Вдруг Леня обрывает сам себя на полуслове:
- Конечно, дедушка... Если вы сами не хотите, чтобы я жил с вами. Ну, тогда...
Иван Константинович охватил Леню за плечи, притянул к себе, смотрит на него сияющими глазами
- Дурак! - говорит он нежно, любовно. - Я не хочу, чтобы ты жил у меня? Дур-р-рак!..
И тут, когда все взволнованы, растроганы, из дома отчетливо доносится голос попугая Сингапура, обрадовавшегося знакомому слову:
- Ду-у-ур-рак! Дур-р-рак! Дур-р-рак!
Это разряжает общую взволнованность. Сразу становится шумно. Все громко разговаривают. Папа, простившись, уезжает в госпиталь. Мама обсуждает с Тамарой предстоящие перед отъездом хлопоты.
- Я думаю, Елена Семеновна, мне уже ничего не надо здесь ни шить, ни заказывать. Здешние вещи вряд ли пригодятся мне в столице...
Я не свожу глаз с Ивана Константиновича и Лени.
Они стоят, положив друг другу на плечи руки, и молча смотрят друг другу в глаза. Словно разговаривают... без слов.
- Дедушка... - бормочет Леня. - Вы понимаете, дедушка?..
- Ш-ш-ш... - шепчет Иван Константинович, будто боится разбудить кого-то спящего. - Все я понимаю, все!
А попугай в доме надсадно поет голосом Шарафута:
Тирли-тирли-д-солдатирли,
Али-брави-компаньон!
Возвращаемся мы на дачу под вечер. Пахнет влажной вечерней травой, дымком шишек от дачных самоваров, цветами табака, гордо поднимающими головы во всех палисадниках.
Высокий кленок, растущий у нашего балкона, задевает меня веткой-лапой, и лист, коснувшийся моей щеки, кажется таким родным, как прохладная щека друга.
Глава пятая. ОТРЕЗАННЫЙ ЛОМОТЬ
Сборы Тамары в дорогу, приготовления к отъезду ее в Петербург - "к тетушке Евдокии Дионисиевне!" - идут с молниеносной быстротой. Да и велики ли сборы? Она сразу заявила: не хочет ничего из белья и платья покупать или заказывать в нашем городе... Зачем, как говорится в "Евгении Онегине":
На суд взыскательному свету
Представить милые черты
Провинциальной простоты,
И запоздалые наряды,
И запоздалый склад речей?..
Единственное, что Тамара не прочь перевезти с собой в Петербург, - это трельяж красного дерева. "Знаете, тот, бабушкин, мы его сюда еще из дома привезли..."
Но едва Taмapa заикнулась об этом, Иван Константинович спросил ее очень сесьезно:
- Ты что же, птуша, окончательно порываешь с нами? Даже приезжать к нам сюда - хоть изредка - не намерена?
Тамара смешалась, покраснела:
- Нет, что вы, дедушка! Конечно, я соберусь юк-нибудь к вам в гости...
- Ну, так не разоряй здесь своего гнезда! Пускай все так и стоит, как при тебе стояло. Когда бы ты к нам ни приехала - ты у себя, дома...
Так трельяж и остался дожидаться того дня, когда Тамара "как-нибудь соберется" в гости к Ивану Константиновичу.
- Не приедет сна! - гудит Варя Забелина своим густым голосом, низким, как жужжаниг майского жука (сколько беды Варе с этим голосищем! Все сиплвки в институте чуть не ежедневно напоминают ей, что "чбас - это не дамский голос"!). - Вот увидите, Тамара уезжает навсегда.
- По-моему, тоже, - откликается Маня Фейгель. - Она сюда возвращаться не собирается.
- И по-моему так, - повторяет за Маней ее "эхо", Катенька Кандаурова. Тамара уезжает навовсе!
- Ну, и пускай уезжает с богом! Подумаешь, без нее не проживем? Или будет нам без нее, как у Лермонтова: "И ску... и гру... и некому ру..."? (Это Лида изменяет лермонтовский стих:
"И скучно, и грустно, и некому руку пожать в минуту душевной невзгоды!")
Все мои подруги - Варя, Маня с Катей и Лида Карцева - собрались сегодня в гости ко мне, на дачу. Мы ушли далеко в лес, аукались, хохотали по всякому пустяку. Набрали много земляники, малины. Кузовка у нас с собой не было - забыли захватить из дому, - ну, мы нанизали ягоды на длинные, крепкие травинки. А когда переходили через ручей, осторожно переступая по каменному броду, и Катюша Кандаурова, сорвавшись с мокрых, осклизлых камней, попала обеими ногами в воду - тут уж нашему веселью, казалось, и конца не будет!
Сейчас мы сидим на берегу реки, на золотом песочке. На ближней раките сохнут Катины мокрые чулки и туфли. Это Маня аккуратно развесила их, как заботливая "Катькина мама" (так мы поддразниваем Маню). Мы только что выкупались. Плавать никто из нас не умеет - от этого купанье еще веселее. Варина рубашка уплыла по реке, но Маня ловко подцепила рубашку длинной жердью и вытащила из воды.
- Медаль за спасение утопающих! - кричит Лида Карцева. - Мане медаль...
- Манечка моя... - любовно тормошит ее Катя. - Спасительница! Избавительница! Покровительница!
Ну, это надолго: Катюша обожает рифмы. Она может перебирать их часами и так складно, что иногда диву даешься.
А вот сложить из них стихотворение - этого Катя не может.
Даже удивительно! Впрочем, папа не находит в этом ничего удивительного. Рифмы подбирать - это, говорит он, может всякий человек. А для того чтобы сложить стихотворение, надо, во-первых, хотеть что-то сказать людям, иметь, что сказать им, - да еще такое, что может получиться только в стихах. Этого у Катюши еще нет.
Мы лежим на теплом прибрежном песке. Обсыхаем. Наслаждаемся еще не исчезнувшим ощущением чудесной свежести.
Я смотрю в небо - там всегда есть что-нибудь интересное. Самое удивительное - это, что небо никогда не бывает неподвижным.
Даже когда оно словно замерло, как нарисованное, стоит лишь всмотреться - и увидишь в нем непрерывное движение облаков.
Порой это движение еле уловимо, его замечаешь только по неподвижным предметам на земле; во-о-он то облако стояло прежде над лесной кромкой, а сейчас оно передвинулось влево или вправо. А иногда облака спешат беспорядочной толпой, налезают друг на друга, как крестьянские телеги на мосту: "Эй, там, впереди! Что стали? Живей, живей!.."
До чего хорошо жить! Мы слегка опьянели от лесных и речных запахов, от смеха, от душистых спелых ягод и речной прохлады. Да и приустали мы далеко ходили. Лежим, лениво перебрасываемся словами.
- Мне иногда кажется, - говорю я, - что Тамара уже да-аавно уехала. Она, конечно, еще здесь, но она уже никого из нас не замечает, даже не помнит. Бывает, она вдруг вскинет глаза - вот так! - с удивлением: "Ах, я все еще здесь? Ах, это все еще вы?"