81525.fb2
Соня вдруг страшно пугается. Свою тайну, о которой она никогда ни с кем не говорила, она вдруг выложила первой встречной девчонке, почти незнакомой. А та может разболтать и другим - вот она уже собирается рассказать своему отцу!
К моему ужасу, Соня вдруг становится передо мной на колени, целует мои руки, бормочет вне себя:
- Вот на коленях прошу... Умоляю - никому! Ни одному человеку! И папе не надо! Не надо папе!
Я тоже бухаюсь на колени - нельзя же разговаривать, наклоняясь к Соне, как к малому ребенку! - я тоже плачу и бормочу:
- Соня, папе сказать все равно что в шкаф шепнуть! Папа - доктор, ему больные рассказывают все свои секреты. А он этого никогда, никому! Это называется, - рыдаю я, - врачебная тайна!
Соня успокаивается и только просит:
- Ну хорошо - папе можно. Но другим... Поклянись!
- Никому! - обещаю я торжественно.
- Перекрестись! - требует Соня.
Объясняю ей, что не могу: я ведь не христианка.
- А кто же ты?
- Еврейка.
По лицу Сони проходит словно облачко. Видно, в институтском пансионе ей внушили и то, что евреи - самые плохие люди на земле. Она, кажется, готова пожалеть о том, что доверилась такой темной личности, как я...
- Поклянись! - просит она.
- Самое, самое, самое честное слово!
Наверное, со стороны мы с Соней выглядим смешно. Стоят две девочки на коленях - в уборной! - и торжественно клянутся!
- Смотри, ты поклялась: никому! - напоминает Соня. - Если здесь, в институте, узнают, что я незаконная... Я повешусь! Вот здесь, в Пингвине, на этом крюке повешусь!
Конечно, мои слова вряд ли произвели на Соню большое впечатление. Да она, бедная, так убивалась, так плакала все время, что едва ли и дошли до нее мои слова. Но все-таки оттого, что она выговорилась, выплакалась передо мной, ей, наверное, стало немного легче.
Соня встает с колен:
- Надо мне идти. Как бы они там не хватились меня... Спасибо тебе! - И она доверчиво кладет руки мне на плечи. - Я тебе завтра скажу, обошлось у меня или нет...
Мы целуемся, и, когда я чувствую прикосновение Сониной щеки, горячей от слез, меня снова пронизывает жалость к ней.
- Соня, не бойся. Умру, а никому, кроме папы, не скажу!..
Выйдя из Пингвина, смотрю на часы: без четверти пять. Я и не заметила, как прошло время.
Иду в класс - досиживать свой срок. Не успеваю сесть за парту, как по коридору приближаются какие-то "громокипящие"
шаги. Кто это? Неужели Гренадина?
Да, это она. Вбегает в класс, очень взволнованная. Даже не взглянув на меня, бросается к своему столику. Быстро выдвигает ящик, убеждается, что все на месте. Поворачивает ключ в замке, кладет его в карман и только тогда успокаивается. Лицо ее проясняется.
- Ключ забыла, - объясняет она мне. - А вы еще здесь?
- Еще пятнадцать минут осталось...
Гренадина кладет руку на мою голову. Проводит рукой по моим волосам:
- Растрепанная какая... Ладно. Ступайте домой. Мама, наверное, беспокоится.
- Маня Фейгель и Катя Кандаурова обещали забежать к нам домой предупредить папу и маму.
- И папа, и мама... - задумчиво говорит Гренадина и добавляет доверчиво: - А у меня только папа. И живет далеко, на Урале. Ехать оттуда сюда или мне к нему невозможно - дорого!..
Гренадина говорит это так дружелюбно! Стою перед нею пень пнем. Стою и думаю, какая она бедняга и какая я подлюга!
Заметив слезы у меня на глазах, Гренадина просит - да, именно просит меня:
- Пожалуйста, не подсказывайте на уроках. Вам это шалости, а мне могут неприятности быть: учитель может пожаловаться, пойдут всякие дразги... Нехорошо, правда?
Я понимаю: теперь начнется новая жизнь! Гренадина не станет больше меня "ненавидеть", но и я ни за что не буду больше подсказывать.
Почти бегу по улице и думаю: "Про Гренадину тоже тайна.
И тоже - никому. Как про Соню Павлихину... И откуда на свете столько тайн?"
По дороге замедляю бег около казенной винной лавки.
В просторечии их называют "монопольками". Никакого вина там не продают, только водку. "Монополька" - чистенькая, опрятная. Продавщица, или, как Соня называет, "сиделица", - немолодая женщина с усталым лицом. Я думаю о Сониной маме.
- Папа! - - говорю я вечером, когда он, очень усталый (провел полдня около трудной больной, только сейчас возвратился домой), присаживается около моей кровати для "последнего разговора". - Папа, что такое незаконнорожденные дети?
- Здрасте! Очень приятно... - отвечает папа так, словно он встретился с кем-то очень неприятным. - Здрасте! Давно не видались...
- Нет, ты скажи! Что такое незаконнорожденные дети? Ты это знаешь?
- Я-то знаю. А вот где ты это подхватила?
- Этого я тебе сказать не могу: я дала самое честное слово!
- Гм... Очень глупое выражение, самое честное слово! Если слово не самое честное, значит, оно и не очень уж честное! Честность, братец ты мой, не мороженое, чтобы ее отпускать на копейку, на две или на целый пятак.
Дело плохо! Когда я почему-то оказываюсь "братец ты мой" или еще хуже: "милостивые мои государи!", значит, папа сердится.
Я спешу перевести беседу в другое русло:
- Папа, ты же мне все-таки не сказал, что такое незаконнорожденные дети?