81525.fb2
А то ведь пустяковое все... И эту маленькую, грошовую тайну и ту не пощадила я, расковыряла, словно лапки у мухи оторвала!..
Никому: ни Мане, ни Варе, даже папе не расскажу про это...
Как бы мне хотелось быть за сто верст отсюда - от этого столика с его ключом!
Вспоминаю, что Гренадина сказала: в уборную наказанным ходить можно. Вот и хорошо! Сейчас пойду в Пингвин (так у нас в институте называется уборная). Буду там сидеть до тех пор, пока на больших часах в коридоре стрелки покажут "без трох минут пять".
Очень неуютно идти по пустынному коридору. Во всем этаже нет ни одной души. Звук собственных шагов по паркету кажется мне оглушительно громким и заставляет оглядываться назад: кто там топает позади меня?
Вот наконец и Пингвин. Здесь тоже непривычно пусто и тихо. Все приходящие ученицы ушли домой, а пансионеркам не разрешается в неучебное время пользоваться этой уборной: для них есть другая, на третьем этаже.
Чудится мне, что ли? Нет, не чудится - кто-то плачет. Подхожу ближе. На подоконнике, в глубокой оконной нише, сидит девочка. Закрыв лицо рукой, она вся трясется в беззвучном плаче. Слезы просачиваются у нее между пальцев, капают на нагрудник черного фартука, а другой рукой она судорожно мнет край этого фартука - словно, падая в пропасть, пытается ухватиться за что-нибудь.
Осторожно, тихонько касаюсь ее плеча:
- Отчего ты плачешь?
Девочка резко отнимает руку от лица. Смотрит на меня злыми, ненавидящими глазами.
- Тебе чего надо? - хрипло говорит она сквозь плач. - Ненавижу вас всех! Всех, всех, до единой! Так ненавижу, что аж вот здесь, в горле, давит!
- И меня... ненавидишь? - удивляюсь я.
А удивительно мне потому, что эту девочку, Соню Павлихину, я почти не знаю, как и она, наверное, почти не знает меня.
Она пансионерка, учится в первом отделении нашего пятого класса, а я во втором отделении. Мы знаем одна другую по фамилии и в лицо. Но мы еще никогда не сказали друг с другом ни одного слова... За что же ей меня ненавидеть?
Соня Павлихина смотрит на меня пристально - глаза в глаза. Потом она неожиданно притягивает меня к себе. Я сажусь рядом с нею на подоконнике. Она обнимает меня, кладет голову ко мне на плечо. Со внезапной откровенностью отчаяния - вот так иногда человек, долго молчавший, выкладывает свое горе первому встречному - Соня Павлихина рассказывает мне про свою беду.
Вчера, в воскресенье, у пансионерок был день свидания с родными - "день родных". Сколько раз Соня просила, молила свою маму, чтобы та не приезжала к ней на свидание сюда, в институт! И за все эти четыре года мама не была здесь ни pasy.
Они виделись только летом, на каникулах, когда Соня приезжала к маме. Соня знала: если маму увидят они, это добром не кончится, будут неприятности. Но недавно Соня болела корью, мама узнала об этом - ну конечно, не удержалась, приехала...
Ведь у мамы нет никого на свете, кроме Сони, как и у Сони - никого, кроме мамы! Мама такая слабенькая, тихонькая, ее всякий пьяница может обидеть. А мама не умеет - вот не умеет, и все! - прикрикнуть на кого-нибудь, выгнать хулиганов вон из лавки.
Я мало понимаю в путаном Сонином рассказе, где почему-то буянят пьяные хулиганы, которых надо уметь выгнать вон из лавки, а Сонина мама этого не умеет. Но Соня Павлихина так плачет, так судорожно сжимает мои руки, что я понимаю: случилась страшная беда.
- Ну и мама не выдержала! Приехала из Поневежа - она живет в Поневеже, - чтобы своими глазами увидеть меня после кори, чтобы хоть один часок нам с ней вместе побыть. До того мы с ней обрадовались встрече - обнимаемся, плачем, никого вокруг не видим!.. Ну, а они... - говорит вдруг Соня со злобой, - они ви-и-идят, они все видят! Гляжу, а они все на мою маму уставились. И я на нее смотрю, - всхлипывает Сокя. - Платье на маме - я его всю жизнь помню, такое старенькое!
Рукава не модные - не буфф, а в обтяжку, как дудочки!
А шляпка, ох, и шляпка - наверное, мама ее у кого-нибудь из знакомых на этот день заняла, чтобы принарядиться, - не модная, с облезлым крылышком. А туфли! - Соня с отчаянием хватается за голову. - Сидит мама и ноги под стул поджимает...
Такой срам, такой срам, господи!
- Да в чем же срам-то, Соня?
- А бедность наша, бедность, по-твоему, не срам? Столько лет я скрывала! Ну конечно, они не думали, что я богатая.
