82164.fb2
КогдаВолк женился наАльбине Король, проблемажилья сновасталаво весь рост. В свое время завод дал Маше и Водовозову, собственно -- Маше, но числилось, что и Водовозову, взамен гостиничной комнатки двухкомнатную наКаширке, и разменивать ее теперь оказалось неизвестно как даи непорядочно, ожидать же от заводадругую площадь раньше, чем к началу следующего века, представлялось глупым идеализмом. Но жить дольше с тестем и тещею!.. Тем более, что последняя, всех меряя по себе, сильно опасалась, как бы Волк не развелся с Альбиною и не стал бы делить их хоромы -- и вот деятельная, всезнающая ЛюдмилаИосифовнаразнюхала, что в МИНАВТОЛЕГТРАНСе запускается кооператив и нашлаходы, чтобы зятя взяли в МИНАВТОЛЕГТРАНС наслужбу и в кооператив записали. Сопротивляться теще -- дело бессмысленное, и Волк стал чиновником министерства. Поначалу, со свежа, это показалось даже и ничего себе, но шли месяцы, и отсутствие конструкторской работы, складываясь с домашними неурядицами, сказывалось все сильнее, и Волку делалось невмоготу. Но по крайней мере до сдачи кооперативао смене службы думать было нечего.
Кооператив, наконец, сдался, но сдался, кажется, слишком поздно: отношения Волкас женою дошли до того, что он и представить не мог, как окажутся они наедине в пустой квартире, наедине, потому что тещасобиралась напенсию и внукаоставлялау себя. Переезд затягивался, затягивался, затягивалсяю
Волк попытался прощупать почву для возвращения назавод, в КБ, настарое место, но там уже установились другие порядки: Главный умер, его место занял человек, с которым у Волкаотношения сложились ниже средних, даи прежняя работас временного отдаления потерялабылую привлекательность: все это, конечно, не годилось утолить творческий его аппетит, в последние годы сильно выросший, все это было -- голодный, в обрез, паек. Карцерный рацион.
В феврале семьдесят девятого Волку исполнилось тридцать семь, и, лежав постели, глазав потолок, после маленького торжества, устроенного Людмилой Иосифовною согласно семейной традиции, хоть и вопреки желанию его виновника, Волк ощутил вдруг совершенную безвыходность собственного положения, ощутил время, безвозвратно проходящее сквозь тело, сквозь мозг, уносящее жизнь, и, растолкав супругу, что сладко спалаот полбутылки шампанского, сказал: мы должны уехать отсюда. Альбинане поняла: да-да, конечно, буркнула, мы ж договорились: после праздников, подосадовала, зачем разбудил, и, коль уж разбуженная, полезламаленькой своей, сильной, сухощавой ручкою с мозолями напальцах от струн, к волкову паху. Водовозов отстранился и пояснил: уехать отсюда. Из Союза. Уехать в Америку.
Конечно же, разговоры об уехать в этом доме, как и в большинстве еврейских московских домов, как и во многих не еврейских, шли постоянно, и даже шансы Волканауспех там взвешивались, и все такое прочее, но было это простым чесанием языков, так что теперь Альбинадаже испугалась. Нет! вскрикнула. Ты в своем уме?! Действительно, здесь онасо своими песенками приобреталавсе большую популярность, разные престижные НИИ приглашали выступать занеплохие деньги, онакаталась то в Ленинград, то в Киев, то еще куда-нибудь, три ее стихотворения появились в толстом журнале с предисловием знаменитости, и скоро предстоял концерт нателевидении, и тщетно стал бы Волк доказывать ей, что время песенок прошло, что онасо специфическим своим талантом опоздалавыпасть лет напятнадцать, что все это похмелье, отрыжкахрущевская, что все это уйдет в трубу и никому в конечном счете не принесет радости -- даон и не очень рвался доказывать, потому что, если и звал Альбину с собою, то для того только, чтобы вывезти сына. Хорошо, ответил Водовозов. Тогдамы разводимся, я делаюсь евреем и уезжаю один. Один означало без Митеньки, но что же, думал Волк, выйдет хорошего, если я загублю свою жизнь ради сына, аон -- ради своего сына, и так продлится без конца. Дурная бесконечность. Кольцо Мебиуса. Змея, кусающая собственный хвост. Уезжай, ответилаАльбина: у нее, кажется, кто-то уже был, какой-нибудь негр, иначе так легко онаВолкане отпустилабы. Я оставляю тебе квартиру, сказал Водовозов, аты, надеюсь, не потребуешь с меня алиментов. Ты ж знаешь: деньги, какие были, я вколотил в первый взнос и теперь все равно взять с меня нечего. Но ты не волнуйся: Митенька -- единственная моя привязанность наземле, и я, разумеется, стану посылать вам и доллары, и вещи. Я надеюсь, ты не научишь его меня забыть и со временем мы увидимся. Хорошо, утвердилаАльбина. Я согласна. Когдапойдем наразвод? Завтра, уронил Водовозов. Завтра. 