8024.fb2
Лаума не могла ни на что решиться, пока с ней был Залькалн. Она, конечно, понимала, как сильно изменилась бы вся ее жизнь, если бы она согласилась. Воображение Лаумы уже рисовало спокойное, уютное существование: свое собственное гнездышко, куда ни один завистник не посмеет сунуть свой любопытный нос, совершенно новая жизнь — спокойная, беззаботная, чистая… не надо будет проходить контроль… И с другой стороны — улица, со всеми ее темными безднами, грязью, унижением!
Лаума почти совсем согласилась, но где-то в самых отдаленных уголках сознания шевелились сомнения, — слишком уж невероятным казалось ей это неожиданное счастье… Залькалн обещал ждать ее вечером у кино. Весь день не могла Лаума забыть его умоляющий взгляд при расставании. Она все рассказала Алме. Та недоверчиво покачала головой и предрекла неудачу:
— У вас ничего не выйдет. Он поживет некоторое время с тобой, а потом прогонит.
Она привела много примеров, подтверждавших непостоянство мужчин.
— Даже самые хорошие из них не в состоянии поступиться чем-нибудь для женщины. Ни один мужчина не пойдет на невыгодную сделку. Если твой знакомый берет тебя к себе, значит, у него есть свои расчеты, и он в любом случае не теряет на этом, а выигрывает. Как только он почувствует, что ему невыгодно, он тут же избавится от тебя. Если хочешь, попытайся…
Скептические высказывания подруги все же не смогли удержать Лауму от принятого решения: сама того не сознавая, она уже была во власти новых надежд.
— Я все-таки попробую, — сказала она. — Что я теряю? Самое страшное я уже перенесла, хуже этого быть не может…
— Все же смотри, Лаума…
Вечером Лаума ушла к Залькалну. Он помог ей нести разную мелочь. Так как было уже поздно и темно, они шли, тесно прижавшись друг к другу.
«Она будет моей, только моей!» — с удовлетворением думал Алфред.
«Он полюбит меня…» — мечтала Лаума.
Начались дни, полные своеобразной прелести. У Лаумы наконец была своя квартира — кухня и комната, свое небольшое хозяйство, свои обязанности и права. Залькалн вставал рано. Лаума готовила ему завтрак. Потом он уходил на работу. Весь день Лаума оставалась одна, убирала квартиру, ходила в лавку или на рынок за покупками, готовила ужин и ожидала возвращения Алфреда. Как заботилась она о том, чтобы приготовить кушанье повкуснее! Лаума забывала себя, свои нужды и желания, — только бы он был доволен, только бы ему было хорошо!
Залькалн приходил вечером усталый, грязный, но держался бодро: ему ничего не сделается, тяжелая работа ничего для него не значит, он к ней давно привык! Но… того искреннего простодушия, той откровенной нежности, той настойчивой мольбы о близости и детской непосредственности, которыми Залькалн завоевал доверие Лаумы, — уже не было. Их сменили внимательность, бурная, скоро проходящая страсть, неудержимые объятия и поцелуи и изредка легкое нетерпение… Лаума не искала его ласк, не стремилась в его объятия, она молча покорно ждала, когда он подойдет и скажет ей что-нибудь ласковое.
Он был заботлив и вежлив, но не обладал чувством юмора. Алфред не напивался, а значит, и не дрался, как многие его женатые товарищи; с ним можно было довольно легко ужиться.
Лаума окрепла, поздоровела, исчезли приступы тоски. Непритворная дружба Залькална убедила ее в том, что люди видят в ней нечто большее, чем предмет утехи, что она может нравиться и как человек. Она была благодарна Залькалну, хотя понимала, что любит его не так, как нужно любить.
Они часто ходили в кино. Театр не интересовал Залькална, и Лаума не смела обратиться к нему с предложением пойти на какой-нибудь спектакль. К музыке он был совершенно равнодушен, любил только духовой оркестр. Когда летом в Верманском парке[78] начались симфонические концерты, они однажды пошли туда, но Залькалн весь вечер скучал, потому что программа состояла из сложных произведений Стравинского и Дебюсси. Только в конце концерта его приятно поразил «Турецкий марш» Бетховена.
— Вот это вещь! — оживившись, восхищался он, жадно вслушиваясь в музыку великого композитора. — Это я понимаю!
Что ему было понятно, он и сам не знал.
По воскресеньям они всегда куда-нибудь выезжали — на взморье, на Киш-озеро, в Сигулду, Огре. Они никогда не ездили в компании, а добравшись до места, всегда уходили подальше.
— Не понимаю, что за удовольствие шататься целой толпой, пить, орать песни и кривляться, — говорил Залькалн. — Чем плохо каждому по себе?
Он любил идиллию, — так он говорил… Но однажды вечером, когда они возвращались со взморья в город, на вокзале появилась большая группа молодежи: парни были под хмельком, девушки грызли орехи. Вдруг Лаума заметила, что парни перешептываются и посматривают на Залькална, сидевшего рядом с ней на скамейке у края перрона, потом сказали что-то остальным, и все стали смотреть в их сторону. Залькалн ничего не замечал.
— Это не твои знакомые? — спросила Лаума, показывая глазами на парней.
Залькалн, взглянув в их сторону, покраснел и поднял воротник плаща.
— Обожди меня, — произнес он, вставая. — Пойду куплю папирос.
Он исчез в здании вокзала. Очевидно, в буфете было много народу, потому что Залькалн вернулся только к отходу поезда, после третьего звонка. Вагоны были переполнены, и пассажиры осаждали подножки.
