8142.fb2
Публия Рутилия Руфа учитель встретил смехом, заверяя гостя, что не намерен отказываться от столь доходного занятия ради хлопот с сосунком. Рутилий Руф сделал следующий ход: он предложил педагогу готовый контракт, включавший проживание в роскошных апартаментах в более фешенебельной инсуле на Палатине и более щедрую оплату его трудов. Однако Марк Антоний Нифон не соглашался.
— Хотя бы зайди взглянуть на ребенка, — не вытерпел Рутилий Руф. — Когда под самый твой нос подносят столь лакомую приманку, надо быть олухом, чтобы отворачиваться.
Стоило преподавателю повстречаться с юным Цезарем, как он сменил гнев на милость. Теперь Рутилий Руф услышал от него следующее:
— Я берусь быть наставником юного Цезаря не потому, что он — это он, и даже не из-за его чудесных способностей, а потому, что он очень мне понравился, а его будущее внушает мне страх.
— Ну и ребенок! — жаловалась Аврелия Луцию Корнелию Сулле, когда тот заглянул к ней в конце сентября. — Семья собирает последние деньги, чтобы нанять для него самого лучшего наставника, и что же? Наставник становится жертвой его обаяния!
— Гм, — откликнулся Сулла.
Он объявился у Аврелии не для того, чтобы выслушивать жалобы на ее отпрысков. Дети утомляли Суллу, как бы смышлены и очаровательны они ни были; оставалось гадать, почему он не зевает в присутствии собственного потомства. Нет, у его прихода была иная цель: он собирался оповестить Аврелию о своем отъезде.
— Значит, и ты меня покидаешь, — заключила она, угощая его виноградом из своего двора-сада.
— Да, и, боюсь, очень скоро. Тит Дидий намерен отправить войско в Испанию морем, а для этого самое лучшее время года — начало зимы. Я же отправлюсь туда сухопутным путем, чтобы все подготовить.
— Ты устал от Рима?
— А ты бы не устала на моем месте?
— О да!
Он беспокойно поерзал и в отчаянии стиснул кулаки.
— Я никогда не доберусь до самого верха, Аврелия!
Но она только посмеялась:
— Ты обязательно превратишься в Октябрьского Коня, Луций Корнелий. Твой день непременно наступит!
— Но, надеюсь, не буквально, — усмехнулся и он. — Мне бы хотелось сохранить голову на плечах — а это Октябрьскому Коню не под силу. И почему бы это, хотелось бы мне знать? Беда всех наших ритуалов заключается в том, что они настолько дряхлы, что мы даже не понимаем языка, на котором возносим свои молитвы. И уж тем более не знаем, зачем запрягаем в повозки боевых коней попарно, чтобы потом принести в жертву правого коня из пары, одержавшей победу. Что до сражения… — В саду было так светло, что зрачки Суллы превратились в точечки и он стал похож на незрячего пророка; его взор, устремленный на Аврелию, выражал пророческое страдание, которое было вызвано не бедами прошлого или настоящего, а провидением будущего. — О, Аврелия! — вскричал он. — Почему мне не удается обрести счастье?
У нее сжалось сердце, ногти вонзились в ладони.
— Не знаю, Луций Корнелий.
Воздействовать на него обыкновенным здравым смыслом — что может быть нелепее? Однако ничего другого она не могла ему предложить.
— Думаю, тебе необходимо серьезное занятие.
Ответ Суллы был сух:
— Вот уж точно! Когда я занят, у меня не остается времени на раздумья.
— И я такая же, — ответила Аврелия ему в тон. — Но в жизни должно быть еще кое-что.
Они сидели в гостевой ложе рядом с низкой стеной внутреннего сада, по разные стороны стола; их разделяло блюдо, полное зрелого винограда. Гость уже умолк, а Аврелия все рассматривала его. Какой привлекательный мужчина! Аврелия почувствовала себя несчастной — это случалось с ней нечасто, поскольку она умела владеть собой. «У него такой же рот, как у моего мужа, — подумала она, — такой же красивый…»
Сулла неожиданно поднял глаза, застав ее врасплох; Аврелия залилась густой краской. Что-то изменилось в его лице, трудно определить, что именно, но оно стало отражать его истинную сущность. Сулла протянул к ней руку, лицо его озарилось неотразимой улыбкой.
— Аврелия…
Она ответила на рукопожатие и затаила дыхание; у нее кружилась голова.
— Что, Луций Корнелий? — услыхала она собственный голос.
— Хочешь сойтись со мной?
