовали при самом аресте?
— Присутствовало восемнадцать человек. Вот их адреса, — сказал Рафферти и протянул лейтенанту листок.
«Если бы каждое пожелание человека выполнялось, — подумал Доул, — то Рафферти сейчас лопнул бы или провалился под землю — столько ненависти во взгляде лейтенанта».
— Разрешите, сэр, — вдруг сказал Доул и сам не узнал своего голоса. Лейтенант быстро повернулся и посмотрел на него. Доул почувствовал, как у него пробежали по спине мурашки, Это у него случалось всегда, когда он играл в карты и ставка была высокая. И вместе с тем была разница. Он был твёрдо уверен сейчас, что выиграет. Что и сколько — не знал. Что выиграет — знал. А Рафферти — что ж, нечего устраивать провокации.
— Да, Доул?
— Я не присутствовал при аресте…
— Это вы уже сказали, — раздражённо заметил лейтенант.
— Я не присутствовал при аресте, — упрямо повторил Доул: он мог это позволить себе сейчас. — Но, к сожалению, я видел другое. Я видел, как Рафферти открыл своим ключом багажник машины мистера Кресси и бросил туда что-то. В темноте я не разобрал, но похоже, что вот этот пакет.
В глазах лейтенанта проявлялось радостное изумление. Ему так хотелось, чтобы он не ослышался, что спросил:
— Вы это видели сами?
— Да, сэр, — твёрдо ответил Доул.
Кресси расправлял плечи и выкатывал грудь, словно кто-то невидимый надувал его. Он даже стал выше ростом. Он посмотрел на Доула, потом на Рафферти, пожал плечами и сказал:
— Я же вас предупреждал, Рафферти, что вы сломаете себе шею, — голос его звучал мягко, почти соболезнующе. — Иногда мне казалось, что вы просто сошли с ума…
Это тоже была прекрасная мысль, и лейтенант с энтузиазмом кивнул головой, словно подтверждая официально диагноз. Прекрасная мысль, объясняющая всё. Великолепная теория, охватывающая все факты, полная, внутренне непротиворечивая, гармоничная.
Рафферти молчал. «Удар, которого не ждёшь, — подумал Доул, — опаснее всего. Что ж, надо было ему раньше думать. Хоть бы посоветовался, сволочь такая, со мной, а то решил использовать меня для своих грязных махинаций».
Доул любил чёткие и ясные мнения и любил, чтобы его суждения не расходились с его поступками. И если он рассказал лейтенанту, что видел, то только потому, что Рафферти человек плохой, и он, Доул, поступил правильно и принципиально. А сознание того, что всё это не так, он решительно утопил в самых глубинах памяти. Словно камень привязал — и в реку.
— Рафферти, — ласково сказал лейтенант, пристально глядя на руки полицейского, — дайте мне ваше оружие. Я временно отстраняю вас от работы. Завтра вас осмотрит психиатр.
Рафферти не сопротивлялся. Он отдал пистолет и электродубинку, так ни разу и не взглянув на Доула. Человек, получающий неожиданный удар, да ещё сзади, сопротивляется редко. Если он человек нормальный, он понимает, что сопротивление бессмысленно…
Назавтра Доула вызвал к себе начальник участка. Он вышел из-за стола, огромный и недосягаемый, как горная вершина, и вдруг улыбнулся.
— Вы молодец, Доул, — сказал он и пожал ему руку. — Я всё время присматривался к вам. Мне сразу показалось, что в вас есть зрелость ума и понимание всех тонкостей нашей нелёгкой службы. И личное бесстрашие…
«Угадал, — подумал Доул, — угадал. Правильно сделал. Сволочь этот Рафферти. Я, конечно, тоже, но у меня хоть есть семья…»
— Поэтому вы скоро будете сержантом, Доул, и я надеюсь, что вы так же хорошо будете справляться и с новыми обязанностями.
— Вы толковый парень, Доул, — сказал Билл Кресси, когда они уединились в кабинете бара Коблера. — Я не знаю, кто действительно подсунул мне в багажник десять унций белого снадобья, но вы здорово придумали, будто это сделал сам Рафферти.
Доул промолчал. Если человек думает о тебе, что ты умнее, чем на самом деле, никогда не надо его разочаровывать.
— …Что в вас мне понравилось, так это то, что вы не лезли, не торопились, а ждали своего шанса, чтобы показать стоящим людям, чего вы стоите… Вот вам тысяча кредиток, и не надо благодарить меня. Себя благодарите. Я уезжаю отсюда через несколько недель — не век же сидеть в этом вонючем болоте. На моё место сядет неплохой парень по имени Эдди Макинтайр. Будете иметь дело с ним. А я вас уже занёс в ведомость — будете для начала получать пятьсот в месяц…
Доул не сказал Марте ни слова и не дал ей ни гроша. И даже сыну не купил дешёвой игрушки. Он понимал, что, если хочет вытащить их из болота, надо копить, копить, копить…
— По-ол, — закричала из двери Марта, — ты не забыл, что через час к тебе должен приехать окружной судья? А ты всё ещё в одном халате…
— Всё в порядке, — вздохнул Доул и открыл глаза. — Так хорошо на солнышке. Будь ангелом, принеси мне холодного пива, а я ещё подремлю немножко. Ты не представляешь, как дремлется после купания.
