80675.fb2 В краю родном, в земле чужой - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

В краю родном, в земле чужой - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

За две недели и снег, и паводок сошли, как не было, озимь выпросталась, густо зазеленела, сады зацвели и зажужжали пчелами, а дороги просохли.

Дядьки поставили два куреня (от воды и от земли еще тянуло холодом) и взялись в три десятка топоров наводить мосты. А пока они тесали да сколачивали, выпало доброе время перевозчикам. Наскоро засмоленные байды гоняли от берега к берегу весь день, а если накинуть двугривенный, то и ночью. А от зари до зари тянулся вдоль смоленого каната паром — четыре байды, перекрытые крепким дощатым настилом. Полдюжины коней, два селянских воза или панскую бричку принимал за раз дядько Мокий, и работы пока хватало, еле выбирал полчаса, чтобы пообедать из хозяйкиного клунка.

Хороший заработок, жалко — ненадолго. И жалко — сил не хватало — тянули веревку втроем, с приймаком Грицьком и молодым Петром Москаленко. Грицько свой, копейка в дом, а Петрика жалко — байстря, а справный хлопец.

Только рассвело; на перевозе еще никого. А неподалеку, возле Козацкой могилы, уже взялись за дело землекопы, нанятые гладким киевским паном раскапывать песчаный холм. Мокий натоптал глиняную люльку, выкресал огонек и, наказав Грицьку, чтоб от парома ни ногой, пошел к землекопам.

Подошел — и вовремя: как раз поднимали черную дубовую крышку. Подняли — и ахнули, а киевский панок аж забегал, похлопывая в ладоши.

В просторном дубовом гробу лежал козак. Не скелет, не высохший труп, а будто спящий черноусый парубок.

Все цело: и жупан, и шаровары, и короткие сапожки, и смушковая шапка с китичкой. Рушниця длиннющая с насечкой из темного серебра, пика, тяжелая кривая сабля, фляжка, подсумок — все положили братья-сичовики, чтоб воином встал козак, когда позовет труба Господня. Может, сто, может, двести лет пролежал козак — а земля особенной оказалась, а может, стала такой от густой крови, пролитой здесь, но будто спит, только бледный-бледный весь, да бескровные губы под черными усами скривились и окостенели так, как у живых не складываются.

Кто в шапках был — поскидывали, перекрестились; а панок киевский не первую, видать, могилу потревожил — хоть бы что, распоряжается. А что мужики? Перекрестились, да и в раскоп. Рушницю достали — длинную и тяжелую, пику, рассмотрели, как можно ствол ставить, чтобы стрелять метче. А там и баклагу вытащили — а в ней плещет. И пока пан зарисовывал и записывал, открыли а она до верху полная горилки. Начали пробовать, Хороша. А уж крепкая — куда там твоя монополька! Всем по два глотка хватило. Панычу, само собой, пустую баклагу вернули.

А тут Грицько с переправы позвал — подъехали паны, грузиться надо. Поспешил Мокий к парому.

Не бричка — карета, золоченая, на рессорах. В карете пани, два ливрейных лакея, форейтор цыганистый и не по-нашему говорит; паны верхом на паром въехали, оба статные, по лицу — вроде отец и сын, а кони красавцы, век таких Мокий не видел. Золотые, шеи — лебедем, головы маленькие, гордые, а ноги длинные и сухие, как у хортов.

Поклонился Мокий их сиятельствам (сказали — граф Кобцевич с семейством), ловко принял целковый и бросился цепь отматывать. Только бы отчалить — а тут подскакали к перевозу двое казаков. Оглянулся Мокий — место еще есть, да и паны не торопятся, беседуют по-иноземному. Придержал паром, подождал пару минут, пока взойдут казацкие офицеры на настил, и тогда лишь отчалил.

Плыть недолго, но за канат Мокий не брался — зашумела в голове прадедовская горилка.

Ну да Грицько с Петром справлялись сами, а Мокий опять натоптал люльку, присел с причальным багром на краю настила и смотрел с умилением, как золотистые графские кони перекликаются ржаньем и фырканьем с казацкими гнедыми.

Их сиятельства раззнакомились и беседуют с офицерами; а паром скользит по спокойной утренней воде к правому берегу, и наплывают золотые и синие купола Нежинских церквей. А сзади, с левого берега неширокого Остера, от Козацких могил, долетали возбужденные бессвязные голоса землекопов, отведавших из козацкой фляжки.

