80823.fb2
— Все, — резко сказал он. — Подискутировали — хватит. Вы подпишете протокол, доктор?
— Нет, — отрезал Штейнбок. — А без моей подписи вы не имеете права…
— Имею, — сказал Гардинер. — Полномочий у меня гораздо больше, чем вам представляется, доктор. Надо соблюдать приличия, верно. Но если приходится выбирать… Вы только что говорили о выборе, а это в данном случае — моя прерогатива. Собственно, лично вы можете быть свободны, возвращайтесь в Хьюстон, и ваша профессиональная совесть останется незапятнанной.
— Могу я изложить свое особое мнение на том документе, который вы предлагали мне подписать, полковник?
— После того, как… После — да, не возражаю. Но тогда вам придется…
— Я не собираюсь уезжать, полковник, — сказал Штейнбок. — Если мне не удалось предотвратить это… — он попытался найти правильное определение, от волнения не нашел и продолжил: — Я должен хотя бы присутствовать, чтобы, если возникнет необходимость…
— Я как раз собирался просить вас об этом, доктор Штейнбок, — наклонил голову Гардинер. — Очень хорошо. Итак, — он повернулся к Бржестовски и Амистаду, сидевшим рядом и глядевшим на полковника с верноподданническим, как показалось Штейнбоку, блеском в глазах, — можете приступать, господа. Не думаю, что в сложившихся обстоятельствах имеет смысл тянуть до полудня. Полчаса роли не играют, верно? Начинайте. Доктор Штейнбок будет свидетелем того, что с доктором Пенроуз не произойдет ничего страшного. Держите меня в курсе, господа.
Полковник встал и пошел к двери.
Он молчал. Они что-то говорили ему, он не слышал. Амистад, этот психиатр-недоучка, не умевший отличить шизофрению от несварения желудка, принялся, доставая из шкафа коробочки, читать лекцию о типах психотропных препаратов и о необходимости очень строгой дозировки с тем, чтобы, с одной стороны, добиться нужного эффекта, а с другой — минимизировать вредное воздействие лекарственных средств на психику допрашиваемого. Говорил он со знанием дела, наверняка не один раз ему приходилось применять на практике свои небольшие, но специфические умения.
Штейнбок подошел ближе и прочитал название на упаковке, которую Амистад вскрыл и положил готовую к употреблению капсулу рядом с запечатанным в пластик одноразовым шприцем. Стерильность, конечно, прежде всего. Не дай Бог, в организм человека, которого сейчас убьют, попадет какой-нибудь болезнетворный микроб!
Сейчас сюда приведут Эндрю. Алису. Бернала. Диккенса. Кого еще? Штейнбок успел познакомиться только с ними. Никто из них, кроме Эндрю, не понимал, что их ждет. Штейнбок не понимал тоже. Он только знал, что нужно делать. Он просто знал это, как знает верующий, что на небе есть Бог.
А если войдет не Эндрю, а Алиса?
Он хотел ее видеть, больше всего на свете хотел именно этого. Увидеть, попрощаться и попросить уйти, пока они еще не начали. Уйти и закрыть — навсегда! — дверь с той стороны, пока Амистад не вскрыл пакет со шприцем.
"Нет, нет, не приходи, пожалуйста, — думал Штейнбок, — оставайся там, где ты дома, иначе ты не успеешь уйти, и мне не останется ничего другого… Я не смогу. Ты понимаешь? Я не смогу этого сделать, и тогда ты точно умрешь, потому что не успеешь вернуться".
"Я люблю тебя, Алиса, но — не приходи, чтобы у меня не возникло соблазна сказать тебе это перед тем, как"…
Должно быть, он был в те минуты невменяем: Бржестовски и Амистад поглядывали в его сторону и обменивались многозначительными взглядами, хотя Штейнбок, как ему казалось, не проявлял никаких признаков агрессивности — молча стоял слева от Джейдена, потому что… Потому что знал, что нужно встать именно так.
Открылась дверь, и доктор Пенроуз вошла в сопровождении двух морпехов. Штейнбок смотрел во все глаза, искал в ее лице черты Алисы, не находил и продолжал искать, и ему уже начало казаться, что своим вниманием он сам создавал эти признаки, сам вызывал Алису из ее мира в этот…
— Здравствуйте, господа, — сказала доктор Пенроуз своим низким сухим, лишенным выражения голосом.
Штейнбоку пришлось ухватить майора за локоть, потому что ноги подогнулись, и он мог упасть… Нет, не мог, он твердо стоял на ногах, но пусть Джейден думает…
— Йонатан, — сказал Бржестовски, — ты ведешь себя, как баба. Первый раз вижу, чтобы мужчина втрескался в фантом, в женщину, существующую в воображении другой женщины.