— Ты знаешь, Доул, — сказал ему спустя два месяца один из его коллег, — Рафферти повесился в сумасшедшем доме. Вроде нашли, что у него не всё в порядке. Наверное, так оно и есть, если человек сам голову в петлю сует… А вообще-то что-то в этом парне было. Он мне как-то рассказывал, как в первый раз столкнулся с Кресси. Тот избивал какую-то девчонку. Сначала кулаками, а потом бросил её на пол и принялся обрабатывать её ногами. Только Рафферти подошёл, а Кресси ему: «Не волнуйтесь, полисмен, это мы так развлекаемся. Милдред это нравится. Так ведь, Милдред?» Девчонка на полу посмотрела на него с ненавистью, а он в это время так нарочито вынимает из кармана две бумажки по полсотни кредиток. «Да, — прохрипела девчонка. — Мы так развлекаемся».
В тот вечер Доул напился. Нужно было помочь некоторым воспоминаниям погрузиться как можно глубже. Алкоголь ему всегда в этом помогал.
Через год после того, как он стал начальником полиции Скарборо, его пригласил к себе Джо Коломбо.
— Вам нравится ваша работа? — спросил Коломбо и посмотрел свой стакан с содовой на просвет.
Доул почувствовал, как у него забилось сердце. Что имеет в виду Коломбо? Вопрос чисто риторический, он ведь на него даже не смотрит, а когда Коломбо задаёт людям серьёзные вопросы, он всегда смотрит им в глаза. Как будто он ни в чём перед хозяином Пайнхиллза не виноват, но мало ли что может прийти ему в голову… Ему стало жарко.
— Работа как работа, мистер Коломбо, — уклончиво сказал он. — Бывает лучше, а бывает и хуже.
— Вы у нас философ, Доул, — улыбнулся Коломбо, — но это вам не мешает быть толковым человеком.
— Спасибо, мистер Коломбо.
— Не за что. Так вот, Доул, я подумал, что хватит вам сидеть в полиции. Я хочу, чтобы вы выставили свою кандидатуру на пост мэра Скарборо.
— Что-о? — Доул даже подскочил на кресле. Он ожидал чего угодно, но не этого предложения. Мэр Скарборо, всего Скарборо. Речи и пресс-конференции, официальная резиденция с охраной и телохранители. Утверждение бюджета. Совещания, телекамеры и интервью. Боже, что сказала бы Марта, услышав такой разговор. Первая леди Скарборо. Маленькая, тихая Марта, в глазах которой раз и навсегда застыли удивление и страх перед миром. Доул почувствовал, как где-то в груди у него шевельнулся маленький тёплый комочек. Его семья. Его оазис. Крошечный оазис, где мир и покой, где не нужно иметь пару лишних глаз на затылке… Мэр Скарборо, гм, если бы ему сказали об этом, когда он был простым полисменом…
Всё это прекрасно, но должность-то выборная. Так или иначе, но надо же будет выступать перед избирателями. Пожимать руки, целовать младенцев он сумеет, но речи… Что говорить, о чём говорить, как говорить? И соперники… Им будет что сказать о Поле Доуле, начальнике полиции Скарборо…
— Не знаю, — сказал Доул. — Спасибо за честь, мистер Коломбо, но я, право, не знаю, что сказать вам. Я никогда не думал…
— Доул, — усмехнулся Коломбо, — перестаньте жеманиться. Роль малоопытной девицы вам не к лицу… Нашим друзьям в деловых кругах вы нравитесь, чего же ещё?
«Сволочь, — подумал Доул, — бандюга сицилийская… Если у него есть деньги, значит, можно издеваться…»
— Ответьте мне одним словом. Да или нет.
— Да, — сказал Доул. Он ещё ни разу в жизни не сказал «нет» Коломбо и твёрдо надеялся, что никогда этого не вынужден будет сделать.
Он сбился со счёта своих речей перед избирателями. По ночам ему снился океан человеческих лиц, которые накатывались на него вал за валом, а он ловил на лету детей, чмокал их и кричал, кричал, кричал, не узнавая собственного голоса:
— Закон и порядок, граждане Скарборо, вот что нам нужно. — И здесь он вдруг понимал, что потерял голос, что разевает и закрывает рот, не произнося ни звука, что сейчас ещё мгновенье — и эти волны человеческих лиц захлестнут его, закрутят, унесут, разорвут.
Он просыпался со стоном и нашаривал на столе стакан с полосканием для горла.
— Ты опять проснулся? — сонно спрашивала Марта и шумно, по-коровьи вздыхала. Вздох был привычный, домашний, успокаивающий.
— Спи, спи, — говорил Доул и шёл полоскать горло.
А наутро его уже снова везли куда-то, и снова он всматривался в любопытные и безразличные лица, в лица парков и безработных, в лица добродушные и злые — в лица своих избирателей. Он поправлял микрофончик, висевший у него на груди, и начинал:
— Граждане Скарборо, позвольте задать вам вопрос: что нам нужно в первую очередь? Я знаю ваш ответ: закон и порядок. Ибо без закона и порядка нет цивилизации, и великие ценности нашей культуры оказываются под угрозой… Вы прекрасно знаете, что ни у одного кандидата нет такого опыта по борьбе с преступностью, как у меня. Для них слова «закон и порядок» — это только слова. Для меня — вся жизнь…
Его штаб работал, как на пожаре. Два адвоката, четыре журналиста, восемнадцать секретарей — у всех был загнанный вид и твёрдая уверенность, что они победят. Это были изумительные работники — даром мистер Коломбо денег не платил. Ветераны бесчисленных избирательных кампаний, умевшие работать по восемнадцать часов в сутки, они могли в течение четверти часа организовать аудиторию в сто или двести человек там, где, казалось, и самого Иисуса Христа не вышло бы послушать больше двух или трёх старух.
