81115.fb2
Представьте себе картину: я сижу за кассой в «Папиксе». Профессор подходит к раздаче. «Сейчас, сейчас, одну минуточку», — говорит он, и мы ждем минуточку. Профессор вынимает из фольговой упаковки мятную зубочистку. Он двигает туда-сюда блюдечко для мелочи. Он стучит по плинтусу мысками своих оксфордских туфель и наконец произносит: «Дайте мне для начала яичный салат с оливками». «Хлеб нужен?..» — спрашиваю я. Он молчит еще примерно минуту. Я снова жду, постукивая по блокноту тупым концом карандаша. Наконец он говорит: «Только майонеза, пожалуйста, кладите поменьше». «С вас три семьдесят пять», — говорю я, а он отвечает: «Вы позволите пригласить вас на ужин?».
А я говорю: «Чего-о?..».
(Это я вам о своем муже рассказываю.)
А он — вот вам крест святой! — повторяет эти свои слова, хотя я и в первый раз все прекрасно расслышала: можно, мол, пригласить вас на ужин?
Пока суд да дело, смотрю на него. Тогда, помню, мне бросились в глаза прекрасные белые зубы и наброшенный на плечи свитер с завязанными на груди рукавами — ну совсем как на картинке в «Вог». Я, по сравнению ним, была совсем дурнушка: волосы секутся, целлюлит прогрессирует, а натруди болтается кретинская табличка с надписью «Вас обслуживает ГВЕНДОЛИН».
— Конечно, — говорю. — Почему бы и нет?
— Когда, — говорит, — вы заканчиваете работу?
— В половине пятого, — отвечаю. — Только сначала мне нужно попасть домой, чтобы принять душ и переодеться.
— Нет, — говорит он и начинает нажимать кнопочки на своих часах. — Вы и так прекрасны.
Ну, или что-то в этом роде. И прежде чем я успела что-то ему ответить (впрочем, я, наверное, все равно бы не смогла вымолвить ни слова — до того обалдела), он уже исчез. Даже не улыбнулся на прощание, хотя что-то такое вроде бы полагается — я читала об этом в дешевых романах в мягкой обложке.
Ну исчез и исчез, мне-то что? Я продолжаю работать. Вытираю начисто прилавок. Засыпаю в автомат приправы — горчицу там всякую, перец, кетчуп… И вдруг меня будто ударило!.. Сердце забилось часто-часто, а грудь сдавило так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. Оставалось только одно — рассмеяться. Я всегда так поступаю. Я и рассмеялась, а потом спрашиваю нашего посудомойщика Винни, видал ли он того парня.
— Это которого?.. — переспрашивает. — Профессора, что ли?..
— Ах, вот, значит, кто он такой! — говорю. — А ты откуда знаешь, что он профессор?
— Лили как-то его обслуживала, — говорит Винни. — Ты ведь знаешь нашу Лили: она как увидит смазливого мужика, так перед ним и стелется. Готова тарелку ему языком вылизать. А что он сделал, профессор-то?..
И я рассказала, что сделал профессор, а Винни сначала только поджал плечами. Он пожал плечами, потом повернулся, и я увидела, как в облаке пара, который шел от посудомоечной машины, блеснули его редкие, немного заостренные зубы. Это Винни так улыбается. В общем, он улыбнулся, а потом сказал именно то, что я хотела услышать. Он сказал:
— Наверное, ты ему понравилась. И еще он сказал:
— Надеюсь, никто не возражает, если я доем яичный салат с оливками?..
Тогда у меня еще не было своего лося, но на заднем дворе мотеля, в котором жила, я часто видела лосиные следы. Но утрам я находила на земле отпечатки копыт, видела обломанные и объеденные ветки на деревьях, обгрызанные стебли цветов. Старый мистер Балтазар из четырнадцатого номера думает — это я их обрываю, цветы то есть… Мне это абсолютно ни к чему, но старика не переубедишь. Упертый он. Не стану подробно его описывать; достаточно сказать, что мистер Балтазар носит подтяжки, которые пристегиваются к штанам пуговицами!