— Да-да, — пробормотал Штейнбок. — Сейчас…
Морпехи подвели Эндрю к кушетке, Амистад подал ей знать лечь, она так и сделала, уже понимая, что ее ждет не обычный допрос, а нечто большее, чему она должна сопротивляться, и она действительно попыталась сразу же подняться, но морпехи ее удержали, один из них набросил ей на запястья свисавшие по бокам кушетки кожаные наручники-держатели, другой закрепил ноги, Амистад улыбался, следя за тем, как доктор Пенроуз, осознав, наконец, происходящее, выгнулась дугой, и на ее лице появилось выражение, которое Штейнбок в тот момент не смог определить, а в следующий ему и вовсе стало не до определений.
— Что вы собираетесь… — начала она. Может, Штейнбоку показалось, а может, на самом деле в ее голосе возникли обертона, которых не было у Эндрю Пенроуз, что-то, видимо, уже начало в ней меняться, она уходила, взгляд ее будто опрокинулся вглубь собственного сознания, конечно, именно волнение, стрессы всегда становились причиной переходов, и сейчас…
Пока это еще не произошло…
Штейнбок все еще крепко держал майора за локоть. Он ухватил Джейдена еще крепче. Другой рукой потянулся к его кобуре. Хорошо, что это была открытая кобура, как у полицейских, готовых выхватить оружие в долю секунды. Штейнбоку и доли не понадобилось. Майор ничего не понял, пока доктор не выстрелил. Дважды. Он плохо стрелял левой рукой. Но с двух метров в цель все-таки попал.
И все.
Его подбросило, толкнуло в грудь, комната изогнулась, будто сложенная по одному измерению и растянутая по другому, отрывочная мысль о том, что так вот и приходит, оказывается, смерть, мелькнула в сознании, как недочитанная книга, и еще он подумал о том, что Алиса так ничего и не узнает. Для него это было важно — умереть не раньше, чем понять, что Алиса жива, что со смертью Эндрю все связи ее с другими ветвями многомирия разорвались так же быстро, как рвется тонкая нить, если натянуть ее слишком сильно, чтобы не выдержали молекулярные связи…
Какая она была красивая в смерти. Не Алиса, Алису он никогда больше не увидит, Эндрю лежала на кушетке — расслабленная, смотревшая в потолок, взгляд ее был спокойным и пустым, и все, кто входил в наш мир через эти двери, открывавшиеся для них время от времени, остались там, за порогом, и теперь никогда… никогда…
Никогда.
"Разве я жив еще? — подумал он. — Странно. В меня же попали пять пуль, морпехи ни разу не промахнулись, отличная у них реакция, но запоздалая".
Он точно знал, что именно пять пуль — не четыре и не шесть — вошли в его тело и убили так быстро, что он не почувствовал боли.
Он действительно ничего не чувствовал, но все видел. Он все видел, но не слышал ни звука. Он ничего не слышал, но понимал каждое сказанное в комнате слово. Он понимал каждое слово, но не знал, кем это слово произнесено, и потому слово было одно, хотя и состояло, скорее всего, из многих, и для живых расчленялось на звуки, фразы, восклицания и даже, возможно, вопли.
Он видел собственное тело, лежавшее на полу, смотрел в свои широко раскрытые глаза, и не испытывал сожаления. Он смотрел в глаза лежавшей на кушетке женщины и хотел протиснуться в эту на какое-то время, отделявшее клиническую смерть от полной и необратимой, открывшуюся дверь в те миры, где жила Алиса, девушка, которую… которая… ради которой…
Что?
Он не знал. Он сказал себе: это любовь. Но не понял значения этого слова, и слово сразу умерло, истощилось, исчезло из памяти. Алиса Лидделл. Имя тоже было словом, но это слово не исчезало, напротив, оно стало всей его памятью, расширилось до границ Вселенной, и он летел вдоль этих границ, не представляя, как такое возможно, он летел и видел мир глазами Алисы; не приложив к тому никаких умственных усилий, он понял, что Алиса — это он, это я, подумал он и только после этого увидел себя в черном, как угольное небо, тоннеле, он мчался в пустоте к блестевшей далеко впереди яркой звезде, и в этот уже действительно последний миг своей жизни, прежде чем самому стать звездой на угольном небе небытия, понял истину, которую подсознательно знал и при жизни.
"Алиса — это я, — подумал он. — И профессор Бернал — тоже. И Тед. В разных мирах".