И все же они были только на втором месте. Все опросы общественного мнения показывали, что впереди с большим отрывом шёл Фрэнсис Брокер, президент небольшой страховой компании. Вначале штаб Доула особенно не беспокоился. Общественное мнение переменчиво, и не стоит попадать под чары процентов. Но проходили недели, и Брокер неизменно оказывался впереди на десять, пятнадцать, а то и двадцать процентов. Коломбо посоветовал Доулу заказать самому независимый опрос общественного мнения. Через три дня в штаб явился крошечный человечек с тремя наклеенными на жёлтый костяной череп волосками.
— Я очень сожалею, — сказал он неожиданно сильным голосом, — но ваш конкурент действительно идёт впереди на шестнадцать процентов. Наибольшей поддержкой — здесь он опережает вас на целых двадцать один процент — он пользуется среди молодёжи. Вот, пожалуйста, все цифры. Опрос был, разумеется, выборочный, но весьма репрезентативный, по всем слоям избирателей. Счёт вы получите завтра, мистер Доул.
Они попробовали сорвать несколько выступлений Брокера перед избирателями и наняли десятка два нарков, но выяснилось, что у Брокера отличная охрана. Нарки были избиты и вышвырнуты из зала, где он говорил. Мало того, его люди успели заснять нападение нарков и теперь везде крутили плёнку с их рожами. Вот, граждане Скарборо, кто нападает на нас, вот кто пытается сорвать наши встречи, вот кому не по душе наша программа. Нет, не против этих несчастных вскипает у нас в сердцах гнев, ибо эти люди не ведают, что творят. А против тех, кто вложил в их руки велосипедные цепи и куски свинцового кабеля. Против тех, кто заплатил им, деньгами ли или героином — это лучше знают наши соперники.
Таков был Фрэнсис Брокер, и, судя по тому, что он не считал денег, у него были состоятельные друзья. За ним был бизнес.
Когда до выборов оставалось около месяца, Брокер перешёл в решительную атаку. Элегантно-белозубый, он был неотразим на плакатах и на экранах телевизоров. В выступлениях его появилась новая тональность, он уже не употреблял слов «мой противник», а говорил прямо — Пол Доул. Пол Доул, говорил Брокер, ратует за закон и порядок. Кому, как не шефу полиции, знать, что такое закон и порядок? Но почему же, возглавляя славную полицию Скарборо, он забыл о законе и порядке? Почему преступность за последние три года выросла почти вдвое, а потребление наркотиков втрое? Почему не то что вечером, во многих местах Скарборо и днём-то пройти пешком не безопасно? Где закон и где порядок? Или мистер Доул понимает слова «закон и порядок» по-своему? Не так, как сотни тысяч жителей Скарборо, ставшие жертвой преступности?
Очередной опрос общественного мнения был неутешительным. Брокер не только удерживал первое место, но и увеличил разрыв.
Впервые с начала избирательной кампании Доул заметил, как в штабе стала исчезать атмосфера азартного ералаша. Сотрудники избегали его взгляда. Он понял, что проиграл. Проиграл резиденцию мэра с узорчатыми ажурными воротами, проиграл эскорт мотоциклистов. Он проиграл всё, потому что путь обратно в полицию ему будет закрыт, а Джо Коломбо не любит напрасно тратить деньги и не любит неудачников.
— Мистер Доул, — подошёл к нему один из секретарей из штаба, — пора ехать на митинг.
— Я не поеду, — сказал Доул.
— Как не поедете? — удивился секретарь. — Будет человек двести, не меньше.
— Хоть бы двести тысяч, — сказал Доул. Ему уже было всё равно. Джунгли так и не выпускали его. Они не любят, когда их дети пытаются выбраться из смрадных асфальтовых трущоб. Фрэнсис Брокер родился в ОП. И дети его родились в ОП. И умрёт он в ОП. И будет лежать под деревом на уютном кладбище, а не отапливать собой воздух джунглей, когда в уплотнённом графике городского крематория ему отведут его три минуты.
Доул заперся и приказал никого к себе не пускать и на телефонные звонки не отвечать. Ему хотелось выть, хотелось колотиться головой о стенку.
Он уже забыл, что в банке у него было почти четверть миллиона, что семья уже давно жила в ОП, в маленьком, но уютном домике, что ему не грозит безработица. Но он не любил проигрывать, не любил отступать.
Ему хотелось выть и биться головой о стенку, но он сидел в кресле, закрыв глаза, и думал. Должно же быть какое-нибудь слабое место и у этого проклятого Брокера. Нет человека без слабого места. Одни только умеют прятать свои слабые места так, что о них и не догадаешься, а другие выставляют их напоказ.
За окном шёл мокрый, лохматый снег, и в комнате стало сумрачно, но Доул не вставал из кресла и не зажигал свет. Снег был светлее серого неба, и не верилось, что оно когда-то было призрачно-голубым. Нет человека без слабого места. Не может быть такого случая, когда к человеку нельзя подобрать ключик. Маленький, плоский ключик. Один поворот его — и распахиваются неприступные крепостные ворота и выбрасывается белый, хлопающий по ветру флаг. И ты хозяин. И ты можешь диктовать. Ты устраиваешь пресс-конференцию и диктуешь свои условия. Брокера можно взять в мотоциклисты, или нет, лучше пусть стоит у узорчатых ворот и кричит: «Закон и порядок! Закон и порядок!»
