79622.fb2
ДГ. Например?
МР. Ну, есть вещи, про которые говорить нельзя. Во-первых, нельзя говорить, что русские танки вошли в Прагу. В Прагу русские танки никогда не входили - в Прагу входили только советские танки. Нельзя говорить о том, что мы, русские, сейчас воюем в Афганистане. К Афганистану русские близко не подходят. Это советские. И вот этого разделения на русское и советское никогда у нас не было там. А мы. понимали, что мы - великая русская держава, которая скоро завоюет весь мир. Здесь слово "русский" нельзя произносить в осуждающих поворотах.
Дальше. Мы очень быстро организовали свои культы личности: культ личности Солженицына, культ личности Максимова, культ личности отца Дмитрия Дудко. Вот. И дальше начали работать на этот культ точно так же, как работали в России. Например, я знаю совершенно точно и доподлинно, что Владимир Емельянович Максимов очень не любит Александра Исаевича Солженицына. Он его не любит как писателя. Однажды в беседе с нами он назвал его просто графоманом. Он не любит его как писателя, он его не любит как общественного деятеля, как идеолога. Но любое свое выступление серьезное он начнет цитатой Солженицына и закончит цитатой Солженицына. Почему? Потому что "так надо". Это канон поведения, который мы вывезли с собой. И по этому канону мы живем. Мы, бедные крошки, выросли в Советском Союзе, и поэтому мы иначе себя вести не можем. Но если присмотреться к первой эмиграции, которая советской власти не нюхала, то вы увидите точно так же, что пишут они советским слогом, подход у них чисто советский.
ДГ. Ну, а у кого?
МР. Например, абсолютно советский подход у Глеба Струве. У человека, который никогда в Советском Союзе не жил; у Иловайской-Альберти, которая редактирует газету "Русская мысль", - ее нога на русскую землю вообще не ступала. Никогда не видел России Никита Струве, но у него абсолютно такой же советский подход.
ДГ. А в чем эта советскость проявляется?
МР. Например, вот книга Войновича о солдате Чонкине очень долго не могла выйти в свет. Несколько лет она здесь лежала. Ее не могли напечатать. И Никита Струве ее печатать не хотел. Почему? Потому что там искажен образ русского солдата. Как же так, как может быть русский солдат, русский - на кривых ногах! И после того, как он все-таки эту книгу напечатал, первое, что он сделал, - решил напечатать одновременно с выходом книги критическую статью, причем смешную, в журнале "Вестник РСДРП", то есть "Вестник РСХД". Простите, это оговорка. Просто настолько партийный подход у этого журнала, причем советско-партийный, что я его называла "Вестник РСДРП". То есть он, напечатавши, издавши уже эту книгу, в своем же журнале ее обругал, причем чисто советскими клише, чисто советскими штампами, с чисто советским подходом. Понимаете? А Никита Струве в Советском Союзе никогда не был.
Значит, беда идет все-таки не только из Советского Союза, беда коренится где-то в недрах нашей славянской души. В недрах нашей русской души что-то не то происходит. И я бы искала врага в себе. Наверное, это очень неприятно сказать - искать врага в себе. И гораздо приятнее вот такое вот отчуждение зла... зло где-то со стороны, а мы, так сказать, мы в этом деле совершенно ни при чем.
Но если мы хотим, чтобы в нашей стране что-то произошло, что-то случилось хорошее, чтобы она как-то выздоравливала, первое, что надо сделать, это точно, и четко, и правильно поставить диагноз. Даже если этот диагноз неприятен.
Представьте себе, что вы больны и посетили двух врачей. Один говорит: "Джон, дорогой, это насморк. Ты прими таблеточки, запей водичкой, отдохни, и все будет хорошо". Другой врач говорит: "Джон, это очень серьезно, это начинается рак, шансов на спасение почти никаких, но если ты сделаешь вот это, и это, и это, вот эту операцию и потом вот эту, то, может быть, у тебя двадцать процентов на спасение есть". Какой врач будет вам приятней? Конечно, тот, который вам выписал таблетки и отпустил вас. Но после какого врача вы быстрее сдохнете?..
ДГ. В вашей книге "Прогулки с Пушкиным" вы пишете: "Да это же наш Чарли Чаплин, современный Эрзац Петрушка, прифрантившийся и насобачившийся хилять в рифму". Роману Гулю эта книга, мягко говоря, не понравилась. Он написал: "Прогулки хама с Пушкиным". И Глеб Струве тоже написал рецензию, сказав, что он книгу не читал, но читал...
АС. Он читал не Гуля, а был такой Жаба.
МР. Он читал статью Жабы.
ДГ. Ну, а что вы скажете об этом?
АС. Тут, понимаете, такое роковое недоразумение, к сожалению. И советские, кстати, недавно раздолбали "Прогулки с Пушкиным" в газете "Советская культура". Причем любопытно, в номере от 5 марта, то есть в юбилейном номере - 30 лет со дня смерти Сталина. И там тоже идут эти цитаты, тоже идея, что Синявский-Терц ненавидит всю русскую культуру и хотел бы все это уничтожить и тому подобное.