"Конечно, — сказал он себе. — Я был Йонатаном Штейнбоком, и Штейнбок был Алисой Лидделл в том мире, где профессор Доджсон катался с девочками на лодке, но не там, где катался такой же профессор в нашей реальности, а там, где он, возможно, никогда не написал своей знаменитой книги. Я был"…
"Почему был?" — спросил он себя, приближаясь к звезде, которая уже слепила настолько, что свет ощутимо давил на чувствительные точки сознания, отталкивал, как уносит от берега сильный прибой неопытного пловца, и нужно было грести в этом ослепительном океане, иначе — мрак, дно, угольная чернь, — и он греб, теряя силы и растворяясь во всепроникающем свете, который тоже был он, Йонатан Штейнбок, и он, Тед Диккенс, и он, профессор Бернал, и…
…Она сидела в своей комнате у распахнутого окна и читала скучную книжку о мыши, едва не утонувшей в озере из выплаканных ею слез. Книжку подарил ей вчера дядя Чарли и посоветовал внимательно прочитывать каждую фразу, потому что в каждую он вложил скрытый, понятный только им двоим, смысл. Она вчитывалась, но не понимала, ей хотелось захлопнуть книгу, перелезть через подоконник и оказаться в саду, где под камнем в норе с прошлой осени жил белый кролик с малиновыми глазами, понимавший английский язык и даже выучивший с ее помощью три простых слова: «пить», "солнце" и "как хорошо, что ты со мной, моя милая". На самом деле это тоже было одно слово, Алиса сама его придумала, чтобы обозначить простую мысль, и кролик слово знал, и мысль он знал тоже, он вообще был очень умный и…
Она уронила книгу на пол — что-то опять затягивало ее, как вчера, как уже много раз затягивало днем или ночью, или во время обеда, и тогда мама смотрела на нее укоризненно, а отец сурово качал головой и требовал не витать в заоблачных эмпиреях… Что-то затягивало ее и по широкой (она не чувствовала близости стенок) темной жаркой трубе выбрасывало куда-то, где она чувствовала себя в чужом теле, а в последний раз говорила будто сама с собой и сама себе отвечала, но видела себя почему-то в облике взрослого мужчины с таким удивительным взглядом, что…
Влюбилась?
Можно ли влюбиться в себя?
Она схватилась обеими руками за ручки кресла, потому что ей стало страшно, она не хотела… "Не надо", — сказала она себе мужским голосом — голосом того мужчины, который был ею в мире, где в комнате, ярко освещенной не свечами и не газовыми рожками, а каким-то, подобным солнцу, светильником, она говорила с собой о любви и понимала себя, а теперь требовала остаться, не надо, ты погибнешь, если пересечешь эту границу, уходи, немедленно уходи…
Голова стала такой тяжелой, что Алиса уронила ее на грудь, а руки ослабели, и хорошо, что день сегодня был прохладным, и облака стлались по земле, и можно было вдохнуть их влажную силу…
"Тед", — позвала она, как звала всегда, если ей становилось трудно справиться самой, он никогда не заставлял себя ждать, думал вместе с ней и, возможно, сам был лишь какой-то ее мыслью, выбиравшейся на свет Божий, чтобы помочь другим ее мыслям, не таким резвым и иногда ей самой непонятным.
"Чего тебе?" — сказал грубый Тед, которого она всегда представляла немытым, неуклюжим мальчишкой с вечной грязью под ногтями и спутанными волосами. "Кажется, я влюбилась", — подумала она, и Тед сразу отозвался с присущей ему прямотой: "Эти девчонки, — заявил он, — вечно втрескиваются в кого ни попадя".
"Не говори так, — подумала она, — он самый лучший, но почему он убил себя, он тает, как лед в Темзе, когда наступает весеннее равноденствие".
"Ах, этот", — пренебрежительно сказал Тед, отодвигаясь в ее сознании и уступая место старому профессору, приходившему к ней не очень часто, но всякий раз со своими лекциями об устройстве мироздания, которые ее вовсе не интересовали, но для него составляли, похоже, единственный смысл существования.
"Ах, этот", — вместо ушедшего Теда продолжил профессор Бернал, удобно устраиваясь в ее сознании, хотя она его не звала и даже сесть не предложила, и он, будучи все-таки джентльменом, должен был бы немедленно удалиться, но он не ушел, а развалившись где-то в затылке, так что голова ее стала еще тяжелее, чем была только что, заявил с присущей ему уверенностью: "Девочка моя, тебе действительно понравился этот человек? Он, конечно, неплохой врач, психиатр, да, и человек хороший, мы ведь все ветви одного ствола, ты, я, Тед, этот вот Йонатан, в которого ты влюбилась, как влюбляются в собственное тело девушки твоего возраста. Но его больше нет, он убил себя, чтобы спасти нас и спастись самому. Парадокс, верно? Но ты ведь знакома с парадоксами, твой дядя Доджсон (когда ты меня с ним, наконец, познакомишь?) пичкает тебя парадоксальными историями всякий раз, когда вы отправляетесь на прогулку. Парадокс. Если бы Йонатан не убил эту женщину, Пенроуз, которую ты называла окошком… Женщина-окошко, тоже парадокс, не находишь? Так вот, если бы он ее не убил, то погибли бы мы все — ты, я, Тед и, конечно, Йонатан тоже, потому что он с нами одного корня. Я бы даже сказал, что я — это ты, ты — это Тед, а Тед — это Йонатан, потому что родились мы от одних и тех же предков, просто кто-то из них когда-то сделал свой выбор в своем мире, и миры разошлись, вот мы и оказались такими разными, а теперь Йонатану пришлось решать за всех нас — жить нам или нет, и если бы он решил иначе, мы бы все погибли, понимаешь"…