9. ВОДОВОЗОВ Как выяснилось позже, я пролежал в беспамятстве с легкой формою менингитабольше десяти суток; врачи, оказывается, сильно опасались если не замою жизнь, то, во всяком случае, замой рассудок: при менингите в мозгу образуются какие-то спайки, водянка, в общем, черт знает что, и кора, говорят, может разрушиться необратимо. Я, славаБогу, ничего этого не понимал, анаходился в одной бесконечно длящейся ночи, которую некогда, лет пять назад, прожил в натуре, асейчас проживал и проживал снова, одну и ту же, одну и ту же, одну и ту же, и, должен заметить, очень натурально проживал, по этой натуральности, может, только и догадываясь временами, что тут бред, но так ни разу до концаи не прожил: сновидная память, словно иглав перекошенном звукоснимателе, то раньше, то позже срывалась с ночи, как с пластинки, наее начало, и снова, в сотый, в тысячный раз я зарулем логоваотыскивал чертову дорогу к законспирированному горкомом комсомолалугу, где должен был произойти чертов ночной слет бардов и менестрелей, КСП, как называли они, клуб самодеятельной песни, и мы то и дело проскакивали нужные повороты, хотя Альбина, уехавшая раньше нагоркомовском автобусе, честно старалась объяснить все в подробностях -- и мы проскакивали повороты, и останавливались, и то я сам, то Крившин, то крившинская двенадцатилетняя Наташка, которую он взял с собою, голосовали, пытаясь выяснить у проезжающих, кудасвернуть начертов луг, но, наконец, добрый десяток раз проскочив и развернувшись, мы выехали нанужную дорогу, проселочную, разбитую, раскисшую от недавних дождей, по которой то тут, то там попадались севшие накардан Ыжигулиы и Ымосквичиы, завязшие по самые оси мотоциклы, и в довершение всего возник перед нами овраг, через который -- несколько разъехавшихся, скользких бревен, и в щели между ними легко провалилось бы любое колесо, и никто, естественно, не решался преодолеть намашине или мотоцикле этот с позволения сказать мостик, аоставляли транспорт наобочине, напримыкающей полянке, в леске и шли дальше пешком, тащанасебе палатки, магнитофоны, гитары -- один я, вспомнив раллистское прошлое, рванул вперед и проскочил, и потом сновапроскочил, и снова, и снова, и так сотни, тысячи раз -- вероятно, в пластиночной бороздке образовался дефект -- но минут через пятнадцать все же появился перед нами законспирированный горкомовский луг с наскоро выстроенным, напоминающий эшафот помостом, с лихтвагеном и автобусами, проехавшими как-то, надо думать, иначе, другой дорогою -- с огромными прожекторами, с палатками, семо и овамо растущими прямо наглазах, и в сотый, в тысячный раз мы разбивали с Крившиным нашу палатку, и уже темнело, и народ прибывал, и вопреки всей горкомовской конспирации становилось его видимо-невидимо: десять тысяч, сто, я не знаю, я не умею считать эти огромные человеческие массы, я не люблю мыслить в таких масштабах, -- и вот уже глухо заурчал лихтваген, изрыгая черные клубы солярочного дыма, и зажглись прожектора, и напомосте, перед целым кустом микрофонов, появилось несколько человек с гитарами -- Альбинасреди них -- и запели хором, фальшиво и не в лад: возьмемся заруки, друзья чтоб не пропасть поодиночке, и потом вылезли горкомовцы и сноваи сноваговорили одно и то же, одно и то же, одно и то же, апотом начались сольные выступления, и Альбинапелачрезвычайно милые песенки: анам что ни мужчинато новая морщина -- каково слушать это мужу, даеще так публично?! -- и тут в сотый, в тысячный раз мелькнуласиняя молния электрического разряда: кто-то по пьянке ли, по другой ли какой причине перерубил кабель от лихтвагена, и прожекторапогасли, микрофоны оглохли, усилители онемели, стало темно, шумно; крики, песни -- все слилось в неимоверный галдеж, и горкомовские функционеры бегали с фонариками и кричали, пытаясь навести хоть иллюзию порядка, и, не преуспев, преждевременно пустили намеченное напотом факельное шествие: зарево показалось из-залеска, километрах в полутора, и я подсадил крившинскую Наташку накрышу логоваи влез сам: черно-огненная змея приближалась, извиваясь, это выглядело эффектно и жутко, и функционеры в штормовках защитного цветашли впереди, и комсомольские значки поблескивали красной эмалью в свете чадящих факелов, словно змеиная чешуяю Боже! как я устал от бесконечной этой душной ночи, все пытающейся, но не умеющей добраться до середины своей, до перелома, до предутреннего освежающего холодкаи первых рассветных проседей, когдавокруг раскиданных по лугу костров уже затухали, догорали песни, живые и магнитофонныею рвусь из сил, из всехю сухожилийю Боже! как я устал, как устал, каким облегчением стало открыть, наконец, глазаи увидеть лицо, так часто мелькавшее в бреду, но увидеть реальным, повзрослевшим нанесколько лет, похорошевшим: лицо крившинской Наташки, которая, оказывается, все десять суток, почти не отходя, продежурилау моей постели.