Он понял, что засыпает, и не противился сну, наоборот, звал его. И не заснул. А вдруг понял, каким ключом можно отпереть Фрэнсиса Брокера. Это было настолько просто и очевидно, что можно было лишь поражаться, как такая простая мысль не пришла ему в голову раньше. Брокер владеет страховой компанией, страхующей в основном жизнь. Строгие математические формулы теории вероятностей говорят, что при определённой вероятности смертей, при определённой сумме страхового полиса и при определённых страховых взносах страховая компания всегда будет при прибыли. Если она потеряет что-то в эту неделю, она компенсирует потерю на следующей неделе, ибо формулы теории вероятностей надёжнее слепого случая. А если случай перестанет быть слепым и становится зрячим? Тогда перестают работать проверенные математические формулы, и владельцы страховых полисов начинают умирать не по воле случая, а по воле того, кто умеет управлять случаем.
Доул тихо засмеялся и потёр руки. Мир за окном стал серо-фиолетовым, и снег прекратился. Ну-с, мистер брокер, посмотрим, кто кого.
Через два дня, уплатив пять тысяч, Доул держал в руках список всех держателей крупных страховых полисов, вверивших свои жизни компании Фрэнсиса Брокера. Он поехал к Джо Коломбо, и тот долго держал перед собой листок бумаги и покачивал головой.
— Сколько вы уплатили за сведения? — спросил он наконец.
— Двадцать тысяч, мистер Коломбо.
— Это не так дорого. Вы умный человек, Доул, и я ни разу не жалел, что поддержал вас. Я поддержу вас и сейчас. Идите и ни о чём больше не думайте. Продолжайте ваши выступления о законе и порядке, они мне очень нравятся. — Коломбо не улыбался. Он протянул Доулу руку и кивнул ему.
Энтони Хойзер, сорока четырёх лет, заведующий отделом кадров химической компании «Салфур», погиб при взрыве собственного автомобиля. Причина взрыва так и не была установлена, хотя эксперты страховой компании Брокера ощупали своими руками буквально каждый обломок, каждую деталь. Ещё бы не щупать, если у Энтони Хойзера был страховой полис на триста тысяч. Высказывались предположения, что виной было неисправное зажигание и поломки в редукторе с баллоном сжиженного газа, но ничего определённого доказать не удалось. Впрочем, компания Брокера провела консультации с одной автомобильной фирмой и фирмой, выпускавшей газовые баллоны для автомобилей, и те согласились покрыть часть полиса Энтони Хойэера, чтобы избежать никому не нужной гласности. Брокеру пришлось уплатить всего сто двадцать тысяч.
Но через день умер и некто Лютер М. Миддендорф, пятидесяти шести лет, строительный подрядчик, застраховавший свою жизнь на двести пятьдесят тысяч. Его труп был найден на строительной площадке, где Миддендорф возводил по заказу методистской церкви Скарборо здание храма. У него была размозжена голова. Орудия нападения найти не удалось, равно как и установить, для чего мистер Миддендорф оказался на строительной площадке в девять вечера, когда там не было ни души.
Фрэнсис Брокер поморщился. Это уже называлось невезением. Две смерти подряд, можно сказать, на ровном месте, совсем ещё молодые люди…
Ещё через день на его столе лежало сообщение о двух смертях: на триста пятьдесят и сто восемьдесят тысяч. Пуля и автомобильная катастрофа. Брокер застонал. О таком невезении он даже не слыхал никогда. Однако ему пришлось услышать в тот день ещё раз, когда ему сообщили, что в своём доме в Хайбридже сгорела некая миссис Джуниг с двумя детьми. Её жизнь была застрахована у Брокера на двести тысяч, дети — на сто, а дом — на семьдесят пять.
Вечером попал под машину старший фотограф рекламного агентства «Бутс», оценивший свою жизнь в сто пятьдесят тысяч.
Фрэнсис Брокер начал кое-что понимать. Он позвал к себе самого опытного своего статистика и спросил, какова вероятность шести насильственных смертей его крупных клиентов в течение суток. Ответ гласил: одна трёхсотая. Следующие сутки принесли ещё четыре смерти, и теория вероятностей превратилась в теорию невероятностей. Фрэнсис Брокер разорялся со скоростью гоночного автомобиля. Он разорялся или его разоряли — какое это имело значение?
Весь вечер он обзванивал своих покровителей. Все возмущались, все вздыхали, и никто не хотел брать на себя новые обязательства. По-своему они правы, подумал Брокер. Они и так вложили в него кучу денег. И, кроме того, никто из них не хотел рисковать. В конце концов, те, что погибли, тоже не были рванью из джунглей, и каждый из его покровителей легко мог вообразить себя на месте, скажем, строительного подрядчика Лютера М. Миддендорфа.
Решать ничего не хотелось. Его охватила апатия. Быть в трёх шагах от цели… И что? Кого просить? Кому жаловаться? На кого? Надо было что-то решать, потому что кто-то, наверное, уже снова заносил нож, прилаживал пластиковую бомбу под кузов машины или подносил спичку к облитым бензином стенам. Впрочем, почему кто-то? Этот полицейский Доул оказался не таким уж идиотом, как можно было подумать с первого взгляда. Он таки хорошо усвоил, что такое закон и порядок.
На следующий день утром Брокер уже сидел перед Доулом и смотрел в бесстрастное лицо полицейского. Он вздохнул и сказал:
— Мистер Доул, к сожалению, дела, моей компании требуют самого пристального моего внимания, и я боюсь, что не смогу больше принимать участия в предвыборной борьбе. Поэтому я снимаю свою кандидатуру на пост мэра. Я хотел, чтобы вы узнали об этом от меня. Я от всей души желаю вам победы. Если в пылу борьбы нам и приходилось иногда допускать выпады друг против друга, то это, разумеется, лишь полемика. Спорт. Хобби. Я просил всех своих сторонников поддержать вашу кандидатуру.
