80269.fb2 Брат Каина - Авель - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Брат Каина - Авель - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

"Ну здравствуй, брате".

Брат Авеля - Каин.

Братья улыбаются друг другу. Вспоминают детство, называют имена мальчиков, живших в соседнем дворе,- Алексей Первый, Алексей Второй, Михаил, Александр Первый, Александр Второй, Сергей, Павел, Андрей Первый, Андрей Второй, Андрей Третий Малый, читают сделанные на заборе надписи, смеются.

Нет, мать не узнала Каина, так он изменился за эти проведенные в полнейшем одиночестве годы, так постарел. Она даже подошла и, ни о чем не подозревая, спросила: "Извините, вы не подскажете, где здесь находится десятый участок?" "А вы на нем и стоите",- улыбнулся Каин в ответ.

Потом мы сели рядом с могилой брата на деревянную скамейку, мать достала из сумки завернутое в газету хлебное крошево, сухари, несколько крашеных яиц, заткнутую бумажной пробкой бутылку с холодным чаем и принялась подзывать птиц. Подманивать их, чтобы затем поймать, даже не прибегая к помощи силка или сплетенного из проволочной изоляции шнура, посадить в ладонь и затворить внутри кулака. Несильно, совсем несильно затворить. Там. Нет, не сдавливать, выпуская сквозь пальцы пух, но согревать. Едино согревать дыханием через вставленную в рот алюминиевую воронку.

Мать вынимала свернутую из плотной почтовой бумаги пробку и выпивала холодный чай прямо из горлышка. Проглатывала с удовольствием, потребляла. Чай был настоен на травах.

На следующий день после посещения кладбища мы уехали домой. И это уже в поезде, при подъезде к Обводному каналу, мать встала коленями на пол, животом легла на полку, на которой я сидел, и, наклонившись к самому моему лицу, проговорила: "Вот и остались мы с тобой вдвоем". "А как же твоя сестра Тамара?" "Нет, нет, пожалуйста, не говори так! - Мать замахала головой в ответ.- Только мы вдвоем и остались на белом свете, да под звездным небом затылком, в которое упирается медная статуя, изображающая завернутого в багряницу звездочета Веельфегора".

После возвращения из Воронежа еще какое-то время Авель продолжал получать письма от брата, но потом все прекратилось. А почтальон с трудом волочил по заснеженной улице сшитую из синей клеенки сумку, доверху набитую бумагами, как черновиками, беспрестанно поправлял козырек на фуражке, которая съезжала на глаза, останавливался, чтобы перекурить. От почтальона шел пар. Или дым?

Авель отходил от окна все дальше и дальше, прятался в самой глубине комнаты, хотя бы и ложился на кровать, над которой висели часы, слушал, как в трубах шумит кипяток, а в мусоропроводе воет прорвавшийся через оторванные еще во время войны взрывом отдушины ветер. Сквозняк. Часы шли, значит, мать завела их, включила радио, пустила воду из крана, зажгла свет в коридоре и на лестничной площадке, вынесла во двор ведро с картофельными очистками, поздоровалась с почтальоном, который развел руками в ответ: "А вам сегодня ничего нет",- предложил затянуться, мать отказалась, поблагодарила, вернулась домой.

Мать была верующим человеком, она веровала во Святую Троицу и во Святое Воскресение Христово. Еще она была уверена в том, что невинные души расстрелянных мирных жителей вопиют к Богу, и нет им числа, и напоминают они кишащее людское море. "Окиян". Об этом ей, кажется, рассказывал отец, тот самый, который в 1939 году участвовал в велопробеге по маршруту Судак Феодосия. Рассказывал тайно, шепотом, прикровенно.

