8056.fb2
- Ты с ума сошел!.. Герцогиня на двадцать пять лет старше тебя!.. А потом... А потом... - Он колебался, подыскивая более учтивое выражение, и наконец резко сказал: - На женщине, которая, как всем известно, в течение нескольких лет принадлежала другому мужчине, не женятся.
- Но это не мешало нам, кстати сказать, регулярно обедать в ее доме и пользоваться ее услугами, - прошипела, закинув голову, готовая к атаке г-жа Астье.
Не отвечая жене, даже не глядя на нее, словно считая, что она не может быть судьей в вопросах чести, старик приблизился к сыну и сказал убежденно и сердечно, причем от волнения щеки у него прыгали:
- Не делай этого, Поль!.. Ради имени, которое ты носишь, не делай этого, мой мальчик, прошу тебя!
Он схватил сына за плечо и в порыве нежных чувств стал трясти его. Но молодой человек высвободился: он не любил проявлений чувствительности.
- Я не нахожу... Я держусь иного мнения... - защищался он общими фразами.
Перед непроницаемостью этого лица, перед этим бегающим взглядом, чувствуя, как далек от него сын, старик на правах главы семьи невольно повысил голос. Но, подметив улыбку, которой обменялись сын с матерью, новое доказательство их соучастия в совершаемой подлости! - Леонар окончательно вышел из себя. Он гремел, неистовствовал, угрожал, что будет протестовать публично, напишет в газетах, что заклеймит их обоих, и мать и сына, в своих книгах. Эта угроза, по его мнению, была самой страшной. Когда он говорил о каком-нибудь персонаже давно минувших лет: "Я заклеймил его в моих книгах!" - ему казалось, что ни одна кара не идет в сравнение с этой. Однако на обоих союзников эта угроза не подействовала. Г-жа Астье, привыкшая к ней почти так же, как к перетаскиванию сундука по коридорам, ограничилась тем, что сказала, застегивая перчатки:
- Не забывайте, что рядом все слышно.
И действительно: несмотря на закрытую дверь и спущенные портьеры, из гостиной доносился гул голосов.
С трудом сдерживая гнев, Леонар Астье протянул указательный палец к самому лицу сына и прохрипел:
- Слушай меня внимательно, Поль: если то, о чем ты говоришь, свершится, мы с тобой больше не увидимся! Я не буду у тебя на свадьбе и не желаю видеть тебя у своего смертного ложа... Ты мне больше не сын... Я запрещаю тебе переступать порог моего дома, я проклинаю тебя!
Поль, отодвинувшись, потому что палец почти дотрагивался до него, невозмутимо ответил:
- Знаете, дорогой отец, проклинать, благословлять - это уже не принято в домашнем быту. Даже в театре больше не проклинают и не благословляют.
- Но зато еще бьют, негодяй! - зарычал старик и занес руку.
Послышался гневный окрик матери: "Леонар!.." - а между тем Поль ловким приемом боксера отклонил удар так же спокойно, как если бы это происходило в зале Кейзера, и, не выпуская отведенной вниз руки отца, прошептал:
- Нет, нет, этого уж я не позволю!
Старый овернец в бешенстве пытался высвободиться, но, как он ни был еще силен, его противник оказался сильнее. И в эту страшную минуту, когда отец и сын стояли друг против друга с лицами, искаженными ненавистью, обмениваясь взглядами убийц, дверь из гостиной приоткрылась и в ней показалось младенчески добродушное, улыбающееся лицо дородной дамы, разукрашенной перьями и цветами.
- Простите, дорогой мэтр! Мне нужно вам сказать два слова... Ах, и Аделаида здесь!.. И господин Поль!.. Очаровательно!.. Божественно!.. Ох!.. Ах!.. Семейная картина!..
В самом деле, это была семейная картина, вернее, картина современной семьи, расколотой глубокой трещиной. Эта трещина проходит сверху донизу сквозь все европейское общество, подрывая принципы иерархии и авторитета, и она особенно грозна здесь, под величественным куполом дворца Мазарини, где производится оценка семейных и всяких иных традиционных добродетелей, где за них выдаются награды.
16
В восьмой камере, где должно было слушаться дело Альбена Фажа, после бесконечного следствия и вмешательства влиятельных лиц, которые ставили всяческие препоны судопроизводству, давка была необычайная. Никогда в этой зале уголовного суда с выцветшими голубыми стенами и полинявшей позолотой на карнизах, пропитанной запахом нищеты и человеческого пота, не теснилось на грязных скамьях, не толпилось в проходах столько нарядной светской публики, ни разу не видели здесь столько отделанных цветами шляп, столько весенних нарядов от знаменитых портных, выделявшихся среди черных тог и беретов судей и адвокатов. Люди все прибывали, двери не переставали хлопать под напором бурного потока любопытных, тусклый свет, падавший на площадку лестницы, освещал головы, прижатые одна к другой, высоко поднятые и все же тянувшиеся вверх.