— Спасибо, — кивнул Доул. — Вы — умный и благородный человек, мистер Брокер. Мне жаль, что такой конкурент выходит из борьбы, но что поделаешь — жизнь есть жизнь. Позвольте мне добавить, мистер Брокер, что в случае моей победы я употреблю всё своё влияние мэра, чтобы все муниципальные служащие страховались только у вас. И я надеюсь, что ещё увижу вас мэром Скарборо.
Пол Доул был избран мэром с большим отрывом от ближайшего соперника, и первым, кто лично поздравил его, когда стали известны предварительные результаты голосования, был Фрэнсис Брокер. А потом, когда Доул решил выставить свою кандидатуру в сенат, мэром Скарборо стал Фрэнсис Брокер. Человек должен уметь ждать своего шанса. Тот, кто умеет, тот и выигрывает.
— Ты в своём уме, Пол? — крикнула из дома Марта. — Уже без четверти шесть. Через пятнадцать минут придёт судья, а ты всё дрыхнешь около бассейна.
Марта становилась несносной. Куда девалась тихая, заботливая женщина времён джунглей? Куда девалась её робкая улыбка, несмело вспыхивавшая на лице, когда он клал ей руку на плечо? С тех пор как они переехали в Риверглейд, а особенно со времени смерти сына она необыкновенно изменилась. Словно лопнула наружная оболочка, и на свет божий появилось вечно брюзжащее, раздражённое, крикливое существо, посланное судьбой, чтобы омрачить его зрелые годы, когда, казалось бы, можно наслаждаться жизнью, здоровьем, положением, властью, достатком. Можно было бы, конечно, развестись, хотя для известного политического деятеля, метящего ещё выше, развод — вещь почти катастрофическая. И тем не менее он развёлся бы. Рискнул бы. Разводились и до него, будут разводиться и после. Пожалуй, если не кривить душой, дело было совсем в другом. Он уже давно не любил её, но она прошла с ним весь путь от джунглей до сената. От двора, где на верёвках сушится бельё, до этих ноздреватых камней, которые окаймляют бассейн. Его бассейн. Это она побледнела, когда он неожиданно сказал ей:
— Завтра мы переезжаем отсюда в ОП.
— В ОП? — переспросила она медленно, словно ощупывала языком непривычное буквосочетание.
— Да.
Она заплакала, а вслед за ней испуганно заревел и Джордан, которого она держала на руках. Любая другая женщина не поймёт этого. Нужно родиться в джунглях, чтобы понять, что значат эти звуки — ОП.
Доул встал, запахнул халат и побрёл к дому, чтобы успеть переодеться. Что от него хочет судья? Так или иначе они должны были встретиться через два дня для партии в гольф. Что за спешка? Так хорошо сиделось у воды, так хорошо дремалось, так хорошо он сливался с неспешным течением времени… Впрочем, может быть, и лучше, что он должен был встать и одеться, потому что он вспомнил Джордана. Он знал по опыту, что, вспомнив по какой-нибудь ассоциации сына, ему уже трудно бывало вновь выкинуть его из памяти, погрузить на самое её дно, и надёжно придавить там камнями забвения. А он не хотел помнить о Джордане, он был не нужен ему. Сын предал его, оскорбил. С сыном он потерпел поражение, а Пол Доул был гордый человек и не любил вспоминать о поражениях. Да у него их почти и не было в жизни, потому что он знал, что хочет, и умел добиваться поставленной цели. Он хотел, чтобы Джордан стал его наследником, другом, а тот предал его. Предал и умер.
Ему было легче забыть высокого нескладного парня со злыми, чужими глазами, но тот, что сидел на руках у Марты и ревел от испуга, когда она плакала от радости, — забыть того было трудно. Очень и очень трудно… В глубине души он даже знал, что никогда, наверное, не сможет забыть ни того крошечного, в перевязках, что однозубо улыбался ему, пуская пузыри, ни другого, взрослого, чужого и всё же своего. Джордан, Джордан, почему он предал его? Чего стоит всё, если он потерял сына? Кому оставить, для кого жить?
— Экая у вас благодать, — завистливо сказал судья Аллан. — Это просто подвиг, что вы всё-таки заставляете себя выбираться иногда отсюда в наш шумный и грязный мир.
— Для того чтобы слышать, как дятел долбит сосну, нужно бывать в джунглях, — глубокомысленно сказал Доул и подумал, что, судя по началу разговора, у Аллана на уме что-то серьёзное.
— В джунглях вы дятла не услышите. И не увидите. Так же, как и сосну.
— Это верно. Зато я слышу его здесь. Мне вообще кажется, что наших состоятельных людей следовало раз в год месяца на два переселять в джунгли. Тогда они остальные десять месяцев радовались бы жизни, а не сходили с ума от пресыщения.
— Э, сенатор, да вы опасный человек, — улыбнулся судья. — Радикал. Впрочем, сейчас это модно.
— Может быть. Впрочем, чересчур рьяно следовать моде в политике довольно опасная штука. Когда быстро меняешь окраску, тебя плохо запоминают избиратели.
— Это, конечно, верно, — судья саркастически скривил свой маленький злой рот. — Но не учитывать изменения ещё опаснее. — Он внимательно посмотрел на Доула.