Во время войны он служил штурманом в эскадрилье торпедоносцев где-то под Мурманском. Вспоминал, как они сутки напролет могли лететь над морем, над океаном, как на рассвете они выходили в заданный квадрат, перестраивались в боевой порядок и торпедировали загруженный много выше ватерлинии боеприпасами военный транспорт. Так как самолеты выходили на эшелон до ста метров, то можно было видеть, как люди прыгали за борт в ледяную воду, и черные вздувшиеся бушлаты потом еще долго тянулись по кромке переливающегося кобальтовой слюдой нефтяного пятна. Из трех самолетов, уходивших на задание, на базу, как правило, возвращался только один - полуобгоревший, изрешеченный осколками, с насквозь прошитым из зенитных пулеметов фюзеляжем по центроплану, на одном двигателе. Техники выбегали на выложенную рифлеными стальными плитами рулежку, снимали промасленные, пропахшие потом фуражки и начинали размахивать ими навстречу торпедоносцу, который тяжело вываливался из низкой февральской облачности, видели, как от самолета откалываются оплавленные куски, а из густо смазанных дымящимся тавотом лонжеронов на землю высыпаются стреляные гильзы. Потом, уже после посадки, из забрызганного кровью фонаря вытаскивали мертвого стрелка-торпедиста. Отец матери выбирался сам, переваливался из кабины на крыло и страшным голосом требовал, чтобы ему принесли галоши. Галоши ему тут же приносили, и он, кряхтя, напяливал их поверх унтов, затем спускался на землю и, не оглядываясь, брел по летному полю.

Летать он начал в Москве еще в 1934 году на аэродроме Центрального аэроклуба в Тушине. Об этом Авель узнал совершенно случайно, когда уже в Ленинграде среди бумаг, привезенных сюда неизвестно зачем из Воронежа, он нашел перевязанную жгутом стопку писем и пожелтевших от времени фотографий деда. На обороте одной из фотографий, достаточно пересвеченной, с размазанным, видимо, во время печати небом, карандашом была составлена планерная полетная карта: "Сегодня, 18 мая 1935 года. Средняя облачность. Доходящий до штормового, резкий северо-западный ветер. После ночного дождя состояние взлетной полосы удовлетворительное. Поднялись в воздух в одиннадцать тридцать. Разводящий ушел. Получил разрешение на выполнение упражнения "треугольник". Приступил к выполнению упражнения "треугольник". Прошел первый угловой ориентир по колокольне церкви Спаса Преображения, что в Тушине. При выполнении разворота видел, как в церковном дворе складывали невообразимой величины костер, скорее всего жгли строительный мусор. Говорят, что здесь будет аэроклубовское общежитие. Бесформенными клоками к небу поднимался густой, вонючий дым - это солдаты бросали в огонь черные потрескавшиеся доски. Пошел дождь. Видимость резко ухудшилась. Доложил обстановку диспетчеру полета. Получил приказ - продолжать выполнение упражнения "треугольник". При попытке разворота у ориентира по Сходненско-му мосту сильнейшая восходящая атака вывела из строя правый руль высоты и хвостовой спойлер. Планер получил носовой крен до сорока пяти градусов, потолок упал до двухсот метров. При подходе к аэродрому горизонт удалось выровнять. Запросил посадку. Вместо разрешения на посадку получил приказ занять эшелон до тысячи метров и ждать дальнейших команд. Дождь почти прекратился, но ветер усилился до критического. Попытался поймать восходящий поток..."

Авель вообразил себе, как дед, планируя ладонями, рассказывал бы ему:

- Я попытался поймать восходящий поток, чтобы дотянуть хотя бы до Ходынки, но после прохождения облачности планер почти полностью потерял управление и, периодически срываясь в "штопор", стал падать. Мимо, беспорядочно сменяя друг друга, вот так - вот так, понеслись деревянные одноэтажные бараки, огороды, выкрашенные в зеленый цвет заборы, железнодорожные пути, пристанционные постройки, прямые, ровно обсаженные деревьями поселковые улицы, телеграфные столбы, проваливающиеся за размытый дождем и ночными испарениями горизонт, целая вереница столбов, целая скорбная процессия. Вот так - вот так. Из-за удара об один из них совершенно внезапно расклинило правый руль высоты. Планер резко взмыл вверх, словно взошел на осыпающийся, вертикально уходящий от земли сланцевый уступ-Голгофу, и развернулся. Только теперь я увидел, что на меня надвигается огромный восьмимоторный аэроплан. Уйти в сторону было уже невозможно. Мы медленно - секунды превратились в вечность - плыли друг навстречу другу...

После катастрофы дед остался жив. Он пролежал в госпитале около трех месяцев. Потом заново учился ходить, по требованию врачей даже занялся велосипедным спортом.

В небо его выпустили уже только перед самой войной. Он погиб весной сорок третьего, не вернувшись с торпедирования немецкого транспорта где-то в районе острова Колгуев.

Теперь один брат.

А как было раньше? Вот так: братья присутствуют на аэродроме и наблюдают за полетом планера, выполняющего фигуру "треугольник", а планер при этом покачивает узкими острыми крыльями с нарисованными на них красными звездами. Крылья втыкаются в небо.

Один в небе.

Один в море, "окияне".

Паровой коч "Святой Савватий" отвалил от дебаркадера, прошел Кемский лесозавод, лагерный причал, вышел в море и взял курс на остров.

Об этом острове как-то, когда они возвращались из церкви после Всенощной, Авелю рассказала Тамара, сестра матери. В тот вечер они медленно шли по пустынной улице и молились. Авель волочил ноги, при этом уморительно выворачивал стопы, да так, что сбитые под ус ботинки исхищали вытянутые на пятке, наподобие вареного хобота, носки, валяли их и превращали в колючий войлок. Приходилось останавливаться, вставать на колени и побитой узлами-наростами шнуровкой снова и снова привязывать ботинки к острым, костлявым щиколоткам.

На коче от материка до острова было не более трех часов пути. Местные называли этот остров по-разному: или Монастырский, или Большой Муксалмский, или Соловецкий. И вот, миновав рукотворный остров с воздвигнутым на нем поклонным крестом, коч вошел в Гавань Благополучия. Сохранилось предание о том, что у этого креста святитель Филипп Колычев молился во здравие царя Иоанна Васильевича, к тому времени уже совершенно ополоумевшего, в частности приказавшего сварить в чане с репейным маслом привезенного ему в подарок из Персии слона, чтобы потом было чем разговеться на Светлой Седмице.

Приезжающих на острове селили в монастырском общежитии, расположенном у южной стены. Здесь было несколько, более всего напоминавших сумрачные, с закопченным потолком залы постоялого двора комнат с квадратными, заклеенными горчичного цвета газетами окнами, выходившими во внутренний двор. Широкий, разгороженный кирпичными воздуховодами коридор был завален дровами. Говорили, что даже летом здесь по ночам нередко приключались заморозки и надо было протапливать печи. Да, гремя по деревянному, выкрашенному коричневой комкастой, как каша, краской полу кирзовыми ботинками на этаж поднимался сторож. Восходил. Долго кашлял, страдал, страдал ведь кровохарканьем, пряча в огромном, горящем, испещренном пороховыми татуировками кулаке худые, заросшие щетиной щеки, потом открывал дымоход и вкладывал в устье очага пылающую сосновую лучину. Лучина трещала, стреляя окрест горящей смолой. Сторож обжигал руки, и на них вздувались розовые, величиной с пасхальное яйцо волдыри. Сочились. Сходила кожа. Впрочем, сторож не кричал от боли, видимо, потому, что уже привык к ней, к этой адской боли, к этой экзекуции, только чесал расслоившимися от невоздержанного употребления чифиря ногтями шелудивую шапку-ушанку, заткнутую за пояс, грел аппендицит, грыжу ли, старый идиот.

Авель слушал рассказ Тамары про остров как зачарованный, закрывал глаза и представлял себе стоящую посреди моря гранитную Гаввафу, еще называемую Лобным местом.

"Это Гаваффа - возвышение, каменный помост, имеющий греческое название лифостротон, иначе говоря, горнее место, с которого прокуратор обращался к народу".

...рисовал в воображении пустой монастырский двор, укрытый в глубине тенистого и потому вечно сырого ущелья. На ночь по сохранившейся еще со времен войны традиции, когда здесь располагалась школа юнг, обшитые кованым стальным профилем дубовые ворота закрывались на чудовищной величины засов. С рассветом же приходила смена караула, и по удару сигнального рельса ворота открывались вновь. В подземелье входил истошный запах моря, водорослей, гудрона, которым заливали стянутые ржавой арматурой городни причала, а еще запах свежепойманной рыбы и колодезной плесени. Тишина еще сохранялась какое-то время, но уже не была той неизлечимой глухотой, которую следует протыкать специальной бронзовой иглой-стеком, излечивать криками чаек и пронзительными гудками маневровых буксиров или по молитве прижигать раковины ушей огарком свечи от образа Великой Панагии.

Авель вышел из ворот монастыря и, миновав давно расселенный поселок при заброшенном смолокуренном заводе, спустился в обмелевшую рукотворную гавань, уложенную по берегам ледниковыми валунами. Отсюда начинался путь на Секирную гору. Свое название эта гора получила еще в 1429 году, когда здесь, согласно преданию, была высечена ангелами некая блудница, возжелавшая по наущению началозлобного диавола поселиться на острове, дабы срамными помыслами смущать монахов. Это было не что иное, как искушение!

Искушение. Сомнение. Страх или гордость!

Психоз. Неуверенность. Неумение ответить на вопрос: "Действительно ли жизнь складывается из разрозненных воспоминаний и не существует никакого сквозного бытия, мотива, ради которого стоило бы предпринимать хоть какие-то усилия, заставлять себя идти по дороге вперед, превозмогая головную боль, приступы тошноты и судороги, приступы страха?"

Дорога на Секирку оказалась глинистым, раскатанным лесовозами трактом. Кое-где вдоль дренажных канав, до краев заполненных курящимся насекомыми торфом, тянулись ограждения из колючей проволоки, попадались и полузасыпанные хвоей остовы грузовиков, тягачей на гусеничном ходу. К подножию горы Авель вышел только на закате. На вершину Секирки, терявшуюся в зарослях можжевельника, вела деревянная, наскоро сколоченная из горбыля лестница. Авель ступил на рассохшийся, врытый в землю помост, сделал один шаг вверх, и сразу же наступила тишина, как после чтения Часов. Лестница закачалась под ногами, и откуда-то сверху по до блеска вытертым перилам, сооруженным из тонких сосновых стволов, вниз побежал густой свекольный сок. "Боже мой! Боже мой! Что это было? Керосин? Горькое, настоянное на ореховых перегородках вино? Кровь Причастия? Святая вода из пробитой в гранитном мельничном жернове скважины? Лампадное масло? Песок? Еловая костра или засахарившаяся смола - из надрезов?" Это Авель сам себя спрашивал, пытал с пристрастием, но ответов, как того и следовало ожидать, не находил и ощущал себя умалишенным безумцем. Потом ложился на ступени, отдыхал, а затем вновь продолжал восхождение, считая шаги, полагая их равенство количеству Книг ветхозаветных пророков или количеству глав из Апокалипсиса. А ведь все это уже было в прежней жизни с Каином, когда брат насчитывал 365 шагов и наивно думал, что год миновал и по лунному календарю, и по григорианскому. "Заблуждение ущербного!".

В 1862 году на вершине Секирной горы был возведен храм во имя Вознесения Господня, что "под колоколы", с маяком, устроенным в верхней части крытого липовым лемехом купола. Приходская книга, обнаруженная уже в 40-х годах XX века в запасниках монастырского музея, сообщала, что маяк неоднократно ремонтировался по причине полнейшего своего технического несовершенства, и в 1904 году для увеличения мощности керосиновых ламп здесь была установлена французская конденсорная линза, специально привезенная на остров из Петербурга. Однако после того, как в 1923 году в храме на Секирной горе был устроен штрафной изолятор Соловецких лагерей особого назначения, линзу с маяка сняли и вместе с колоколами, нареченными еще во время посещения монастыря в 1858 году Государем Императором Александром Николаевичем в честь святых Анзерских подвижников благочестия - Арфаксадом, Иисусом, Елеазаром и Мефодием, сослали на Кондостров в Никольский скит, где они вскоре и приняли мученическую смерть.

Лестница осталась позади, и уже нельзя было разглядеть, из какой преисподней она восходила, минуя кусты можжевельника и кривые, умирающие от истощения и жажды деревья, целое кладбище стволов, потому как уже наступили матовые, мерцающие, пряно пахнущие соленым морским перламутром островные сумерки. Авель подошел к сложенному из валунов теплому, снабженному кирпичными дымоходами приделу первого этажа Вознесенского храма и заглянул в окно: посреди темной, с обрушившимся потолком комнаты-выгородки на деревянном ящике из-под гвоздей сидел старик в горчичного цвета вылинявшей гимнастерке, застегнутой под самым, торчащим наподобие высохшей коры подбородком. Старик неподвижно смотрел перед собой, сохраняя при этом стеклянный, немигающий взгляд.

Оказывается, сразу после войны работал бакенщиком в Кеми, а потом перевели сюда на маяк. Каждый Божий день поднимался по ржавой, изъеденной солью и пахнущей дохлой рыбой и водорослями лестнице на сигнальную площадку под самый крест и зажигал забранный вольфрамовой сеткой газокалильный фонарь, поставленный сюда вместо керосиновых светильников в 1937 году. Так и ноги отнялись. Так и ослеп. Так и сидел на том месте, где еще совсем недавно штабелями складывали замерзших за ночь штрафников, вдыхал испарения шинелей, драных пиджаков, стеганных на ватине кацавеек и промасленных черных бушлатов с вырванными с корнем карманами. Вдыхал ртом, и могло показаться, что сипло разговаривает с кем-то невидимым, с кем-то насмерть убившимся на лестнице, когда связывали руки за спиной, на ноги надевали ведро и сталкивали вниз. Или же по-другому - зимой привязывали к обледеневшему бревну и спускали долу.

Рассказывали, что подобный вид смертоубийства придумал один из лагерных надзирателей по фамилии Грибов, которому якобы во сне явился святой Зосима и повелел немедленно оставить душегубство. Однако взбешенный Грибов попытался выстрелить в старца, но, видимо, по причине кромешной темноты и неразберихи, во дворе неожиданно залаяли сторожевые собаки, прострелил себе правую ногу. С тех пор надзиратель охромел и стал ходить с посохом, а как-то зимой, спускаясь с Секирной горы, поскользнулся на обледеневших ступенях и упал, напоровшись при этом на собственный посох, начертавший на его лице кровоподтек в форме перевернутого восьмиконечного креста. Навершия. Похоронили Грибова тут же, у подножия холма, однако уже к весне могила его затерялась в буреломе среди поваленных февральским ураганом-"шелоником" деревьев.

Из воспоминаний бывшего заключенного штрафизолятора на Секирной горе Ивана Митрофановича Лебедева от 1931 года: "Нас втолкнули внутрь громадного высокого здания. Мы остановились в оцепенении у входа, изумленные представшим перед нами зрелищем: вправо и влево вдоль каменных стен, а также посередине на голых деревянных нарах сидели в два ряда арестанты. Все они были босые, полуголые, имевшие какие-то лохмотья на теле, некоторые из них были, как подобия скелетов, грязные, со всклокоченными волосами. Все, что могло напоминать о храме, было выломано и осквернено, алтари переделаны в карцеры, где происходили избиения штрафников. На месте же святого Жертвенника теперь стояла огромная "параша" для большой нужды... невыносимо пахло испражнениями".

...Авель очнулся и увидел, что у него опять развязались шнурки на ботинках.

Остановился. Тамара тоже остановилась и сразу забыла, о чем говорила, впрочем, она ведь и не говорила ничего, потому как молилась про себя или просто молчала. Видимо, рассказ про остров возник как-то сам собой в шуме ветра, грохоте трамвая на рельсовых стыках, в голосах, доносящихся из пустых дворов-колодцев. Вот когда деревья растут во дворе, то на первый взгляд кажется, что они просто стоят среди домов, как телеграфные столбы, и не растут вовсе, однако вскоре за ними приходят уборщики, пилят их двуручными пилами, разводят в заставленной мусорными баками подворотне костер и жгут обглоданные подвальной сыростью и страдающими паршой птицами сучья. Теперь-то и становится понятно, что деревья были живы, росли, пытаясь выбраться из сумрачных дворов к солнцу, а сейчас уже сдохли, подохли. Устарели с этими распертыми костяными клювами. Да, да, птицы - дворовые голуби, чайки ли - совершенно непригодны для еды!

Тамара наклонилась вперед, проглотила слюну и проговорила: "Сегодня на ужин у нас будет вареная картошка с глазками".

Авель подумал: "Она наклонилась ко мне и сказала, что сегодня на ужин у нас будет вареная картошка с глазками".

Птицы сидят на ржавых жестяных подоконниках и смотрят своими глазками по сторонам.

Тамара опять проглотила слюну и улыбнулась: "Сладенько".

Авель заволновался: "Кажется, она опять что-то сказала, а я не расслышал. Но, с другой стороны, это и не моя вина, ведь у Тамары была "заячья губа", а потому говорила она крайне невразумительно, неразборчиво, заикалась, захлебывалась, была вынуждена постоянно протирать мохнатый, покрытый острыми морщинами подбородок носовым платком. В такие минуты, не дай Бог их переживать вновь и вновь, могло показаться, что Тамара проглатывает тяжелый дрожжевой воздух и он густеет у нее во рту, превращаясь в невыносимо вязкое, тягучее, а порой и бессмысленное повествование о том, как после Всенощной строгий священник обличал ее со словами: "Знай - многое и другое сотворил Иисус, но если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг всех"".

Тамара закивала головой: "Да, да, да".

Дверь открыла мать и сказала: "Здравствуй, сестра, здравствуй, сын мой Авель!"

Вот дверь открыта, и видно, как мать удаляется по коридору, больше напоминающему дорогу или скованную грязным февральским льдом реку, студенец, лесной поток.

Мать уходила на кухню и выключала в коридоре свет. Говорила напоследок: "А, впрочем, сейчас можно до одури щелкать выключателем, включать и выключать, включать и выключать, до тех пор пока из-под ногтя не пойдет кровь, или до тех пор пока, не надувшись сизым в разводах пузырем, под потолком не взорвется забранная матовым колпаком электрическая лампа. Ты же знаешь, что это один из видов пытки, о котором рассказывал твой отец, когда мы еще жили в Москве. Это было очень-очень давно. Откуда он знал? Трудно сказать. Может быть, просто предполагал, открывая и закрывая глаза на солнце или на какой-либо еще яркий источник света. Видимо, сразу ощущал головокружение по причине избыточного внутричерепного давления, тошноту, покрывался холодной испариной, непроизвольно начинал пускать ветры, хотя за завтраком не ел ничего жирного или прогорклого, ноги тут же становились ватными, но - что, пожалуй, было самым удивительным - не переставал ни на минуту моргать глазами. Хотя, вполне возможно, это уже была судорога и он просто не мог остановиться, не был властен над собой. При этом я все-таки сомневаюсь, чтобы такое самоистязание приносило ему какое-то тайное, непостижимое удовольствие. Вряд ли, при том что твой отец был очень странным человеком. Болезненным? Да нет. Он почти никогда не болел, старался правильно питаться, не читать лежа, чтобы не испортить себе глаза, и перед сном обязательно выпивал стакан кипяченой воды. Он очень любил тебя, а когда ты родился, мне казалось, что он вообще помешался, помутился в рассудке. Ходил и рассказывал всем, какой у него растет замечательный сын. Или нет, он всегда говорил "сынок". Любила ли я его? Думаю, что да. Я испытывала к нему некое чувство, чем-то напоминавшее привязанность и одновременно благодарность, жалость и одновременно уважение. Как-то трудно сейчас разобраться во всем этом, ведь прошло столько лет. Могу лишь точно сказать одно: это было очень ровное, спокойное чувство, без истерик и скандалов. Может быть, именно поэтому, когда я узнала о его гибели в концлагере, я отнеслась к этому спокойно, прекрасно понимая, что ничего уже изменить нельзя. Вероятно, это был какой-то страх, что больше никогда его не увижу, обида, боль тоже были, но, поверь мне, я-то умерла, отдала Богу душу много раньше, в тот день, когда твой отец завел на кухню худого, лопоухого мальчика, он держал его за руку и сказал, что это тоже его сын и что теперь он будет жить с нами! А ведь он любил вас обоих - тебя и твоего брата Каина. В этом нет ничего удивительного. Уверяю тебя, просто мы были второй семьей твоего отца, и я об этом знала, когда выходила за него замуж. Что же касается матери Каина, то в нашем доме никогда не говорили о ней, ведь матерью ему стала я. Однажды, и мне стыдно вспоминать об этом, во время обеда кто-то из вас опрокинул на пол кастрюлю с перловым варевом. Да, разбухшая, напоминавшая слюдяные, кадмиевого тона крылья жуков скорлупа выплывала из парной горловины, из ямы-зева и застывала комкастой, грязно-серого цвета горой. Сама не знаю почему, но избивать я начала именно Каина, хотя он вопил, что не виноват, и у меня, честно говоря, не было никаких оснований не верить ему. Он сполз со стула на пол, но я успела схватить его за волосы и вытащить на середину кухни. Проворно. Вскоре его крик перешел в хрип, и с Каином случился припадок. Это был его первый припадок, а впрочем, не знаю, не уверена... Вообще-то вы дружили. Да?"

Вспышка.

Холодный белый свет.

Ясный ветреный день.