Везде знакомые, архизнакомые, надоевшие так, что хоть плачь, завсегдатаи парижских празднеств, пышных похорон и первых представлений: и Маргарита Оже в авангарде, и маленькая графиня Фодер, и красавица Генри из американской миссии. А за ними академические жрицы: г-жа Анселен, вся в лиловом, под руку со старейшиной адвокатов Равераном; г-жа Эвиза настоящий куст роз, окруженная черным жужжащим роем молодых начинающих адвокатов, а позади трибунала, на местах, отведенных для избранной публики, - Данжу. Он стоял, скрестив руки, возвышаясь над собранием и судьями, выставляя напоказ на фоне окна свой резко очерченный профиль старого актера, который сорок лет подряд мелькает всюду, - образец светской банальности в ее самом скучном выражении. Кроме Астье-Рею и барона Юшенара, вызванных в качестве свидетелей, он был единственным академиком, имевшим смелость явиться в суд, не убоявшимся даже речи защитника Альбена Фажа, заядлого насмешника Маржери, который одним своим гнусавым голосом возбуждал хохот публики и судей.
Будет над чем посмеяться! Это чувствовалось в воздухе, угадывалось в шаловливо склоненных судейских беретах, в блеске глаз, в многозначительных взглядах и улыбках, которыми издали обменивались между собой присутствующие. Столько забавных историй передавалось в публике относительно любовных похождений горбуна, только что занявшего место на скамье подсудимых! Уродец, подняв длинную напомаженную голову, из-за решетки окинул зал одним из тех ястребиных взглядов, в значении которых никогда не ошибаются женщины. Рассказывали о каких-то компрометирующих письмах, об объяснениях, представленных обвиняемым, о том, что он назвал имена двух-трех светских львиц, - имена, всем известные, фигурирующие во всех грязных делах. Один экземпляр этой объяснительной записки переходил из рук в руки на скамье журналистов: то была наивная и претенциозная автобиография, в которой глупое бахвальство уродца переплеталось с тщеславием самоучки, но в которой не было ни намека на ожидавшиеся разоблачения.
Фаж сообщал господам судьям, что родился он близ Васси (Верхняя Марна) и был прямой, как все люди, - это утверждает каждый горбун, - но в пятнадцать лет упал с лошади, повредил себе позвоночник и стал горбатым. Как большинство калек, он медленно развивался в половом отношении, влечение к женщинам явилось у него поздно, но овладело им с невероятной силой. Это было в то время, когда он работал у одного книгопродавца в пассаже Панорам. Уродство мешало его победам, и он стал искать способ заработать много денег. История его похождений, чередуясь с повествованием о подлогах, о приемах, к которым он прибегал, о составе чернил, обработке пергамента, пестрела следующими названиями глав: "Моя первая жертва", "Анжелика-брошюровщица", "За пунцовую ленту", "Деревенская ярмарка", "Знакомство с Астье-Рею", "Таинственные чернила", "Вызов химикам Французской академии".
Чтение этой записки вызвало недоумение: как мог непременный секретарь Французской академии, а вместе с ним официальная наука и литература позволить так себя дурачить в продолжение двух-трех лет невежественному калеке, набившему себе голову всяким библиотечным хламом, обрывками плохо переваренных книг? В этом-то и заключался комизм дела Альбена Фажа и причина такого стечения публики. Люди явились сюда посмотреть на Академию, пригвожденную к позорному столбу в лице Астье-Рею, которого все присутствующие искали глазами в первом ряду свидетелей. Он сидел неподвижно, погруженный в свои мысли, еле отвечал, не поворачивая головы, на льстивые пошлости Фрейде, стоявшего сзади него в черных перчатках, с широким крепом на шляпе: он носил траур по только что умершей сестре. Вызванный в качестве свидетеля со стороны защиты, милейший кандидат боялся, как бы это не повредило ему во мнении учителя, и он оправдывался, объясняя, что встречал этого прохвоста у Ведрина. Но шепот его тонул в шуме залы, в монотонном гудении суда, вызывающего стороны и сбывающего с рук одно дело за другим под непрестанно повторяющиеся возгласы: "Отложить на неделю, отложить на неделю!.." Эти восклицания падали, как удары гильотины, обрывая возражения адвокатов и жалобные мольбы несчастных, раскрасневшихся, утиравших пот со лба перед решеткой: "Но позвольте, господин председатель..." "Отложить на неделю!.."
Порой в глубине залы раздавался отчаянный вопль, руки растерянно поднимались.
- Я здесь, господин председатель!.. Только не могу подойти!.. Очень много народа!
- Отложить на неделю!
Кому довелось быть свидетелем таких проявлений усердия, такой быстроты в работе символических весов, тот навсегда сохранит высокое мнение о правосудии. Словно присутствуешь при отпевании "на почтовых" какого-нибудь нищего священником чужого прихода.
Наконец председатель провозгласил:
- Дело Альбена Фажа!