Если человек строит жизнь исключительно на отталкивании от какого-то врага, очень часто он становится зеркалом этого врага. Если эмигранты никак не расширяют своего кругозора дальше прекрасного царского прошлого и дальше ненавистного врага, то вот и получается такой же слепок.
У них отсутствует чувство юмора. Понимаете, им кажется, что, если я пишу, к примеру, "на тоненьких эротических ножках Пушкин вбежал в большую литературу", им кажется, что я хочу унизить Пушкина. И даже бывали такие случаи, когда возникали такие риторические вопросы - а откуда он знает, что у Пушкина были тоненькие ноги. Вот. Смысл же этой книги как раз хвала Пушкину. И писал я в лагере, писал в очень тяжелых условиях. И это, в общем, первая вещь.
ДГ. Гуль отрицает, что вы писали в лагере.
АС. Потом я скажу об этом.
Я хочу сказать, почему я писал в лагере. Это было, так сказать, завещание. Понимаете, лагерь это несколько предсмертная ситуация. В буквальном или метафорическом смысле слова. "Прогулки с Пушкиным" -это продолжение моего последнего слова на суде, а смысл последнего слова состоял в том, что искусство никому не служит, что искусство независимо, искусство свободно. И Пушкин для меня как раз образец чистого искусства; искусства, которое может иногда затрагивать какие-то те или иные общественные вещи, но которое самоценно внутри. И лучшего знамени, чем Пушкин, для этой идеи я не видел.
Вместе с тем, конечно, у меня никогда не было задачи написать монографию о Пушкине. Это, так сказать, последнее слово. Причем мне нужно было, чтобы это была ярко выраженная терцевская вещь. Нужно было доказать, что Абрам Терц не умер, и поэтому тут и идет фраза "насобачившись хилять в рифму...". Это же терцевский слог, полублатной.
И там масса таких вещей. То есть внутренне я прославляю Пушкина, но слогом не почтительного восторга, а как раз порою непочтительных выражений, нарочито соединяя слова разных стилистических рядов -пушкинского и чарли-чаплинского. Тут, скорей, образцом для меня был Мейерхольд, который ставил классические вещи в неклассическом духе, резко осовременивая, переворачивая. А также Пикассо, который брал иногда какую-нибудь классическую в живописи тему, сюжет, даже образ, допустим, Пуссена, и потом все это переделывал по-своему, вводил туда кубизм и все что угодно. Так что "Пушкин" - это вот моя программа чистого искусства и прославляющая Пушкина.
Здешняя же публика эмигрантская, конечно, любое стилистическое снижение воспринимает впрямую. Там масса игры. Цитирую: "Как сказал еще Ломоносов поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан, - а вот Пушкин нарушил эту традицию". Господи! Мы со школы все знаем в России, что это сказал не Ломоносов, а Некрасов. Но это же сделано нарочно. Такая перестановка. Тут, конечно, меня уличали - а еще профессор, не знает, что... Просто они оторвались и этого не воспринимают. На основании этой вещи высказывалось предположение, что либо я ее писал не в лагере и, значит, я соврал, поставив даты и места написания, либо мне в лагере чекистами были созданы такие специально условия - привезены книги и так далее. Специально для чего? Для того, чтобы я написал эту "гнусную" книгу? А потом я с ней бы приехал на Запад и этим отравил бы русскую культуру? То есть со специальным заданием чекистов я писал эту книгу. До того им, чекистам, ненавистны Пушкин и русская культура.
И наконец, был третий вариант, что я вообще не сидел в лагере. Вообще не сидел.
ДГ. А где же тогда?
АС. Непонятно. Опять же по заданию чекистов написал вещь о Пушкине. В качестве аргумента приводятся некоторые ссылки. Там есть ссылки типа "Северная пчела", а это журнал 1826 года. Ну, еще несколько таких. Немного, но есть. И конечно, радостно ухватились Гуль и другие: "Ну ясно, что человек в лагере номер этого журнала найти не мог". Но дело в том, что каждый, даже не обязательно пушкинист, а просто интеллигентный человек, гуманитарий, филолог в России по этим цитатам очень легко может установить источник. А источник таков - это книга Вересаева "Пушкин в жизни", где весь жизненный и творческий путь Пушкина освещается при помощи кусочков, отрывков, из высказываний современников, из журналов.
Когда я сидел в Лефортове...
ДГ. Говорят, что в Лефортове очень хорошая библиотека.
АС. Да, там хорошая библиотека, и там мне как раз попался Вересаев. Я там сделал выписки эти и все их потом использовал. Там я задумал книгу. Мне прислали самый обыкновенный трехтомник, не какое-нибудь академическое издание, плюс выписки из Вересаева, плюс собственная терцевская изобретательность - вот как делалась эта книга.
МР. Это одна из самых моих любимых книг Абрама Терца. Люблю я ее за веселость. И очень мне приятно, что в самых тяжелых жизненных условиях, условиях лагеря, Синявский написал свою самую веселую книжку.