Но теперь у меня есть лось. Он щекочет мне ладонь влажными, отвислыми губами, а когда я целую его в шею, он перестает жевать свою жвачку — если он жует — и тычется носом мне в плечо, совсем как кошка или собака, которая хочет, чтобы ей почесали за ухом. (На самом деле я целую его не в шею. Под челюстью у него болтается что-то вроде зоба, но это не совсем зоб. По-научному это называется подгрудок. Он похож на петушиную бородку, только большую.)
Мой лось вообще очень большой, но он ласков, как котенок. Вечерами, когда профессор задерживается на работе и я остаюсь дома одна, я иногда вижу своего лося из окна кладовой. Тогда я выхожу на заднее крыльцо и смотрю, как он обгладывает иву, которая растет во дворе. Он оттопыривает толстую нижнюю губу, цепляет зубами полоску коры и жует, жует, жует… Он жует, а я смотрю на него сквозь нежно-зеленый дождь ивовых ветвей и боюсь пошевельнуться. В такие минуты мне кажется — я стою у водопада; звенит и поет падающая с высоты вода, а за ее хрустальной стеной творится какое-то волшебство. И ни говорить, ни двигаться нельзя — иначе можно спугнуть сказку, и тогда водопад замолчит, а чудо исчезнет. Впрочем, кто может сказать наверняка?.. Только не я. Я просто сижу на крашеных ступеньках и молчу, не в силах отвести взгляд от моего лося. В конце концов он поворачивается ко мне и мычит негромко и нежно, и тогда я не выдерживаю. Да и кто на моем месте не попытался бы заглянуть за кружевное покрывало листвы?..
Мой профессор — он постоянно думает о всяких вещах, о которых я не имею никакого понятия, честно. Именно поэтому я решила, что будет гораздо лучше, если он переедет ко мне, а не я к нему. Я однажды побывала в его квартире и могу описать ее только одним словом — кошмар. Можно подумать, у него в доме взорвалась бомба, произошло стихийное бедствие — ураган, тайфун, наводнение. Он всего этого просто не замечает, но я-то другая. Я человек аккуратный. И наш союз можно считать разновидностью симбиоза.
На первом свидании профессор повез меня в кино в своем шикарном «вольво». Конечно, приятно, когда тебя видят с таким классным парнем, но я никак не могла дождаться, когда же наше свидание закончится, чтобы я могла рассказать о нем Винни и девчонкам. Должно быть, поэтому все время, пока мы были вместе, я чувствовала себя как неприступная крепость под названием Форт-Гвендолин. Мое тело превратилось практически в камень, а губы… О губах я уже не говорю. Язык у меня тоже отнялся. С вами, думаю, было бы то же самое.
Но все это продолжалось только до тех пор, пока в середине кретинского французского фильма (о чем там шла речь, понять было все равно невозможно, потому что субтитры давались белыми буквами на белом фоне) он вдруг не начал плакать. По-настоящему! Он наклонился вперед, стал всхлипывать и шмыгать носом. В конце концов он прижался головой к моей груди там, где сердце, и… Что мне оставалось делать? Симбиоз есть симбиоз. Я обняла его за плечи и прижала к себе, а через пару недель мы поженились. Есть вещи, которые просто обязаны случиться, рано или поздно.
Между прочим, эти странные приступы происходят с ним довольно регулярно. Клянусь, я не выдумываю. Например, утром, когда профессор пьет кофе и ест кукурузные хлопья в молоке, поминутно поглядывая на свой «Таймекс»[1] и прижимая к груди кейс с бумагами, он может внезапно обмякнуть. Просто обмякнуть, упасть лицом в миску с хлопьями и залить себе молоком всю грудь. Что я в таких случаях делаю?.. Ничего особенного. Симбиоз — это такая штука, когда все, что ты делаешь для другого, не кажется каким-то особенным. В конце концов, он мой муж, и этим все сказано.
