81401.fb2
— У меня должность такая. С тех пор как участковый наш, Плахин, сгинул. Другого-то не назначили. К нам вообще больше никто не назначается. Я бы крепко на твоем месте, паря, подумал, прежде чем в Пустыри соваться.
— Вы бы, Гаврила Степанович, об этом своему племяннику в телеграмме добавили, — огрызнулся я сходу. — Хотя «Беломор» важнее, разумеется.
Само собой, — добродушно отозвался Обрубков.
Луч фонаря в его руке, освещавший лыжню, убежал вперед и возвратился, никого не обнаружив.
— Знаешь, как называется фанерный ящик, запечатанный сургучом и с надписанным адресом? — спросил егерь, прислушиваясь к лесной тишине. Вдали действительно как будто зазвучали голоса.
«Прав, старый хрыч, — подумал, я с досадой. — Папиросы-то можно было и посылкой отправить».
— Короче, Сережа, не удивляйся ничему, что б ты ни увидел. Это — Пустыри. — Обрубков снова тронулся вперед. — Тут такая петрушка, что дети у нас и раньше пропадали. Взрослый человек захотел — и уехал. И не доложил никому по уставу. Что с него, разгильдяя, взять? Другое дело — ребенок. Без денег, без паспорта… И, слышь, все — до пяти годков. Сначала хиреть начинали, как будто из них кровь по ночам кто высасывал, вялые становились, заторможенные, словно бы у них координация нарушенная. А потом… Последний, до Захарки-то, в октябре исчез, Реброва сын. Уже со страху все детей рассовали по родственникам. Только Захарка и оставался в Пустырях, наследник самого Алексея Петровича Реброва-Белявского от второго брака. Причем единственный из наших здоровый пацан. Ведь его четыре бабы круглые сутки напролет стерегли, да еще сторож, сукин сын подкулачник Фаизов. Якобы двоюродный брат жены, а на самом деле — татарин, холуйская морда. Парнишку и со двора не пускали.
— Маньяк? — высказал я предположение, лежавшее на поверхности.
Я и сам уже заметил, что в Пустырях детей совсем нет.
— Милиция эту версию отработала, — возразил Обрубков, приостанавливаясь и закуривая. — Село маленькое, особняком опять же… Почему только у нас? Оно, может статься, и маньяк. Тут много вопросов, хотя мало кто ими задается. Давно все поразъехались, кроме тех, кому податься некуда.
— А Ребров-Белявский? Неужто и ему некуда съехать? — усомнился я. — Товарищ вроде не из бедных.
— Он тут хозяин. — Егерь сплюнул на снег и отбросил докуренную папиросу. — Ему здесь все обязаны. Не будь Алешки, Пустыри к едрене фене кончились бы. Нынче к нам и продукты возят по Алешкиному слову. А все почему?
— Почему? — спросил я, заинтригованный рассказом.
— Охота, парень! — усмехнулся Обрубков. — Большие люди приезжают сюда из области: лося взять, либо кабанчика. А им что? Большой человек приехал и уехал. В общем, темный наш случай. Мужики на старого вепря грешат, на того, что тебя вчера шуганул, но я не придерживаюсь. Я его повадки знаю: он в село не сунется.
— Отчего же? — Я вдруг живо представил огромною секача-людоеда, и меня передернуло.
Ответить егерь не успел. Впереди подал голос Хасан, и нас окликнули. Вернее, окликнули Обрубкова.
— Степаныч, ты?
Обрубков снизу подсветил свое лицо, и еле различимый силуэт опустил оружие.
Мы с егерем добрались-таки до места. На просеке топтались двое: бородатый детина лет двадцати, чуть не сломавший мне руку своим пожатием и отрекомендовавшийся Филькой, а рядом — печальный толстяк, вовсе мне руки не подавший, но названный Обрубковым Матвеем. Я смекнул, что это и был Матвей Ребров, потерявший недавно сына и нашедший нынче останки другого мальчика. Даже не останки. Останками назвать то, что мы увидели, пожалуй, и нельзя.
— Вон гляди, Степаныч, под сосной! — Взволнованный Филька осветил мощным фонарем основание раздвоенного дерева. — Алексей-то Петрович не знает еще!
— Да уж Тимоха расстарается, — проворчал егерь.
Меня тут же вырвало. На снегу лежали дочиста обглоданные кости. Скелет мог принадлежать разве что ребенку не старше пяти.
— Ничего, паря. — Гаврила Степанович похлопал по моей согнутой спине, хотя и сам был подавлен до крайности.
Обрубков дотошно изучил все подступы к ужасной находке и строжайше наказал односельчанам держаться на расстоянии.
Скелет словно сидел на забрызганном кровью и вытоптанном снегу, прислонившись к дереву, хотя изувеченный череп валялся в стороне. Скорее всего, он был раздавлен копытом. Даже у меня, совсем не охотника, мало сомнений вызывала природа оставленных сплошь и рядом отпечатков. Местами довольно четкие оттиски сдвоенных копыт указывали на недавнее присутствие зверя. Какой бы то ни было одежды подле сосны я не заметил. Но зато, покуда пятно луча обшаривало кости жертвы, я заметил то, что заставило меня содрогнуться и напугало еще пуще прежнего. Меж переломанных ребер грудной клетки блеснула стальная проволока. Значит, раздетый мальчик был прикручен, возможно, даже и заживо, к сосне, прежде чем принял жуткую смерть. Если, конечно, его не убили прежде. Так или иначе, а на убийство это уже указывало впрямую.
Я тронул Обрубкова за плечо, но он дал мне понять, что все видит.