И когда я получала эти кусочки в письмах, было невероятно приятно, что вместо того, чтобы читать о тяготах лагеря, я читаю вот эти брызжущие весельем отрывки. И в общем, это же тоже чисто по-терцевски. Стилистически она идет поперек лагеря. Это такой ход, такое вот умение не допустить лагерь в себя.
Не допустить в себя мрак, не впустить в себя лагерный ужас.
Моя первая встреча с Синявским в лагере в этом смысле тоже очень показательна. Ну вот: мужа посадили, ужас вообще, следствие, полгода в тюрьме сидит, потом процесс. Я впервые увидела его на процессе... А потом еду я на первое лагерное свидание. Мне уже бывшие зеки рассказывали, как плохо кормят, как тяжело работать, - все это я знала.
ДГ. Где это было?
МР. Это было в Мордовии, в Потьме. Вот еду я в эти мордовские лагеря. Мне объяснили, что надо с собой везти, какие продукты, как кормить. И вот я готовлюсь к встрече с бедным, несчастным заключенным, изможденным и травмированным. И передо мной стоит задача поддержать во время свидания его дух... И вдруг приходит Синявский -бритый, без волос, но при бороде, худой, только первый год, и он уже худой, тощий. А вместо того, чтобы объяснить мне, рассказывать, как ему тяжело, он говорит: "Слушай, Машка, так интересно, так интересно". И начинает рассказывать - какие вокруг интересные люди. А его первый лагерь (его несколько раз перемещали из зоны в зону), первый лагерь был очень маленький и в основном состоял из религиозных стариков, самых разнообразных сектантов. И такое было ощущение, что он попал в очень тяжелую физически, но невероятно интересную командировку.
АС. Марья даже вначале обиделась и сказала: "Тебе тут лучше, чем на воле".
ДГ. Для кого вы пишете? Ведь не для массового читателя.
АС. Я бы сказал так, если утрировать это, - я пишу для себя, для нее, я считаю ее моим самым главным читателем. Она действительно все читает первой, одобряет или не одобряет.
МР. Для нашего сына и собаки Матильды.
АС. Нет, для сына я уже не пишу. Для сына я уже не пишу... И я пишу вот в пространство. И время я тоже воспринимаю как пространство.
ДГ. Так что особого адресата нет?
АС. Нет, у меня этого нет. Я уж не помню, Мандельштам, что ли, говорил, что мыслимый читатель - это проект авторского я. Для меня вот что-то такое. Поэтому я бы сказал, что я пишу для себя и для нескольких людей, разбросанных во времени и пространстве. И поэтому у меня никогда не возникала потребность найти массового читателя. Кстати, когда я пересылал на Запад вещи, то это было не просто желание потрясти Запад, или обрести там массового читателя, или раскрыть Западу глаза... Нет, на первом месте у меня было, конечно, сохранить текст. Потому что только путем напечатания текст можно сохранить. А сохраненный, он дойдет до каких-то отдельных читателей-друзей. Читателей-друзей не в физическом смысле, а в психологическом.
Что же касается эмиграции, то я понимал, что меня ждет порою довольно прохладная встреча. Но все-таки я не думал, что эмиграция так на меня накинется, с такой силой начнет меня убивать.
ДГ. А как же тогда ваш "мост" между теперешней русской культурой и русской культурой начала века? Тут есть такие люди, как Андрей Седых писатель, редактор, личный секретарь Бунина.
МР. Нет, это не тот мост. Это не мост между Россией там и светлой русской эмиграцией здесь. Светлой русской эмиграции на самом деле нет.
АС. Она кончилась.
МР. Что такое русская эмиграция? Это колоссальнейшее кладбище. Ну, а что происходит на любом кладбище? Кто-то тихо и мирно спит в могилке, а кто-то в могилке не спит, угомониться не может, а вылезает и начинает жить вампиром. И русская эмиграция состоит в основном из вампиров. Внешне вроде бы живые люди.
Вот мы приехали и вначале со многими даже общались. Нас сначала любили, приглашали. Синявский еще не напечатал своего "Пушкина", так что всем было неясно, кто на самом деле Абрам Терц. Мы приходили, общались с людьми, действительно прекрасный русский язык, разговоры, воспоминания... Бунин, конечно, Зайцев, Мережковский... Кто-то кого-то помнил, кто-то про кого-то рассказывал - все было очень интересно. А потом я вдруг заметила, что все они мертвые. Очень хорошие, но мертвые. И в какой-то мере все они немножко вампиры.
А потом я поняла, что в ту минуту, когда вампир бросается на вас и начинает высасывать из вас кровь, он ведь вас не убивает, он не хочет причинить вам зло. Он вам зла не причиняет. Он превращает, он приближает (вампирство - это же акт любви), он приближает вас к себе. Если из вас вампир высосал кровь, вы тоже становитесь вампиром. Он принимает вас этим в свою компанию. Вот что такое русская эмиграция.