«Что он хочет, — подумал Доул, — к чему клонит? Что-то непохоже, чтоб он приехал в Риверглейд только для того, чтобы вести беседы о моде в политике».
— Кто спорит, дорогой Аллан? Мы с вами не были бы здесь и не вели бы этот разговор, если бы не учитывали изменений.
— Пил, — судья пристально посмотрел на Доула, — если уж мы говорим об изменениях, я хотел бы задать вам один вопрос…
— Рискните.
— Вы давно были в Пайнхиллзе?
— Странный вопрос. Вы же прекрасно знаете, что я не был там уже несколько лет. В моём положении совершать паломничество к папаше Коломбо не совсем удобно. Мы предпочитаем встречаться на нейтральной почве.
— Но вы в курсе того, что происходит в семье Коломбо?
— Более или менее, — пожал плечами Доул. — А что там происходит?
— Вот об этом я и хотел с вами поговорить, Пол. Вы ведь знаете Руфуса Гровера?
— Конечно.
— Его нет в живых.
— Как нет в живых? Что с ним случилось?
— Коломбо просто-напросто решил, что его заместитель стал набирать слишком большую силу. Ну а дальнейшее представить нетрудно. Но Руфус был редкий человек. Его ценили и уважали в семье и теперь, как вы понимаете, дорогой сенатор, кое-кто не слишком в большом восторге от того, что сделал Коломбо. В частности, Тэд Валенти. Фактически на стороне Джо Коломбо только его сын Марвин, но у них отношения не такие уж безоблачные.
— И что вы хотите этим сказать, Аллан? — спросил Доул и пытливо посмотрел на маленького судью. Скорей всего это правда. Аллан знает, что он может легко проверить. А если это правда… Он почувствовал лёгкий озноб испуга. Конечно, теперь он не тот Доул, каким был когда-то. Сегодня сенатор Доул может обойтись и без Коломбо. Сегодня да, а завтра? А во время выборов? А если не Коломбо? Кто будет сидеть в Пайнхиллзе? И почему судья предупреждает его? Какой у него интерес?
— Пол, — тихо сказал судья, — меня попросили сделать вам предложение. Пригласите к себе сюда в Риверглейд Джо Коломбо, Марвина Коломбо и Тэда Валенти. Пригласите также Филиппа Кальвино и Толстого Папочку. Если вам удастся организовать эту маленькую встречу, дон Кальвино будет вам очень благодарен. Вы, разумеется, можете пренебречь моим советом, Пол, хотя я, по-моему, ещё ни разу не подводил вас.
— Но почему вы уверены, что Коломбо согласится на такую встречу?
— Он знает, что семья его недовольна, лейтенанты могут предать его в любую минуту, если уже не сделали этого. Марвин не глуп, но слаб. Пока был Руфус Гровер, всё это как-то держалось. Сегодня достаточно искры, чтобы даже Коломбо последовал за своим заместителем. Он это знает не хуже нас с вами. Для него сейчас соглашение с Филиппом Кальвино — это единственная надежда выиграть время и укрепить свои позиции. Он с радостью придёт сюда.
— А почему он должен быть уверен, что это не ловушка?
— Во-первых, потому что вы — его человек. Во-вторых, вы гарантируете его безопасность.
— А какие у меня гарантии его безопасности?
— Ах, Пол, Пол, иногда вы меня просто поражаете. Представьте себе, что встреча проходит благополучно. Вам благодарен Филипп Кальвино, и вам благодарен Джо Коломбо. Второй вариант: встреча оканчивается в пользу Кальвино, выразимся так. Вам благодарен, скажем, даже очень благодарен, Кальвино. Коломбо при этом варианте вас больше не интересует. Третий вариант исключён, потому что охрана и у Северных и у Восточных ворот Риверглейда будет в этот день необыкновенно внимательна, и ни один посторонний человек не проникнет на территорию ОП. Не будут приниматься во внимание даже пропуска, подписанные полицейским управлением Скарборо. Об этом позаботится дон Кальвино. Вас, как видите, это не касается…
Доул взял со стола сигарету, тщательно покатал её между пальцами и закурил. Курил он мало, но сейчас был как раз тот случай, когда можно было сделать исключение. Предстояло предать дона Коломбо. Впрочем, почему же предать? Почему нужно сразу всё драматизировать? А почему действительно не помочь старому другу? Не предать, а помочь. Именно помочь, потому что Кальвино не такой дурак, чтобы идти на грубые меры воздействия. Зачем ему это, когда он и так может получить от Коломбо всё, что угодно. Судья прав. Коломбо во что бы то ни стало нужно выиграть время, и он, сенатор Доул, поможет ему. Хотя бы из-за стольких лет дружбы…
— Хорошо, — сказал он. — Спасибо, Аллан, за совет. Я последую ему. На какой день?
— Безразлично. Важно только, чтобы вы договорились минимум за три дня до самой встречи.
Он ни за что не мог вспомнить, когда сын начал отдаляться от него. Кажется, только что, буквально только что он сажал его себе на ногу и делал вид, что собирается подбросить его в воздух. Джордан округлял глаза от страха и начихал забавно верещать. Он знал, что отец не подбросит его, и всё равно страшно было. Точь-в-точь, как ему сейчас. И знал, что совет судьи мудр, что всё правильно, что Коломбо с радостью принял приглашение и завтра будет у него, знал, что проиграть невозможно, а всё равно страшно было. Боялся не сенатор Доул. Боялся Пол Доул, который нёс заявление в школу полиции. Боялся каждой клеточкой тела, каждой молекулой боялся, потому что бояться было для него привычным состоянием. Боже, для чего воспевают храбрость, когда для выживания нужна вовсе не разорванная на груди рубашка и поднятая голова, а постоянная дрожь, вечная готовность спрятаться, вжаться в стену или бежать при малейшей опасности, при малейшем незнакомом шорохе.