Кстати, процедура регистрации брака включала обмен кольцами. Мы не знали, что это обязательно, поэтому нам пришлось купить те, которые предложили в мэрии. Стоили они дешево да и выглядели соответственно — даже в коробки с воздушной кукурузой кладут в качестве сувениров вещицы посимпатичнее. Клерк, который нас регистрировал, едва язык себе не сломал, пытаясь выговорить имя профессора. По-настоящему его зовут Альцибиадис. Впрочем, профессор не хочет, чтобы я называла его этим именем. Он говорит, что «дорогой» нравится ему гораздо больше, в крайнем случае сойдет Альби или Эл. Сам он называет меня только «дорогая» и «милая».
Альцибиадис! Можете себе представить?!
После регистрации я сказала моему профессору: Альби, милый, я хочу настоящее кольцо! Я имела в виду, что наша свадьба получилась какой-то будничной; я, например, даже не успела принять душ и одеться как следует, потому что мы пошли в мэрию, как только кончилась моя смена. А профессор — вот честное слово, не вру! — он вырвал из своей чековой книжки незаполненный чек, дал мне и велел «купить что-нибудь». Вы, наверное, скажете: не очень-то он обо мне думает, но я знаю, что это не так. Он любит меня до безумия. Любит и нуждается во мне. Это симбиоз. Черт побери, в конце концов я-то своего мужа знаю.
Как-то я сказала Винни:
— Наверное, мне суждено было стать его женой с самого рождения. А Винни и говорит:
— В тебе есть многое, что ты можешь ему дать.
Прямо так и сказал!.. Посудомоечная машина ужасно гремела, поэтому мы могли разговаривать, как если бы были совсем одни, хотя официантки то и дело ходили мимо нас в кухню и обратно. Шум посудомойки заглушает голос, поэтому в нашу сторону Даже никто не смотрел. Винни часто разговаривал со мной, пользуясь тем, что моечная машина гремит и лязгает.
Он был моим другом.
— Слышал бы ты, — говорю я ему, — как мой профессор иногда разговаривает! Ни за что не поймешь, о чем речь. Мне иногда даже трудно разобрать, где кончается одно слово и начинается другое, словно он говорит по-французски. Но он понимает, как я ему нужна, Винни, и тогда… Честное слово, на каком бы языке он ни говорил — хоть по-китайски! — мне не нужен перевод, не нужны никакие субтитры. А все потому, что он ужасно меня любит.
Винни был очень рад за меня. У него даже голос дрогнул, когда он сказал:
— Ты достойна того, чтобы быть счастливой, Гвендолин. И я уверен: профессор будет хорошо о тебе заботиться. Это симбиоз.
Кстати, слово «симбиоз» я узнала именно от Винни. Это он объяснил мне, что оно значит.
Я хотела сказать что-то еще, но тут в кухне понадобились чистые тарелки. Наш подсобник в тот день заболел, и Винни приходилось самому собирать грязные тарелки со столов. На этом разговор и закончился, а через два дня Винни уволился. Точнее, он просто перестал являться на работу. Несколько раз я видела его в автобусе; он куда-то ехал в своей джинсовой куртке и вязаной шапочке, но заговорить с ним я не решилась, потому что он выглядел как настоящий Форт-Винни: сам точно каменный, и рот на замке. А жаль. Ведь мы когда-то дружили, он и я. Нам было хорошо вместе. Винни был мне даже ближе, чем девчонки. До сих пор помню, как в первый мой рабочий час в «Папиксе» он спросил, когда у меня день рождения. Мой день рождения был только через семь или восемь месяцев, но Винни про него не забыл. Все это время про него помнил, и когда мой день рождения наконец настал, Винни преподнес мне коробку настоящих шоколадных конфет «Шрафт». Я могла рассказать ему буквально все, а он всегда слушал меня очень внимательно. Как бы ни был занят, он откладывал дела и слушал, что я ему скажу.
А потом Винни уволился, и все кончилось.
Я это к тому, что дружба не всегда бывает такой, как принято считать. Иными словами, даже самый близкий друг — это совсем не то что, например, муж. Особенно мой муж.