Мертвая тишина водворилась не только в зале, но и на лестнице, где люди влезали на скамейки, чтобы лучше видеть. Затем после краткого бормотания перед судейским столом свидетели один за другим потянулись между тесными рядами тог в отведенную для них унылую залу, пустую и мрачную, с каменным стершимся полом, выходившую окнами в узенький переулок. Астье-Рею, которого должны были вызвать первым, не вошел туда, он шагал взад и вперед по темному коридору между залами. Фрейде хотел остаться с ним, но он глухо сказал:
- Нет, нет!.. Оставьте меня... Я хочу побыть один!..
Сконфуженному кандидату пришлось присоединиться к другим свидетелям: разбившись на маленькие группы, они беседовали между собой. Здесь, были барон Юшенар, палеограф Бос, химик Дельпеш, эксперты-графологи и хорошенькие девицы, чьи портреты украшали стены в комнате Альбена Фажа, они безмерно радовались рекламе, которую создаст им этот процесс, громко хохотали, демонстрировали свои умопомрачительные шляпки, составлявшие резкий контраст с полотняным чепцом и вязенками находившейся тут же привратницы Счетной палаты. Ведрин был тоже вызван в суд; Фрейде подсел к нему на широкий подоконник открытого окна. Попав в круговорот, унесенные двумя встречными потоками, которые так легко разлучают в Париже людей, товарищи не видались с прошлого лета и свиделись только на похоронах бедняжки Жермен. Ведрин пожимал руки своему другу, расспрашивал о здоровье, душевном состоянии после постигшего его несчастья. Кандидат пожал плечами:
- Тяжко, конечно, но что прикажешь делать! Я примирился...
Ведрин вытаращил глаза, потрясенный таким диким эгоизмом.
- Черт возьми! Ты только подумай: два раза за год они меня проваливают!..
Единственным настоящим постигшим Фрейде несчастьем был его провал при баллотировке на кресло Рипо-Бабена, ускользнувшее от него так же, как и кресло Луазильона... Наконец он догадался и глубоко вздохнул... Ах да!.. Его Жермен... Много ей было хлопот в последнюю зиму из-за этих злополучных выборов... Два званых обеда в неделю; до двенадцати, до часа ночи она разъезжала на своем кресле с одного конца гостиной на другой. Она положила на это свои последние силы, она отдалась борьбе с еще большим увлечением, с еще большим подъемом, чем брат. И перед смертью, перед самой смертью, когда она уже не могла говорить, ее бедные, сведенные судорогой пальцы еще что-то подсчитывали, теребя простыню.
- Да, милый мой, она скончалась, занимаясь подсчетами, взвешивая мои шансы на это проклятое кресло... Боже мой! Хотя бы только ради нее я добьюсь этого кресла, попаду в Академию наперекор им, в память дорогой покойницы.
Он внезапно остановился, затем изменившимся, упавшим голосом добавил:
- Впрочем, я не знаю, для чего я тебе это говорю... Но, с тех пор как они вбили мне это в голову, я уже ни о чем другом не могу думать... Сестра моя умерла, а я почти ее не оплакивал... Надо было делать визиты, "вымаливать кресло в Академии", как кто-то выразился. Я сохну... я гибну... Это настоящее безумие...
Резкость слов, взволнованный тон, придававший им еще большую едкость, все это было так не похоже на Фрейде, обычно такого кроткого, любезного, жизнерадостного. Растерянный взгляд, страдальческая морщина на лбу, горячие ладони изобличали страсть, манию. Однако встреча с Ведрином, казалось, подействовала на него благотворно, он стал расспрашивать приятеля с неподдельной сердечностью:
- Что поделываешь?.. Как поживаешь?.. Как жена, дети?
Художник отвечал со своей обычной спокойной улыбкой. Слава богу, все семейство чувствует себя прекрасно. Малютку собираются отнять от груди. Мальчишка все так же красив и с прежним нетерпением ждет столетия старика Рею. А сам он работает. Две картины выставил в Салоне в этом году. Их там неплохо поместили, и проданы они были довольно выгодно. Зато один из кредиторов, столь же неосторожный, сколь и свирепый, сцапал за долги паладина, и паладин, перекочевывая с места на место, загромоздив сперва нижний этаж великолепного дома на Римской, переехав потом на конюшню в Батиньоль, теперь попал в коровник в Левалуа, куда они всей семьей время от времени ходят навещать его.
- Вот она, слава! - добавил, смеясь, Ведрин, но тут пристав вызвал свидетеля Астье-Рею.
Силуэт непременного секретаря на мгновение обрисовался в пыльной полосе света, падавшего из окна судейской залы. Астье держался прямо и спокойно, только спина его, за которой он не следил, и широкие вздрагивающие плечи выдавали его глубокое волнение.
- Бедный Крокодил! - прошептал скульптор. - Он проходит через тяжкие испытания... Эта история с автографами, женитьба сына...
- Поль Астье женился?
- Три дня тому назад, на герцогине... Нечто вроде морганатического брака. Присутствовали мамаша молодого человека, четыре свидетеля, а больше никого не было. Без меня, разумеется, не обошлось: какой-то рок заставляет меня быть участником всех событий в семье Астье.