Его взяли в школу, но он продолжал бояться. И хорошо делал, потому что, чем выше поднимался он по жизненной лестнице, тем опаснее становилась каждая перекладина. И не потому, что высоко и кружится голова, а потому, что, чем выше, тем больше желающих уцепиться за неё. А лестница узка и сужается кверху. И тут надо быть начеку. Держать наготове весь арсенал оружия. Связь с Коломбо — тоже оружие. И мощное оружие. И если это оружие выходит из строя, его нужно срочно заменить. Оружием такого же, по крайней мере, калибра. Иначе твоя перекладинка на лестнице окажется в опасности.
Всю жизнь он лез по этой проклятой лестнице. Не столько, может быть, для себя, сколько для этого верещавшего на его ноге кусочка мяса. Для сына. А он предал. Предал и ушёл. Когда же сын начал отдаляться от него? Когда первый раз пришёл постриженный по последней моде — наголо? И с вызовом посмотрел на длинные волосы отца? Конечно, это было неприятно. Неприятно смотреть на любого, кто отличается от тебя, но он же не был каким-нибудь бурбоном. Он понимал, что моды меняются, что молодые люди острее чувствуют их приливы и отливы, что нужно быть снисходительным и не отталкивать мальчишку вечными нравоучительными сентенциями. Нет, дело было не в круглой стриженой голове. Дело, наверное, было в вызове, с которым он посмотрел на длинные волосы отца. Отец делал для него всё, жил для него, а он, видите ли, смеётся над гривой отца. Отстал отец, безнадёжно отстал. Конечно, куда ему, комиссару полиции Скарборо, с десятью тысячами полицейских под его началом, куда ему до пятнадцатилетнего парня с модной причёской? Где уж понять?
В другой раз сын вдруг спросил вечером за обедом:
— Отец, это ты приказал стрелять по толпе у Центра по выдаче пособий? — Спросил тихо, робко, не поднимая глаз.
— Я, — ответил Доул.
— Почему?
— Потому что безработные ворвались в Центр, начали взламывать кассы, крушить и поджигать мебель.
— Но ведь можно, наверное, было и не стрелять?
— Нет, нельзя… Толпу уговаривали, к ней через динамики обращались работники Центра. Трижды стреляли в воздух, но ты не знаешь, что такое толпа, вышедшая из повиновения. Она слепа и глуха. Она опьяняется сама собой. Она взрывается сама собой, как кусок урана с критической массой.
— И всё-таки ты приказал стрелять по живым людям?
— Да. Это были уже не люди. Это были животные. Это были враги порядка. Это был десант хаоса. Дай им волю, они бы разрушили всё, на что ушла жизнь десятков поколений людей.
— Но всё-таки полицейские по твоему приказу стреляли в живых людей только за то, что они хотели, чтобы их пособия по безработице были больше?
Тяжёлая ярость начала медленно клубиться в нём. И этот тоже! Чистенькие мальчики из ОП, не знавшие чувства голода. Привыкшие к ультразвуковым душам. Смелые мальчики, не знавшие чувства страха, потому что жизнь их защищена банковскими счетами отцов и тремя рядами колючей проволоки под напряжением, которой обнесены ОП. Ни разу не битые поборники справедливости. Их отцы вкалывали всю жизнь, стиснув зубы. Наживали язвы, геморрои и инфаркты. Отдавали всё. Молчали, когда хотелось выть и орать. А их мальчики, видите ли, лучше понимали жизнь. Жизнь ведь прекрасна, люди благородны. Долой колючую проволоку и да здравствует всеобщее благоволение в человецах. Прекрасно. Но что вы запоёте, когда этот благородный народ вцепится в вас зубами и вытащит из ваших чистеньких, уютных домиков за колючей проволокой? Что вы скажете тогда, уважаемые либералы? Или вы надеетесь, что чистеньких, уютных домиков хватит для всех? Что их давно хватило бы для всех, если не такие вот старомодные, глупые, жадные и эгоистичные динозавры, как ваш отец, Джордан Доул? Так ведь?
— Да, эти люди, что были у Центра, нарушили порядок, но ведь это не их вина, отец, что они безработные, что они годами на пособии.
— Допустим. А чья?
— Тех, кто построил, кто создал это общество. Тех, кто управляет им. В частности, твоя, отец.
Доул поднялся и дал сыну пощёчину. Голова Джордана мотнулась, и на щеке расплылся румянец. Губы у него дрожали.
Доул понимал, что вышел из себя, что это не метод воспитания самолюбивого мальчишки, но руку вперёд выбросил не ум, а ярость. Ненависть человека, родившегося в джунглях и добившегося места под солнцем ОП, к человеку, который вырос в ОП.
Джордан медленно сложил салфетку, кивнул головой и пошёл к двери.
— Когда ты придёшь? — буркнул Доул. Вопрос был одновременно и извинением. — Скоро заявится мать, и начнутся допросы, где ты.
— Я приду, — сказал Джордан и вышел.
Он не пришёл ни в тот вечер, ни на следующий день, ни ещё через день. Его нашли только на четвёртый день и тут же позвонили Доулу. Он силой заставил Марту остаться дома, вскочил в машину и через час был уже в смрадной длинной комнатке, сидел на стуле и смотрел на Джордана. Тот молчал. Когда они остались вдвоём, Доул сказал:
— Ты говорил о доброте, но сам оказался жесток. Ты же знал, как мы волнуемся. Пойдём.
Ему хотелось сказать ещё много-много слов, небывалых по ласке и теплоте, чтобы сломать холодную прозрачную стену в глазах сына, стоявшую между ними. Но он не мог. Не умел. А может быть, смог бы, сумел бы, но боялся. Как боялся всегда. Боялся, что нужно выбирать между всем тем, что он создал, чего добился, и этой прозрачной стеной.
— Пойдём, — повторил он. — Мама ведь ждёт.
— Я не пойду, отец, — сказал Джордан. — Я не могу.
— Почему? — спросил Доул, хотя догадывался об ответе.
— Потому что мы чужие. Мне роднее те, в кого стреляли по твоему приказу.
Боже, вдруг подумал Доул, он же, наверное, на белом снадобье! Какой же я дурак!
— Ты уже на шприце? — спросил он.
— Нет, — покачал головой Джордан. — Зачем? Мне и так интересно жить.
— Валяться здесь в крысятнике?
— Постараться сломать то общество, которое ты защищаешь.
Прозрачная холодная стена была непроницаема. Он получил неожиданный удар. Как когда-то Рафферти. И, как Рафферти, не сопротивлялся. Как Рафферти, он понимал, что это бессмысленно. Только дурак отказывается признавать поражение.
И всё-таки он не мог повернуться и уйти. Ну что, что, кажется, мешает этому парнишке встать, подойти к нему, забросить руки за спину отца и потереться о щёку носом, как он делал когда-то? И отец похлопает его по спине ласковой барабанной дробью, как он делал когда-то. Что мешает им? Ведь между ними всего несколько ярдов. И ничего, никого больше.
— Сынок, — сказал он дрожащим голосом, чувствуя, что в глазах у него слёзы, — сынок, между нами ничего не должно быть…
— Между нами тридцать четыре трупа, что остались у Центра, — голос Джордана тоже дрожал, и он делал судорожные глотательные движения. — Там тоже были отцы, у которых есть дети. Если бы в этой комнате было тридцать четыре трупа, мы не смогли бы подойти друг к другу. А они здесь. Я люблю тебя, но больше никогда не увижу. Иди…
Внизу, на мостовой, горели две полицейские машины. Лисьи хвосты пламени метались в густом дыму. По пустынной улице медленно проехал разведывательный броневик, и стёкла хрустели под его шестью колёсами, как первый ледок. Броневик объехал сторонкой труп и двинулся дальше, набирая скорость.
Бог с ним, подумал Джордан, лёжа на крыше у самого парапета и глядя вниз. Винтовку он положил рядом с собой. Бог с ним. Для броневика нужна не винтовка, а базука. И всё-таки они поработали неплохо. Совсем неплохо. По крайней мере, заставили полицию залечь и дали возможность беглецам уйти подальше. Тем, кого удалось отбить, когда их везли в здание суда. Тех, кого арестовали тогда у Центра по выдаче пособий.
Запах дыма напомнил ему вдруг о ших-кебабах, которые отец и он жарили на открытом воздухе. Это было целое священнодействие: тщательно отбирался уголь, резалось мясо, замачивалось в сухом вине…
Внизу гулким горохом просыпалась пулемётная очередь. Полиция всё никак не решится продвинуться вперёд, боятся засады.
Если бы отец знал, что он участвует в этом налёте. Увидел бы сына, лежащего на крыше у самого парапета. И винтовку рядом. Может быть, он и неплохой по-своему человек, его отец, и любит его по-своему, но он ничего не понимает. Не понимает отчаяния, тяжёлого, безвыходного, привычного отчаяния, отчаяния, которое люди и не воспринимают как отчаяние, потому что рождаются с ним. И как может его отец за частоколом своих полицейских и тремя рядами колючей проволоки ОП понять людей, которые заведомо, с самого рождения обречены на поражение?
Он взглянул на часы на руке. Ещё пять минут, как договаривались, и можно будет уходить. Пробраться по крыше к пожарной лестнице с другой стороны дома и спуститься во двор.
Внизу, под прикрытием броневика, появилась цепочка полицейских. Они стреляли по окнам, в которых замечали хоть какое-нибудь движение. На мгновение стало тихо, и Джордан услыхал пронзительный детский плач. Выстрелы возобновились, и плач затих.
Джордан привстал на колени за парапетом и направил винтовку вниз. Как его учили? Затаить дыхание и плавно, не дёргая, потянуть за спусковой крючок. Чёртов этот вертолёт опять появился. Он выстрелил и увидел, как фигурка внизу, в которую он целился, дёрнулась, взмахнула рукой и упала на мостовую.
— Вот сволочь, — прошептал почему-то он, и в это мгновение что-то страшно тяжёлое ударило его сверху, колени его подкосились, и он упал, выронил винтовку. Вертолёт придавливал его к крыше плотным рёвом, тугим столбом воздуха, и Джордан вдруг понял, что это последнее, что унесёт из жизни: рёв тугого воздуха. Тяжесть всё наваливалась на него, холодная, леденящая тяжесть. А может быть, это была не тяжесть, а ужас, животный ужас. Он рос, рос, стал нестерпимым, пронзительным, и, когда терпеть его не было никакой, ни малейшей возможности, он вдруг лопнул, прорвался, и на Джордана снизошло спокойствие. Ужаса больше не было. Была бесконечная грусть. Вот что, оказывается, значит стрелять в живых людей. Стрелять так, чтобы они стали мёртвыми. Как он…