Не сегодня завтраменя обещали выписать. Наташкапорылась в моих вещах, хранящихся у ее отца, и принеславо что одеться. Заходили проведать то Крившин, то Машас дочерью, еще мне сказали, что, когдая лежал без сознания, навещаламеня однаженщина, непонятно кто, я подумал, что Альбина, но и капитан Голубчик вполне могласоответствовать весьмаобщему описанию косноязыкой нянечки. Целыми днями я поедал принесенные в качестве гостинцаапельсины и яблоки и, глядя в потолок, вспоминал пионерский клуб ЫФакелы (ни намгновенье не возниклау меня идея, что тот просто привиделся, прибредился, хотя тайну хранить, разумеется, следовало!), размышлял о своей ситуации, и неизвестно откуда: из мракали тронутого воспалением мозгаили извне, из ЫФакелаы, сталаявляться мысль о подарке. Скальпель я отверг, дело ясное, правильно, тут и думать нечего, но подарок-то ведь не скальпель. Подарок это подарок. А им вдруг покажется, что и все равною
Когдаменя выписали, логово стояло у подъезда -- Машапригналаи ключи принеслазаранее; и дверные замки, и замок зажигания, и стекло -- все очутилось целым, сверкало: попросила, наверное, кого-нибудь назаводе. Крившин звал, покаокончательно не оправлюсь, пожить у него дома, но из-заподаркаэто невозможно было никак: до митенькиного дня рождения не оставалось и недели, и, значит, мне срочно требовался сарайчик с инструментами, со старым моим хламом, требовалось некоторое уединение, и я, не поддавшись уговорам, двинул надачу. Наталья, однако, настояласопровождать: помочь, так сказать, обжиться: с дровами там, с продуктами. Меня и правдаедване шатало.
Крившину наташкиназатея не понравилась, но он -- интеллигент! -- как всегдапромолчал. Наташкасиделав логове и былаудивительно хороша: я это заметил вдруг, словно не много лет ее знал, не с детства, авпервые увидел. 10. КРИВШИН Впервые увидел я Волкавот при каких обстоятельствах: подходили, почти проходили сроки договоранаЫРусский автомобильы, ая все не мог остановиться в дописках и переделках, не мог завершить труд: отнесясь к нему поначалу как к одному из способов немного заработать, благо -- теманейтральная, не паскудная, а, с другой стороны, -- вполне в духе тогдашнего русофильстваЫМолодой Гвардииы -- я, закопавшись в старые газеты, журналы, книги, увлекся двадцатипятилетием, поделенным пополам рубежом веков, нынешнего и минувшего, и пытался как можно полнее, достовернее воспроизвести это время в воображении: занятие, разумеется, пустое, иллюзорное, ибо прошлое, пройдя, исчезает навеки, и мы, беллетристы, историки ли, копаясь в нем, не более, чем сочиняем волшебные сказки или басни с моралью -- каждый свою -- в меру собственных талантов и отношений со временем, в которое живем; сочиняем сказки, басни и строим напеске карточные домики.