Ночью все кажется не таким, как при дневном свете. Просто поразительно, как темнота все меняет. Я, например, стоит только закатиться солнцу, буквально перестаю понимать, где я нахожусь, и даже иногда сворачиваю не на ту улицу. Конечно, «Папикс» и днем, и ночью остается все тем же «Папиксом»; нисколько не меняются ни Трайангл-билдинг, ни старый дуб, который растет на Глайд-стрит на той стороне, что ближе к городскому центру, и все же при лунном свете глаза видят их совсем по-другому.
Взять, к примеру, моего лося, который подходит к мотелю только по ночам. Только по ночам он позволяет мне прикасаться к его рогам. Они покрыты короткой бархатистой шерсткой и напоминают на ощупь старый, несколько раз стиранный вельвет. Если вести по рогам кончиками пальцев, покрывающий их ворс встает дыбом и приятно щекочет кожу. Лосю это, наверное, нравится. Во всяком случае, он не возражает, когда я прикасаюсь к его рогам. Что касается меня, то мне это кажется очень эротичным.
Да, в темноте многое становится другим. Когда я стою под старой ивой и глажу своего лося по бархатистым рогам, он негромко урчит всем своим громадным нутром, как умеют только лоси. А может быть, он храпит, не знаю точно. Мне известно только одно — этот звук наполняет до краев и меня, и это тоже кажется мне очень, очень эротичным. Да, так я считаю, и мне не стыдно в этом признаться. Когда я была ребенком, буквально все казалось мне если не эротичным, то, по крайней мере, чувственным. Лось — то же дитя; во всяком случае, в нем очень много от неиспорченного, не ведающего греха ребенка.
Я с ним даже разговариваю, с моим лосем, только я делаю это очень негромко. И не потому, что боюсь, как бы меня не услышали. На это мне наплевать. Просто мне кажется, что так правильнее. Когда лось подходит к крыльцу, к скамейке или к корням дерева, я встаю на них, чтобы прошептать несколько слов прямо в его бархатное ухо. Я говорю ему… всякие ночные вещи, если вы понимаете, о чем я. Например, я шепчу ему: «Я люблю своего профессора».
Мой лось очень ласковый. Просто замечательный, как всё вокруг, и вместе с тем какой-то… печальный, что ли… Грустный. Одно это его урчание чего стоит!
«Мой профессор — он ничего мне не говорит, — прошептала я на ухо лосю однажды вечером. — Он очень сдержанный. О, Лосик, он плачет у меня на груди, покупает мне все, что я захочу, и обращается, со мной очень нежно, но его жизнь для меня — закрытая книга!»
В другой раз я сказала: «Знаешь, что?.. Мой профессор тоже бархатный, как ты. — Я сказала так, потому что это тоже была специальная, ночная вещь. — Только он бархатный внутри, — добавила я. — Никто никогда не любил его, как я, никто не гладил, не ласкал — только я. Это сразу видно. Но он ничего мне не говорит, понимаешь? Скажи, как мне быть?..»
Вот такие вещи шептала я каждый раз, когда мне удавалось дотянуться до его уха. Я знаю, это может показаться глупым. К тому же лось никогда, ничего не отвечает — только урчит всем своим нутром, словно громадный кот.
И еще он продолжает глодать кору ивы. Старый мистер Балтазар говорит — дело кончится тем, что дерево погибнет. Бездомные собаки роют лапами землю, лают, воют и гадят, но его это не волнует. А ведь они нисколько не красивые, эти шелудивые дворняжки! Но его волнует только мой лось, буквально бесит!.. А все из-за этого несчастного дерева!
Иногда по вечерам мне кажется, что я вижу в окне Винни. Но ведь вы знаете, как бывает с окнами по ночам: они превращаются в полупрозрачные зеркала, так что, глядя в них, можно увидеть и свое лицо на луне, и собственный буфет в птичьей кормушке у скамейки. Так и мне чудилось, будто я вижу Винни. Это было много раз, но я знала — стоит открыть рамы, чтобы сказать: «Привет, Винни!», — и снаружи не будет никого или будет одна из бродячих собак. Так что это был; конечно, никакой не Винни, а просто обман зрения.