79723.fb2
Сын пришел в разобранном виде, в халате, запахнутом на тонком белом теле, черные кудри до плеч были взлохмачены, глаза еще затуманены от удовольствия.
— Ты завтра же уезжаешь в Трир, — сказал Эрих строго, — имей в виду.
У сына нервно задергалась верхняя губа, улыбочка с тонких губ сползла.
— Что случилось, ваше величество?
— Ничего. Это приказ.
— Это ссылка? — усмехнулся молодой Эрих.
— Ссылки в столицу не бывает.
— Тогда в чем дело?
— Мне не нравятся твои отношения с Оорлом. Он слишком сильно на тебя влияет.
— Он объект весьма достойный для подражания, ваше величество.
— Но у него свои планы. А у меня — свои. В конце концов, я твой отец, а не он… как бы там ни было на самом деле.
— О чем вы, ваше величество?
Эрих был уверен, что сын все знает. Знает, но притворяется.
— Отправляйся завтра утром. Проследишь, как строится плотина на Тевкре.
— Для этого непременно нужен принц?
— А ты хоть что-нибудь собираешься делать для Лесовии, кроме балов и карнавалов?
— Конечно, — сказал сын серьезно, — я открою академию искусств. И школу утонченной любви.
— Не говори ерунды, — поморщился Эрих.
— Почему же? — сын уже принял стойку, — вы считаете, что Лесовии нужны только войны?
— Запомни: война — это нормальное состояние государства.
— А болезнь — нормальное состояние человека.
— Конечно. Абсолютно здоровых людей нет.
Молодой Эрих ненавидел его. Он ненавидел всех, кто пытался подчинить его себе. Любил он только барона Оорла. Эрих Второй с каждым днем все больше ощущал пропасть между собой и сыном, пытался доказать, внушить, приказать, заставить, но сын ускользал от него, он прикрывался этикетом, иронией, своей ленью, у него на все был свой ответ. Нет, он не был глуп, этот самовлюбленный принц, просто он был глубоко уверен, что жить стоит только ради удовольствия.
— Кстати, об утонченной любви, — хмуро сказал Эрих, — что ты делал в конюшне с Беатрис?
— Так вот почему вы меня отсылаете, ваше величество? — с холодной иронией отозвался сын.
— Я спрашиваю, что ты там делал?
— Заметьте: мне для вас не жалко ни одной своей любовницы, — продолжал издеваться наследник престола.
— Какая же ты мразь, — заключил Эрих.
— Я? — сын изумленно приподнял красивые брови, — да что вы, ваше величество? Напротив. Я добр. Я ласков. Я люблю всех женщин, пусть хоть и на соломе. А вот вы не любите ни одной. Вы не любите и Беатрис, и она это прекрасно понимает. И вам не важно, как она к вам относится. Вы король, вы приказали. Девочка не смогла вас ослушаться… Она так плакала там, в конюшне!
— Что ты несешь!
— Да сколько можно притворяться, ваше величество? Неужели вы не знаете, кого она на самом деле любит? Я, конечно, уеду завтра в Трир, если вам угодно, но это ничего не изменит.
— Замолчи, щенок!
Сын его не боялся. А может, и боялся, но все равно дерзил, потому что решительно не умел оправдываться. Наверно, скорее он предпочел бы отказаться от престола, чем встать на колени и просить у отца прощения. Ему можно было отрубить его красивую голову, но переделать его было невозможно. Это надо было понять давно.
— Уйди с глаз, — сказал Эрих с тихой яростью, — и чтобы завтра я тебя тут не видел.
В дверях сын обернулся.
— Прощайте, ваше величество, — сказал он совершенно по-издевательски.
— Убирайся!
— И все-таки она вас не любит!
Принц хлопнул дверью. Последнее слово осталось за ним. Эрих чувствовал себя все более скверно. У него начинался жар, на лбу проступила испарина. Его могучий организм вдруг залихорадило, и он не знал: от злости ли это, или от простуды.
Сын был потерян, и это было не ново. Упрямство и самомнение у него было от Оорла, а чувственность и развращенность — от королевы Береники. Сын потерян. Но Беатрис! Нет, не может быть.
Эрих подошел к зеркалу. Он был стар и далеко не так красив, как в далекой молодости. На его лице залегли глубокие и резкие морщины, он разучился улыбаться. Он много чего разучился за эти годы: отдыхать, смеяться, прощать, доверять людям, сомневаться в своих решениях, любить…
Эрих медленно разделся и лег в постель. Свеча погасла, жар постепенно заполнял все тело. Жар и тоска. Сожаление и осознание бессмысленности жизни и никчемности всех жертв. Жизнь его, которую он сам считал подвигом, в которой он ради Лесовии отрекался от любимой женщины, казнил близких, лишал себя всего, даже отдыха, вдруг показалась ему нелепой и ужасной, какой-то пошлой карикатурой на нормальное существование. «Что я наделал?» — думал Эрих почти в бреду, — «что я сделал с собой и своей жизнью? Я принес себя в жертву ненасытному богу Государства, но он не отплатит мне добром, он проглотит меня вместе с моими благими порывами…»
Сил дотянуться до колокольчика и позвать слугу уже не было. Он бредил. Из темноты на него смотрели лица. Много лиц. И все они были уродливы. Так же уродливы, как его жизнь.
Эриху показалось, что он уже в аду, или на пороге его. Страшно не было, но лица были омерзительны. Это были морды с огромными дырками для носа, длинные ушастые головы, похожие на летучих мышей, морщинистые зубастые хари в прыщах и нарывах…
Они обступили его, стащили с него одеяло.
— Пошли вон, — вяло проговорил Эрих.
Движения их были замедленны и ленивы. Они не спешили и смотрели на него без зла. Наоборот. Ему вдруг показалось, что они его о чем-то просят. Эрих сел, опустив ноги на пол, и без всякого удивления заметил, что пол не каменный, пол теплый и мягкий. Какая-то девушка, худая и почти лысая, очутилась у него в ногах и обняла его колени. Ему было мерзко. И его тошнило. Его отвратительно подташнивало под ложечкой, как будто там ворочался волосяной комок.
Эрих обессилел почти сразу. Их было слишком много, и они по капле выпивали его жизнь, эти отвратительные и несчастные уроды, сотворенные его же воспаленным воображением.
— Пошли, — бормотал он, — пошли вон…