Вот уже и берег. Мокий зацепил багром, спрыгнул, накинул цепь и подождал, пока господа съедут; на дощатом причале уже ожидали переправы тарантас, запряженный невзрачной парой, и трое пешеходов.

Возле тарантаса стоял краснолицый, одетый по-дорожному пан, прямой, как палка, пани с хорошенькой дочкой лет десяти ожидали в экипаже. Интересуйся больше Мокий господскими делами, наверняка бы заметил, как смотрела девочка на их сиятельств, сводящих под уздцы золотистых коней на причал, а может, и услышал бы слова, брошенные старшим из казацких офицеров своему спутнику. Но прадедовский хмель все сильнее бил в голову, и Мокий едва дождался пересадки и оттолкнул полупустой паром от берега.

Не слышал он, как мамаша вполголоса выговаривала дочке «Нельзя так таращиться, Мари, это неприлично, что о нас могут подумать их сиятельства»; не видел — или не прореагировал, — что к причалу, с опозданием на какую-то всего минуту, подлетела бричка известного в городе пана Кодебского. В голове стучало и гудело, странно так, с присвистом, ноги подкашивались, Мокий сказал хлопцам, что нездужае, перебрался в байду, под настил, и забылся. Вроде бы сном — но разве это сон, когда ушло все сегодняшнее, земное, и сам он; только ушло не совсем, а будто заменилось и стало совсем наоборот. Не струганая доска настила, а невозможно ровный желтоватый уступ потолка вытянулся у него над головой, и из маленького рифленого дульца потянул пахнущий нагретым железом ветерок. И не темный просмоленный борт байды, а светлое закругленное окно оказалось справа, и за окном — облака, такие же почти, как видел Мокий недавно над собой, но теперь они пенились не на небе, а совсем внизу. Небо же оказалось темносиним, как поздним вечером, но без луны и звезд. И не охапка старого сена подавалась под спиною, а высокое кресло с подлокотниками и белой крахмальной накидкой на верху спинки. Такие же кресла стояли спереди, все одинаковые, только люди в них все разные, а дальше, где заканчивались кресла, высилась такая же невозможно гладкая и желтоватая, как потолок, стена и на ней — огненная надпись лядскими буквами и сам он преобразился, оказался одетым как невесть кто, а главное руки стали совсем панскими, гладкими, белыми и с короткими ногтями. И только шум остался прежним — чуть пульсирующим свистящим, будто тающим в пространстве.

Мокий повернулся влево — и увидел рядом с собой ксендза; и ксендз, улыбаясь, заговорил на плохом русском языке. Мокий понял и ответил, тогда лишь осознав по-настоящему, что не он сидит в кресле и смотрит на облака под ногами, не он вознесен неведомой силой на средину неба, и не он любезно беседует с ксендзом, что еще большая нелепица, чем все остальное.

Просто другой человек сейчас говорит, сжав в душе знание и решимость, говорит, чтобы дело, в которое он заставил себя поверить, показалось ему самому важным и правильным.

И эта догадка оказалась такой яркой и такой сложной, что Мокий в своем полузабытии почувствовал, как кружится голова, и уже ничего не видел, только слышал: — Простите, но мне понятнее Платоновская пещера и тени. Мы всегда видим лишь часть, лишь внешние черточки происходящего, и поступаем в соответствии со своими навыками, не более.

— Но тогда, — возразил ксендз, — вы лишаете человека самого главного: свободы воли. Если поступки продиктованы навыком, то от самого человека ничего не зависит. Выработался у него навык предательства — он и предает, и не о чем ему исповедоваться перед Господом. Навык — это же не он, это просто его так научили. А Господь в своих заповедях указал пределы, за которые человек по своей воле переходить не должен. Даже если навыки другие — все равно: не убий, не укради, не сотвори себе кумира…

— Заповеди я знаю. И давайте попробуем не упрощать. Поведение неодномерно. Есть рефлекторный уровень: жжется — отдернулся, тепло — придвинулся и так далее. Есть уровень навыков: делать так, а не иначе для достижения своих целей. Есть сознательное целеполагание, сюда же входят принятая мораль, и осознание приоритета целей… простите, я, кажется, пользуюсь научной терминологией.

— Пока я понимаю, — сказал ксендз, — и уже вижу нашу главную ошибку. Не может быть «принятой морали». Она — одна.

— Для верующего — конечно. Единая конфессиональная мораль. Но разная — у разных конфессий. И скажу больше: у христиан — мораль Козерога. От Иисуса. У иудеев — от Моисея. Кто он по Зодиаку, не помните? Двенадцать знаков — двенадцать моралей.