Но ведь бедность-то эту они вчера в первый раз увидели. А потом еще хуже было. Ушли родные, стала дежурная синявка гостинцы разбирать. Родные-то, как приходят, складывают пакеты с гостинцами на большом столе в углу актового зала с запиской: кому, значит, из девочек какой пакет отдать. А дежурная синявка вчера, знаешь, кто была! Дрыгалка! Злая моська!
Это я понимаю: Дрыгалка была моей классной дамой в первом классе, и я ее на всю жизнь возненавидела.
В институте правило такое: каждый пакет с родительскими гостинцами вскрывает классная дама - нет ли там чего недозволенного, запрещенных книг, или вина (!!!), или еще чего-нибудь. Гостинцы вскрываются при всех девочках: у кого гостинцев много и они хорошие, богатые - те сияют, а у кого мало гостинцев или скромные - те рады бы сквозь землю провалиться.
- Понимаешь, - продолжает Соня, - вскрывает Дрыгалка гостинцы Зойки Ланской. Пакет во - двоим не унести! И все шелковыми ленточками перевязано! И таким сладеньким голоском расписывает Дрыгалка, что в пакете! "Коробка шоколаду - трехфунтовая! Еще коробка - такая же: шоколя миньон! Груши, виноград, банка икры, ветчина, семга..." Ну, просто без конца, без конца! Еще бы! Отец Зойки - полковник жандармский!
Соня говорит это с таким уважением к этому "великому человеку" жандармскому полковнику, - с такой мечтательной завистью к его счастливой дочери Зойке, что я совсем теряюсь.
Мой папа, когда говорит об этом человеке - а папе иногда приходится хлопотать перед ним за арестованных, - иначе не называет великолепного полковника, как "собака жандармская!".
Но Соня рассказывает дальше:
- И у всех, у всех роскошные сладости, фрукты. У одной даже торт "Стефания"! А у меня... у меня...
Соня так плачет, что я начинаю холодеть от страха. Что там оказалось в ее гостинцах? Что там могло быть?
- А в моем пакете, - Дрыгалка развернула - ну, срам! Никаких, конечно, ленточек, все простыми веревочками перевязано.
И всего-то кулечек монпансье и бутерброды... с копченым салом бутерброды! Подумай, с копченым салом! Дрыгалка поджала губки- вот так! "Что же, Павлихина, ваша мама воображает - вас здесь голодом морят? Что же это она вам такие солдатские гостинцы принесла?" И все хохотать, гоготать: "Солдатские гостинцы, ха, ха, ха!" И ведь Дрыгалке, злой моське, и богатым этим дурам в голову не пришло, что мама это из любви! Чтобы окрепла я после кори... Им, богатейкам, и дела нет, - Соня внезапно вскипает гневом, - что мама, может быть, неделю целую на одном чае с хлебом сидела, чтобы сюда ко мне приехать (билет ведь по железной дороге сколько стоит!) и эти бутерброды мне привезти!.. Ну, а теперь уж все, все пропало... Все! Весь институт узнал!
Соня в таком отчаянии, словно весь институт узнал, что она и ее мама по меньшей мере воровки или убийцы!
- Да что же они узнали-то, Соня?
- Ах, не понимаешь ты! - вырывается у Сони почти с криком. - Говорю же тебе - скрывала я это от них! Бедность нашу скрывала. И что мама моя... служит! Сиделицей в винной лавке служит, пьяным мужикам водку продает! Уж теперь они и до этого докопаются!.. Можешь ты понять, какой это стыд?
Нет, я не понимаю, что это стыд. Папа мой всегда говорит:
"Кто работает - тот молодец!" Сонина мама служит, работает, значит, она тоже молодец!
- Ты глупости говоришь, Соня. Твоя мама хорошая, ты должна ужасно сильно любить ее за это!
Соня прижимается ко мне. Может быть, она даже смутно понимает, что я права. Но за четыре года, проведенных в институтском пансионе, в нее крепко вбили, что богатство - это самое великолепное в жизни, что бедным быть стыдно, а работать - еще стыднее! И не так просто для Сони разобраться во всем этом мусоре и хламе, который ей внушили здесь.
А самое главное - Соня не очень и слушает то, что я говорю. Она говорит откровенно - может быть, в первый раз за все четыре года. Ей хочется, ей надо выговориться, освободиться от всего, что у нее наболело.
- Я тебе все скажу! - говорит она самозабвенно. - У меня и пострашнее этого есть. Вот меня спрашивают: кто твой отец?
Я говорю: мой отец - офицер. А у меня... А он вовсе... Никакой он не офицер. У меня отца вовсе нет, никакого!
- Умер?
- Я всем говорю: умер. Нет у меня никакого отца и не было! Я незаконная. Не-за-кон-но-рож-ден-ная! По-твоему, и незаконной быть не стыдно?
Я отвечаю честно: