8044.fb2
— Ну, так как? — поддал Артем.
— Как, как… — сказал Рувим. — Это смотря для кого. И судя по обстоятельствам. — И улыбнулся.
— Ну понятно, — сказал Артем Каратута со значением. — Но я не про тебя… Вот человек любит, например, зарю. А почему? Потому что так принято: любить зарю. Может, он и детей любит, потому что так принято? И кто по-другому смотрит и не восторгается, тот подозрительный и вообще плохой?
— Да кто его знает, — сказал Рувим и с неохотой пожал плечами. — Вот я, скажем…
— Речь не о тебе, — предостерег Артем Каратута. — Я знаю, зачем ты меня сюда завез. И не жалею. Но как ведь получается?
— Ну, как? — с интересом переспросил Рувим Веселовский.
— Во-первых, родители, — дал объяснение Артем. — Они терпят, ночи не спят, и коляску надо, и гулять ходить на бульвар — все надо! И они, эти папа с мамой, обязательно надеются на отдачу: детки подрастут, не забудут, поцелуют когда-нибудь, последний стакан воды поднесут. Все мы так устроены, торговым образом, и это всего касается, даже Бога: мы — Богу, а Бог — нам. Как говорится, баш на баш.
— Ну? — снова спросил Рувим.
— Вот в том-то и дело, — с болью подвигаясь в седле, сказал Артем. — Дети вырастут — и тю-тю! Уедут к чертовой матери, забудут, как тебя зовут. Какой там стакан воды! В том-то все и дело, что отцовская любовь ни в какое сравнение не идет с сыновней или там дочерней. Ни в чем так человек не прокалывается, как в этом, сам знаешь.
— Я не знаю, — сказал Рувим и в седле сгорбился.
— Ну, может, узнаешь, — обнадежил Артем Каратута. — Тебе, значит, лучше. А я уже узнал.
— Ты рассказывал, — сочувственно откликнулся Рувим Веселовский. — Австралия? Дикое дело, гори оно огнем.
Не все, совсем не все рассказывал Артем Каратута Рувиму Веселовскому. Да и Рувим Артему — не все.
Артем, как ни странно, был чадолюбив. В этой своей любви он опирался на опыт золотых далеких предков, гонявших козлов и баранов по холмам Иудеи и Самарии. Праотец наш Иаков являлся в изрядной степени его идеалом: двенадцать сыновей плюс дочка Дина. И вряд ли Иаков Большое Гнездо стирал пеленки своему выводку и убаюкивал деток колыбельными песнями о дедушке Аврааме и сером волке.
Да и не в этой же, честное слово, чепухе, не в этой понесухе заключался высокий дар отца своей поросли! Отец дарит жизнь: небо, и солнце на небе, и траву на лугу, и лес с птицами. И вот эти, кстати, крутизны, по которым и лошадь-то еле ползет на своих четырех ногах, дал сыну в пожизненное пользование покойный Самуил Исаакович Каратута, военный инженер. Эти дикие горы, куда Артема заманил своими рассказами Рувим Веселовский, проверенный друг.
Рувима вела сюда и волокла надежда, а надежда — это мечта, а мечта — это Бог. Мечтая о том, чтобы поездка сюда, в заоблачные края, в кишлак Ак-Топоз, не закончилась ничем, Рувим Веселовский надеялся на Бога: ненавязчиво, чтоб не докучать, просил его помочь в этом важном деле. Больше ему надеяться было не на кого, просить некого, и не хотелось думать о том, какими глазами будет он смотреть на Артема Каратуту, своего товарища, если все труды и тяготы пути пойдут коту под хвост.
А тягот выпало немало, да. Сначала много часов летели на самолете с пересадками из Тель-Авива в Бишкек, и у Артема острой болью прихватило ногу, как будто туда воткнули шило, — это напомнил о себе тромб, и никто не знал, сдвинется ли он с места и закупорит ли, как пробка, легочный сосуд до приземления. О такой, мягко говоря, неприятности предупреждал врач перед отлетом, дома, и шприц дал на этот случай — немедленно делать укол. Рувим твердой рукой вогнал шприц и надавил на стерженек; это, как видно, помогло. Долетели. Потом погрузились в набитый какими-то мешочниками междугородний автобус, расхлябанный, натужно вздыхавший на выбоинах и скрипевший на поворотах дрянной дороги, ведущей в горы. И это было еще не все. После головокружительного перевала взяли вправо, минут двадцать тряслись по грунтовке, а потом остановились на окраине какого-то почти безлюдного поселка. Там, на автостанции, автобус развернулся и уехал, а Рувим с Артемом и мешочниками остались. Побросав мешки в пыль дороги, мешочники расселись на них и погрузились в терпеливое ожидание чего-то, а Артем с Рувимом, вскарабкавшись не без проклятий в открытый кузов старинной попутки-полуторки, покатили вдоль реки, вверх по долине, помнившей поступь верблюдов Марко Поло. Трястись на этот раз предстояло километров сорок до населенного горными людьми пункта Алтын-Чулак, там ночевать, а наутро садиться в седла и двигаться верхами, чтоб засветло попасть в кишлак Ак-Топоз, где Лейла Куртовна, вдова суфия Джаныбека, проживала в кибитке.
Чем ближе к Ак-Топозу, тем радостней становился Рувим Веселовский и окрыленней, как будто добрый ангел ждал его там для беседы, сидя на пеньке у ручья, на окраине кишлака. Может, в Лейле Куртовне он видел этого ангела, присевшего на пенек. Может быть.
Во всяком случае, Артем Каратута, страдавший от болезненных ссадин и тряски в седле, думал именно так. История, рассказанная ему Рувимом, увлекла бы и бесчувственную анаконду, а Артем был человеком, много повидавшим и открытым сквознякам чужих переживаний. Да он и добился в жизни немало, и кое-чего достиг. Вот, к примеру, если б он сейчас за изгибом тропы увидел обувной магазин, то мог бы совершенно спокойно в него войти и купить, не прикидывая в уме, а хватит ли денег до пенсионной получки, пару дорогих итальянских туфель — чтоб скинуть эти треклятые кирзачи, до крови натершие ему ноги. Но не было никакого обувного магазина в поле зрения Артема Каратуты, сколько ни крути головой.
— А если ты ошибся? — нахохлившись в седле, то ли спросил, то ли предположил Артем. Но Рувим не расслышал.
Правду сказать, Артем и не рассчитывал услышать ответ. Рувим с самого начала настроился на успех своего высокогорного предприятия, и все попытки Артема заглянуть в эту историю поглубже и разглядеть, что же там, на дне, — все эти попытки отскакивали от загадочно улыбавшегося Веселовского, как сушеный горох от стены. И Артем, испытывая легкую досаду, запасливо таил от своего товарища то нелепое давнее приключение, которое много раз уже намеревался открыть, и всякий раз в последний момент отказывался от своего намерения: язык не поворачивался. А дело было вот какое: у Артема Каратуты лет сорок с довеском назад, без всякой связи с австралийским сыном Степаном, родилась дочка Вера. Эту дочку он видел один-единственный раз, когда ей исполнилось месяца полтора или два, — счастливая, но несколько озабоченная мама принесла ее к отцу познакомиться. По причине совершенного нежелания представлять счастливую маму с дочкой вечно чем-то недовольной жене и родителям знакомство состоялось не в отчем доме, а на Тверском бульваре, под памятником Клименту Тимирязеву у Никитских ворот. Знаменитый академик с высоты своего пьедестала одобрительно наблюдал за происходящим, приставив к низу живота научную трубку, через которую, казалось, собирался помочиться на окружающих.
Более Артем Каратута с дочкой не встречался никогда. Так сложилось: то какие-то экзамены по повышению квалификации, то отпуск на ЮБК, то снова работы по горло, потом развод с разделом жилплощади, потом новая женитьба. Время текло, год шел за годом — в затылок… Дочку Веру в коляске, под гранитным Тимирязевым с его трубкой, Артем бережно хранил в дальней ячейке памяти под замком — но ключик в тот замочек вставлял редко: не было тяги. Мало кто знал о том происшествии, а точнее, никто и не знал — за исключением, разумеется, нескольких человек: самого Артема, дочкиной мамы и, может быть, самой дочки Веры. Изредка возвращаясь к этой истории и перелистывая ее страницы, Артем Каратута все тверже убеждал себя в том, что все сделал правильно: предупредил девушку, что жениться на ней не собирается ни при какой погоде, детородное свое назначение, приехав на трамвае в какое-то подмосковное Куево-Кукуево, выполнил до конца, не пообещав при этом никаких отцовских гарантий. Но девушка о гарантиях и разговора не заводила: было не до того. Вдобавок она сказала потайным жарким шепотом, что любит Артема Каратуту не на шутку и хочет родить от него ребеночка. Артем был рад поделиться жизнью с хорошей милой девушкой и подарить ей от всей души счастье материнства. В конце концов, не обязательно жениться для продолжения рода — не каменный все же век на дворе! Добрые намерения — вот что главное.