— Поедем со следующим поездом, — сказал Залькалн. — Нам некуда спешить, еще рано.
Он стал читать рекламы на стенах вокзала, повернувшись спиной к перрону, и только когда поезд ушел, опять сел рядом с Лаумой, смущенный и пристыженный. Лаума ничего не сказала, только в груди у нее что-то чуть заметно дрогнуло. Но она собрала все свое хладнокровие и подавила внезапно возникшее чувство обиды.
«Он прячется от других, стыдится меня…» — подумала она.
Теперь Лауме стало понятно, почему Залькалн так любит одиночество…
На следующей неделе Залькалн несколько вечеров подряд приходил домой изрядно охмелевший, злой и раздраженный. Он требовал, чтобы Лаума оставила его в покое, и, не говоря ни слова, тяжело дыша, садился куда-нибудь в угол, пока не засыпал в таком положении. Наутро он чувствовал себя виноватым, но никогда не пытался сгладить впечатление или оправдаться. Огорченная Лаума ни в чем его не упрекала.
Оставаясь одна, она старалась понять, в чем причина холодности Залькална. Они не ссорились, Лаума все время старалась приспособиться к привычкам Залькална, угождала ему во всем, старалась без слов угадать каждое его желание; балуя друга, она сама старалась казаться маленькой и незаметной. Но Алфред не исправлялся; он являлся домой все более мрачным, раздраженным и суровым, и когда Лаума подходила к нему, он пренебрежительно стряхивал ее руку со своего плеча.
— Что с тобой? — спросила она наконец. — Ты сердишься на меня?
Он насупился еще больше и упрямо молчал. Не рассказывать же ей о тех обидах, которые он терпит в течение дня, о насмешках, которыми преследуют его товарищи по работе, о снисходительном сожалении, выражаемом ему знакомыми девушками, о недовольстве хозяйки дома и о том, как она настойчиво допытывается, кто такая его новая сожительница. Говорить об этом Алфред не мог, но и молчать было нестерпимо, поэтому он нервничал и нарочно избегал Лаумы, надеясь в глубине души, что ей надоест такая жизнь и она оставит его. Но Лаума продолжала делать вид, что ничего не понимает, и он нервничал еще больше.
Залькалн чувствовал себя несчастным, и во всем виновата была эта женщина. Была бы хоть серьезная любовь! А то глупости, детская блажь — и больше ничего!
Нередко он напивался, чтобы набраться мужества и сказать Лауме всю правду, но, опьянев, чувствовал себя только усталым и все таким же нерешительным, как и до этого. И, будто назло ему, Лаума терпеливо переносила все его капризы, не обижалась, не упрекала его и еще больше притихла. Ее безграничное терпение раздражало Залькална. Он заподозрил, что Лаума нарочно терпит все, — ей ведь некуда идти.
Как-то вечером он с возмущением отшвырнул ложку:
— Черт знает что за бурда! Никогда не поешь как следует. Придется ходить ужинать в ресторан.
Ухватившись за этот предлог, он ушел из дому. Лаума не пыталась его удерживать. Она убрала посуду и села у открытого окна. Серая нить мыслей потянулась опять к прошлому: она думала о родителях, о Пурвмикелях и о человеке, который был где-то далеко. У нее не было никаких желаний, все ей казалось безразличным. Без малейшего огорчения она пришла к выводу, что окончательно потеряла гордость. Ее ничто больше не могло задеть, унизить, вызвать в душе болезненный отклик. Отгадав причину поведения Залькална, она принимала все как должное или не относящееся к ней. Всюду и везде она подчинялась, покорялась, покорность была единственно доступной ей формой существования.
Залькалн пришел поздно. Лаума еще не спала. С грустью взглянула она на своего сожителя. Он забыл запереть дверь и, одетый, упал лицом на кровать. Лаума заперла дверь и стала расшнуровывать ботинки Залькална. Стащив один башмак, она принялась за второй, но в этот момент Залькалн быстро перевернулся на спину и толкнул ее ногой в грудь. Она, шатаясь, сделала несколько шагов и ухватилась за стол, долго не могла перевести дыхание.
— Что ты давишься, как гусыня? — крикнул сквозь стиснутые зубы Залькалн. — Что тебе от меня нужно? Почему ты не оставишь меня в покое?
Лаума, придя в себя, глубоко дышала, держась рукой за горло, как будто в нем что-то застряло и душило ее.
— Разденься, Алфред, — прошептала она еле слышно. — Нельзя так спать…
— А какое тебе дело? Какое тебе дело до меня? Ну скажи, что тебе от меня надо? Не все ли тебе равно, как я сплю, разутый или обутый? В конце концов, это мое дело. И если я ем в трактире и пропиваю свои деньги, какая тебе забота? Это мои деньги, и я делаю с ними, что хочу!
— Да… Ты имеешь право делать, что хочешь.
Он язвительно рассмеялся:
— Ах, вот как? Ты только говоришь так! Я знаю, что злость в тебе так и кипит, у тебя сердце кровью обливается, когда ты видишь, что я израсходовал хоть один лат. Ты сама не своя, когда смотришь на чужие деньги, за деньги ты на все готова… — Он исступленно закричал. — Но ты не воображай, что я тебе отдам последний сантим, хоть ты и добиваешься этого!
— Ничего я не добиваюсь…
— Вот как? Это здорово! Что же тогда тебе нужно от меня?
— Ничего мне не надо…