У Аврелии пересохло в горле, и она почувствовала, что должна сделать судорожный глоток, иначе лишится чувств, однако даже это оказалось свыше ее сил; его пальцы, которые она ощущала на своей ладони, походили на последние ниточки ускользающей жизни: стряхни она их — и ей не выжить…
После Аврелии никак не удавалось вспомнить, когда Сулла успел обойти стол, но лицо его внезапно оказалось совсем близко от ее лица, и блеск его глаз, его губ уже казался ей мерцанием, исходящим из глубины отполированного мрамора. Аврелия зачарованно наблюдала, как перекатываются мускулы под кожей его правой руки, и дрожала — нет, мелко вибрировала, — чувствуя себя слабой и беззащитной…
Закрыв глаза, она ждала. Когда его губы прикоснулись к ее губам, Аврелия впилась в него таким пылким поцелуем, словно в ней накопился вековой голод; в ее душе поднялась буря чувств, какой она еще не знала. Аврелия ужаснулась самой себе, осознавая, что вот-вот превратится в пылающие уголья.
Спустя мгновение между ними лежало уже все пространство комнаты: Аврелия прижималась спиной к ярко расписанной стене, словно желая уменьшиться в размерах, а Сулла стоял возле стола, тяжело дыша; его волосы горели на солнце ослепительным огнем.
— Я не могу! — тихо вскрикнула она.
— Тогда ты никогда в жизни не обретешь покоя!
Стараясь — невзирая на клокочущую в нем ярость — не сделать ничего, что выглядело бы смехотворно, Сулла величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал Аврелии, что он больше никогда не вернется, удалился с высоко поднятой головой, словно победитель, покидающий поле сражения.
Однако участь победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяла: он понимал, что потерпел поражение, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобно урагану сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем — и каким поцелуем! — а потом пойти на попятный? Можно подумать, что она хотела его меньше, чем он — ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы ее личико разбухло от яда, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Об этом стучало его сердце — ему казалось, что оно колотится у него в ушах; об этом гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его неуемная ярость объяснялась в значительной степени тем, что он отлично отдавал себе отчет: он не сможет убить ее, точно так же, как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что такого таилось в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополис?
Когда Сулла, словно камень, брошенный из пращи, влетел в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась к себе, и дом, каким огромным он ни был, ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, Сулла подскочил к деревянному ларчику в форме храма, где хранилась восковая маска его предка, и вытащил ящик, укрытый под миниатюрной лестнией. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.
Луций Корнелий Сулла не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: от ступней до корней волос его захлестывала злоба. Или, может, то была боль? Горе? Безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; но почти мгновенно он оказался в объятиях холода, среди безжалостного льда. Только остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к одному с ним классу. Юлиллу и Элию он по крайней мере сделал несчастными и тем добыл для себя успокоение. Более того, участь Юлиллы удовлетворила его, ибо он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его встречи с Метробием, она бы по-прежнему пьянствовала и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл бессловесный упрек. Однако в случае с Аврелией он и надеяться не смел на то, что она горюет по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти от нее на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом — вся Аврелия! Пусть сгинет! Да сожрут ее черви! Мерзкая свинья!
Разразившись бессмысленными проклятиями, Сулла поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Странно, но боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, а ему самому не дано наслать смерть на предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось взломать стены цитадели, каковой являлась непреклонная воля Аврелии. И неважно, что до того, как он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее; порыв был настолько силен, что ему никак не удавалось прийти в себя.
Все дело в Риме! В Испании Сулла излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигало столь жгучее разочарование — то ли потому, что там некогда заниматься самокопанием, то ли потому, что там находишься в окружении смерти, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что движешься к великой цели. Но в Риме — а он проторчал в Риме уже почти три года! — Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно средство, опробованное в прошлом, — убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.
Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв и тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стих, Клитумна, Никополис, Катул Цезарь — как было бы славно навеки потушить взор этого надменного верблюда! — Скавр, Метелл Нумидийский Свинка. Свинка… Сулла медленно встал, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.
Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Свинке.
Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на Форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его консульской карьере, достойной Гомеровой лиры; о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он испрашивал себе новых испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы поклясться в приверженности второму земельному закону Сатурнина.
«И все же, — размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним в этот день клиентом, — я войду в историю как величайший представитель великого рода, наибольший Квинт из всех Цецилиев Метеллов». Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья. Он вернулся домой, где встретил необыкновенно радушный прием. Чувство небывалого довольства переполняло Метелла. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей все-таки настал конец. Он победил, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария.
Слуга поскребся в дверь таблиния.
— Да? — отозвался Метелл Нумидийский.
— Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, господин.