Делать там больше было нечего, и вскоре мы пустились обратно. Вопреки моим ожиданиям, егерь поведал мне подробности исчезновения Захарки. Думаю, он решил, что я и без того уже много знаю, или рассчитывал на меня в будущем как на ближайшего своего помощника.
Захарку похитил деревенский дурачок Никеша. До этого Никеша заслуженно слыл в Пустырях самым безобидным существом. За свои тридцать лет Он даже комара не прихлопнул, полагая всякую тварь себе подобной.
«Комар, дядя Гаврила, — другой человек, и оса Другой человек. Им больно. Вон, глянь-ка, я крапивой ожегся. У меня сыпь, и у лягухи сыпь…»
Так он говорил. — Обрубков, сгорбившись, будто на его плечи взвалили мешок с песком, прокладывал рядом со мной параллельную лыжню. — В летнюю пору вечно шлялся покусанный. В детях души не чаял, а и дразнили они его, и камнями иной раз кидались.
Когда в Пустырях детей совсем не стало, Никеша сильно затосковал. И вот в день моего приезда в Никеше словно бес прописался. Для бесноватого он, впрочем, действовал слишком расчетливо и хладнокровно. Труднее всего было осмыслить не сам факт похищения — один Бог ведает, что у придурка в мозгах замкнуло! — а то, что Никеша, хилый и малорослый, напал на татарина-сторожа, оглушил его вполне мастерски обрезком кабеля со свинцовой начинкой и, более всего, что он использовал какой-то химикат для уничтожения запаха следов. Как только Фаизов, очухавшись, поднял тревогу, жители вдоль и поперек прочесали весь поселок и окрестности. Но Никеша с мальчиком будто в воду канули. И вот — сегодняшнее продолжение.
— Может, и не Захарка это, Гаврила Степанович? — усомнился я опрометчиво.
Егерь, встав, передал мне фонарик и вытянул из-за пазухи золотой образок на тонкой цепочке.
— Фамильный их. — Он взвесил образок на ладони и сжал в кулаке.
«Ну пусть бы перец, — подумал я тогда. — Перцем, я еще понимаю, можно следы обработать. Но откуда у слабоумного, который и грамоте-то вряд ли обучен, эдакие лабораторные навыки?!»
— Химический состав дилетантам не определить, — продолжил я вслух свое рассуждение, — и реактивы нужны соответствующие.
— Зачем же дилетантам? Бригада из района уже через час в Пустырях была, — пояснил Гаврила Степанович. — У Реброва-Белявского власти хватает, и персональный телефон установлен. След еще толком не замело, а собаки — встали, что наши, что розыскные. А эксперт и полозья, и Никешин сорок второй на совесть обработал.
Больше мы с Обрубковым до самого дома не разговаривали, думая каждый о своем. Склонный к постижению реальности сквозь логическую призму, я все же допускал какую-то фатальную связь между Никешей и кабаном. Давешняя картина у могучей сосновой вилки более смахивала на жертвоприношение, нежели на обычное убийство.
Поднялась лютая вьюга, и по возвращении Обрубков запустил Хасана в сени, оправдав тем самым поговорку относительно погоды, пса и плохого хозяина.
Едва Гаврила Степанович накормил щепками самоварную трубу, пожаловали незваные гости: наголо бритый татарин и коренастый мужчина лет сорока. Как и предполагал егерь, весть о жуткой находке уже разнеслась по селу. Настали в Пустырях «плач и скрежет зубов». Тоскливо и протяжно выли бабы в хоромах на краю оврага, обсаженных чугунными пиками. Скрежетал зубами в бешенстве и отчаянии Ребров-Белявский, отец покойного мальчика. Зачерпнув ковшиком в ведре ледяной воды, он окатил свою курчавую голову.
Ты мне добудь его, Степаныч! — захрипел он, меряя кухню шагами. — Уж ты добудь его, Степаныч! Крепко тебя прошу!
Егерь, подперев ладонью щеку, сидел за столом, бородатый татарин ломал шапку на пороге, я возился у печи, меняя прогоревшие дрова, а кот наказывал упавший егерский валенок. Краем глаза я наблюдал за экзекуцией. Валенок получил две-три оплеухи, но затем был прощен и даже обогрет собственным телом блюстителя порядка.
— Вот что, Алексей. — Обрубков размял папиросу. — Зверя я добуду рано иль поздно, да не клыков это дело, а дело это — рук. Сам знаешь. Хотя следы вепря под сосной отчетливые.
Алексей Петрович развернулся и ударил татарина. Губы того сразу окрасились кровью.
— Я виноват, Степаныч! — Тяжело было видеть, как рыдает зрелый мужчина. — Позволил Ахмету малого на санях прокатить! Захарка-то, знаешь поди, весь в меня: «Шибко хочу! Шибко!» На дворе особо не разбежишься, вот и взял грех на душу — пустил за ворота! «Что, думаю, днем, да в поселке, да с Ахметом ему будет?!»
Татарин глухо застонал.
— Дурачок наш: «Давай, дядя Ахмет, я Захарку помчу!» Да что говорить! — Убитый горем отец махнул рукой. — Я сам бы дозволил! Я ведь его, Никешу, с грудных пеленок знаю! Покажи ему, Ахмет!
Бородатый татарин повернулся спиной. На бритом его затылке темнела шишка размером с половину грецкого ореха.
— Ахмет службу исполняет порядком. Ему что дурак, что умный — без разницы. Он и убогого оттолкнул, а тут — салазки перевернулись. Вот и пропустил по темени, когда стал Захарку из сугроба вытягивать.