Пришел час, и Артем Каратута, распростившись с надоевшей Россией, улетел на ПМЖ в Израиль. Там, в далеком краю апельсиновых рощ и финиковых берегов, Артем, к собственному удивлению, вспомнил о дочке Вере и ее неощутимое существование в Куево-Кукуево вдруг показалось ему сопряженным и связанным тонкой шелковой нитью с его собственной жизнью. Эта странная незваная мысль приятно овладела душой Артема Каратуты — в пику, возможно, отщепившемуся от родового ствола австралийскому сыну Степе. И когда другой час пришел, и уже обустроившийся в новой жизни Артем отправился независимо взглянуть на бывшую родину — как она там сидит в своем снегу, — он точно знал: эту Веру надо разыскать. Может, она тоже захочет приехать в Израиль, к отцу — погостить или же навсегда. Ей должно быть уже за сорок, у нее, скорей всего, и свои дети есть. А может, она овдовела и теперь живет одна; так даже проще. О Вериной маме Артем Каратута не вспоминал: чего о ней вспоминать, если она, вполне возможно, уже умерла или вышла замуж и уехала в другой город.
Оглядевшись в Москве, Артем приступил к розыскам. Он собрался было ехать в Куево-Кукуево, но потом раздумал: там все дома одинаковые, как Веру найдешь? Ему подсказали обратиться в платное справочное бюро, там долларов за сто найдут хоть семью с детьми, хоть мать-одиночку. Заполняя бланк на ускоренный поиск, Артем Каратута вдруг оцепенел, и шариковая ручка застыла над пустой строкой: он совершенно позабыл, как звали маму Веры. Таня? Нет. Лена? Тоже нет… Вместо имени той доброй милой девушки зияла в памяти аккуратная черная дырка. Почему-то он запомнил только фамилию ее первого мужа-армянина, которого она, походя, упомянула раз-другой, — Мнацаканов. Но с этим армянином Верина мама разругалась и развелась еще до того, как познакомилась с Артемом Каратутой, так что этот Мнацаканов, даже если б он нашелся, вряд ли смог бы помочь. Да и как его найдешь, если армян в Москве хоть пруд пруди, а как звали Мнацаканова по имени — Ашот или там Рубен — зависший над бланком Артем не имел представления.
— Забыл, как звать… — отодвигая незаполненный бланк, удивленно пробормотал Артем Каратута и поднялся из-за стола. Провожаемый нехорошим взглядом привольно откинувшегося в дорогом английском кресле служащего, он вышел на улицу. Единственное, чего ему сейчас хотелось, — так это выкрикнуть, обращаясь ко всему миру, к небу и земле: «Да как же это так?!», — и с размаху огреть себя ладонями по ляжкам. Но, будучи от природы сдержанным человеком, Артем не желал привлекать к себе внимания прохожих, а поэтому руками не размахивал и удрученно молчал. Найти знаменитого «дедушку на деревне» было несравнимо проще, чем отыскать дочку Веру в многомиллионной Москве. Идти по следу Артему было никак невозможно, потому что не было и следа: газета, где служила когда-то секретаршей позабытая мама, давным-давно прогорела и закрылась и в редакционном «сталинском» доме теперь грохотал шарами и кеглями боулинг. Поиск Веры, таким образом, с самого начала, с первого дня уперся лбом в глухую непроницаемую стену. Винить в этом Артему было некого, кроме как самого себя и свою проклятую забывчивость, а ведь знал, наверняка знал и имя, и фамилию той миловидной секретарши — и вот забыл! И надежды вспомнить не было никакой. Оставалось только собрать чемодан и возвращаться домой, в Тель-Авив.
Артем Каратута так и сделал.
До вечера оставалось недолго, когда всадники увидели в ложбине, на пологом спуске, уходящем к витому, в зарослях непокорного кустарника ручью, кишлак Ак-Топоз. Там вразнобой, переливчато брехали собаки, как будто кто-то невпопад барабанил по клавишам расстроенного рояля. Золотистые, цвета свежеиспеченной лепешки, глинобитные кибитки были прихотливо разбросаны по спуску. Появись здесь улицы и просеки — и кишлак тотчас превратился бы из свободной стоянки людей в какой-то заштатный рабочий поселок или совхоз с гнусным сельсоветом под драным национальным флагом. Но ни Рувиму Веселовскому, ни Артему Каратуте и в голову не приходило выискивать здесь названия улиц на стенах кибиток. Рувиму было известно, что жилище покойного Джаныбека, суфия, стоит на берегу ручья, и этого ориентира было более чем достаточно.
Предзакатное небо над кишлаком наливалось густым соком вечера, заросли вдоль ручья чернели на глазах, а островерхие снежные пики гор по другую сторону ущелья вспыхивали и рассыпали шлейфы искр, как будто бесшумные молнии вонзались в лед и камень. Высшая власть гор над людьми, зверями и деревьями была здесь неоспорима и безгранична, и никто — ни районный милиционер с ружьем, ни новый народный хан в столице — ничего с этим поделать не мог.
Пока ехали через кишлак, повстречали нескольких местных — мужчин и женщин.
— Салям алейкум! — дружелюбно приветствовал местных жителей Рувим Веселовский с высоты седла. — Лейла где тут живет? Лей-ла!
Разглядев приезжих, их европейские лица, встречные не задерживались с ответом и указывали рукою, куда надо ехать. Как видно, приезжие появлялись здесь не часто, а русские, пусть даже и евреи, вообще никогда. Нетрудно было сообразить, что они могли искать в Ак-Топозе лишь только ту Лейлу, которая приехала сюда с мужем-суфием из большого города Кокмак, где русских полно, и одиноко проживавшую теперь в кибитке на берегу ручья. Других дел у русских в кишлаке Ак-Топоз не было и быть не могло.
— Рахмат! — учтиво благодарил встречных Рувим Веселовский и, трогая коня, отпускал поводья.
Артем Каратута поспевал за своим товарищем. Получалось, что любой встречный-поперечный знает, где живет эта Лейла, а про Веру в Москве никто не знал и не слышал, и это, если разобраться, было несправедливо. Вздохнув, Артем в очередной раз передумал рассказывать Рувиму историю про утерянную дочку Веру и ее забытую маму, тем более что путники почти уже подъехали к месту своего назначения — одиноко стоявшей на отшибе, у самого ручья, кибитке Лейлы Куртовны.
На вежливый, но не просительный стук Рувима Веселовского из кибитки донеслось:
— Заходите, не заперто!
Стучать в дверь тут могли только приезжие издалека чужаки, поэтому хозяйка и откликнулась по-русски. Рувим оглянулся, со смущенным торжеством поглядел на Артема Каратуту и потянул ручку.
Лейла Куртовна сидела у оконца на голубом пластмассовом, неведомо как попавшем сюда дачном стуле с подлокотниками в единственной жилой комнате дома, прибранной, с застланным лоскутным покрывалом топчаном у одной стены и выкрашенным серой масляной краской фанерным шкафчиком у другой, с голым столом с керосиновой лампой посредине. В жидком свете лампы трудно было не то что определить, но и предположить, сколько женщине лет: пятьдесят или все семьдесят. На Востоке женщины быстро изнашиваются, а в горном кишлаке и подавно — там один лишь Аллах знает достоверно возраст той, которой суждено состариться и в час назначенный покинуть наш круг.
— Лейла! — задержавшись на пороге, промямлил Рувим Веселовский. — Вы… Ты…
Лейла Куртовна глядела удивленно.
— Вам чего? — спросила она. — Да вы зайдите.
Застыв на месте, Рувим не сводил глаз с восточной старухи в ее бесформенном черном платье и шальварах, собранных в сборки у щиколоток, над бортами глубоких азиатских галош. Артем Каратута легонько подтолкнул своего товарища и переступил порог вслед за ним. Они оба, рядышком, уселись на край топчана, скрипнувшего под их тяжестью. Рувим удрученно молчал.
— Тут вот какое дело… — старательно глядя мимо женщины у окна, начал Артем Каратута. — Мы из Тель-Авива приехали… — Не зная, что бы еще сказать, он запнулся и умолк.
Лейла Куртовна взглянула на Артема с опаской, как будто он ей объявил, что прибыл в Ак-Топоз не из еврейского края, а прямым ходом из районной психбольницы. Из Тель-Авива! Да тут, в кишлаке, про таких и не слыхивали отродясь.
— Я ваш отец, — глухим голосом сказал Рувим Веселовский и добавил еле слышно скорее для себя, чем для нее: — Папа…
— Вы Курт? — чуть подавшись вперед, недоверчиво спросила Лейла.
— Я Рувим, — сказал Веселовский. — Какой еще Курт?
— Мама сначала думала, — объяснила Лейла, — что он из Ашхабада.
— Нет, — сказал Рувим и улыбнулся косо, как неудачной шутке. — Нет.
— Я тоже не поверила, — утвердительно продолжала Лейла. — Он никакой не туркмен, а австриец. Он в Вену уехал.