— Простите, но это языческое суеверие. И в той мере, насколько я знаю нехристианские верования, смею сказать: морали близки.

— Лететь осталось всего полчаса, поэтому не стоит заниматься сравнительным анализом.

— Вы уходите от диспута?

— Нам друг друга не переубедить. И знаете, я даже немного завидую: верить, что все происходит по неким возвышенным канонам, а сам ты выполняя правила, не спасешь мир — но спасешься сам…

— О, нет, это отнюдь не христианская позиция. Вера без дел мертва…

— Возможно, вы меня не поняли. Жизнь все время завязывает узлы, и просто невозможно рассчитать, ни людям, ни всемогущему Богу, что сложится из миллиардов и миллиардов мелочей, из развязанных шнурков и опозданий, случайных встреч и испорченной погоды, лишнего глотка и недослышанной фразы…

— Наверное, действительно нельзя рассчитать. Но вы же не сомневаетесь, что есть законы физического мира; почему же не быть законам мира человеческого?

— Да, и поскольку мы — молекулы этого мира, то шанс познать эти законы у нас не больше, чем у молекулы кислорода — квантовую термодинамику. Утешительная сказка. Так и представляешь, что какой-нибудь безвестный паромщик, сводя и разводя путников, определяет события на два столетия вперед…

… В бессознательности странного видения голова кружилась все сильнее, и Мокий не мог пробиться наверх, крикнуть о себе — и провалился в новое забытие.

И там, в светящейся коричневой пустоте, он увидел, как сгущаются и тянутся навстречу друг другу две громадные капли. Сближаются — и Мокий знал почему-то что столкновение гибельно, хотя и неизбежно. И лишь когда они сошлись, совсем близко, заметил, что между ними — светлая и нежная тень, как птица, и стремление больше к ней, чем на столкновение и погибель. И трижды, раз за разом, сгустки оплетали друг друга, пока не замерли в каком-то равновесии, а тень-птица между ними. Коричневое сияние изменилось, изменились и сгустки; Мокий узнал — и закричал от неожиданности. Но кричал он уже наяву, пытаясь выбраться из байды.

Подбежали Гриць и Москаленко, вытащили душу христианскую на помост.

Рядом проехал тарантас и краснолицый брезгливо бросил: — Надо же напиться в такую рань! Не смотрите, Мари, это печально.

Мокий сел, покрутил головой и посмотрел им вслед.

ГЛАВА 3

Змеюка Танька, уже одетая, сняла трубку и, семь раз цокнув ухоженными коготками по кнопкам, набрала номер. Три гудка; на четвертом в трубке щелкнуло и раздался спокойный голос Вадима.

Не так щелкнуло.

Или так, но не совсем. Татьяна молча положила трубку, проверила, есть ли двушки в сумочке и выскользнула из квартиры.

«Как это? Береженого Бог бережет, а не береженого конвой стережет». Очень вряд ли, что Рубан допустит прослушивать их квартирный телефон, но достаточно, если прослушивается телефон Вадима. Откуда звонят — сразу будет известно.

Цепкая, звериная память Татьяны сохраняла обрывки разговоров, рекламу, строки газетных заметок. Знала возможности, знала опасности. Если промолчать в трубку — можно подать, что просто ошиблась номером. Но если говорить, могут вычислить, кто говорил. Однозначно. И тогда объяснять станет совсем трудно.

Татьяна бегло, неточно оглядела двор, прошла наискосок, между домами, а перед самым выходом на проспект нырнула в телефонную будку.

Разит аммиаком — кабина с тротуара почти не просматривается, — но автомат исправен.

— Это я. Привет.

— Привет. А я уже заждался.

— Ты один?

— Вполне.

— Значит, плюс пятьдесят? — спросила Таня, чуть хмурясь.

Нет, все-таки неправильный щелчок стал давать его телефон. А значит, и «плюс пятьдесят» — встреча через час на условленной, «конспиративной» квартире — ненадежное прикрытие. Но все-таки это намного лучше, чем у него дома, на узкой и жесткой кровати, где впервые они стали любовниками, нет, где Татьяна сделала его своим любовником. Сделала, потому что не знала, как еще удержать рядом этого спокойного и, кажется, внутренне ледяного человека, рядом с которым она чувствовала себя первоклашкой, но почему-то наслаждалась этим чувством. Нет, все неправда — потому что хотела, до онемения, до пронзительной слабости в ногах, обнять, прижаться к этому мягкому, доброму телу, вдохнуть запах, почувствовать нежную тяжесть — и вкус губ…