Колода, из которой строил я, имеланарубашках бело-сине-красный крап, с лицаже большинство карт представляло изображения самых разных транспортных устройств той далекой, сказочной эпохи. Я часто прерывал возведение непрочной постройки и часами, как завороженный, рассматривал то огромный, словно цирковой, велосипед: гигантское, в человеческий рост, переднее и сравнительно с ним мизерное заднее -- колёса, плавная дугарамы, ежащаяся штырями лесенки, без которой не добраться до взнесенного надвухметровую высоту жесткого сидения, ослепительный блеск солнцананачищенном руле и латунных змейках педальных креплений -- стройный и вместе какой-то нескладный, он напоминал гумилевского изысканного жирафа; то двенадцатисильный автомобиль с деревянной рамой и спицами, с рулевым рычагом вместо баранки, с расположенными овалом литыми литерками накапоте: ЫВодовозовъ и Сынъы -- автомобиль, пахнущий газойлем, смазочным (сказочным) маслом, натуральной кожею сидений; то приземистую мотоциклетку или аэропланю Милые эти монстры непременно вызывали легкую улыбку, словно детские -- голышом -- фотографии, и никаких сил не хватало убедить себя, что они -- первые представители наглого, бесконечного, неуничтожимого стадамеханических чудищ, обрушившихся нанынешний мир и грозящих сжечь весь кислород, предназначенный для дыхания, отравить легкие смрадом выхлопов, искорежить психику, выхолостить души; поселив в людях гордыню, убить в них Бога. С другой же стороны, мне никак не удалось взглянуть наэти картинки, как смотрю сегодня наизображение, скажем, ЫБоингаы или последней модели ЫМерседесаы: ненавидящим ли, гордым ли и восхищенным, но непременно серьезным взглядом современника.
Мелькали в колоде и портреты самих современников: современников-создателей, современников-потребителей -- так называемые фигуры: крепкие старики в поддевках, в круглых, оправленных сталью очках -- основатели дел; их вальяжные, по-парижски одетые, с чеховской грустью во взгляде дети; их внуки в гимназических кителях, в гимнастерках реальных училищ, в студенческих тужурках, начерных бархатных петличках которых скрещиваются серебряные молоточки; прогрессивные ученые, всякие павловы, менделеевы там, тимирзяевы, вызывающе, победоносно, демонстративно вертящие в аллеях общедоступных парков -- наглазах фраппированной публики -- педали экстравагантных чудищ; государственные деятели, вольно полулежащие с сигарою в зубах насиденьях лакированных самобеглых кабриолетов, под натреть опущенными, с исподу плюшевыми складными гармошками тентовю Разглядывая портреты, я пытался увидеть заними живых, реальных людей, живых и реальных даже не настолько, как сам я, ахотя бы как мои знакомые -- и не умел: верно, люди, творцы прошлого, так же исчезают, уходя, как и время -- главное их творение.
И все-таки я не отчаивался, не опускал рук, строил, рушил, тасовал колоду и сновастроил, но материалане хватало, я, например, чувствовал недостаток в портретах совершенно неясных мне мастеровых людей, так называемого простого народа, с непредставимым выражением лиц теснящегося у ворот маленькой грязной фабрички, когдаиз них выкатывает первый автомобиль -- сам фабрикант в коже, в крагах зарулевым рычагом -- чтобы совершить дебютный трехверстный круг по покудасонному городу, по упруго-мягким от пыли, словно каучуковые шины, улицам. Я понимал, что мастеровые эти -- люди в деле производствавторые, даже пятые, то есть, действительно, ни в коем случае в фигуры не годятся, что не их мыслью и волею оживает металл, но знал, как многое перевернется вверх дном при прямом их участии -- и вот, мне не хватало их портретов для завершения здания. Я строил, помня одно: то время, те двадцать пять лет были не сравнимым ни с каким другим в истории нашей страны временем свободы: то большей, то несколько ущемленной, но уникальной для нас свободы, которую из сегодня невозможно представить даже приблизительно -- однако, чем больше свободы допускал я в постройке, тем скорее и вернее последняя рушилась, что, впрочем, только доказывало ее сходство с прототипом.
Словом, я не мог освободиться от тогда, не хотел возвращаться в теперь, ав издательстве торопили, и, чтобы успокоить их, чтобы, не дай Бог, книгане вылетелаиз плана, я носил относительно готовые клочки рукописи, и кто-то из издательских ребят, прочитав, сказал, что, кажется, встречал наАЗЛК, наЫМосквичеы, инженераВодовозова -- не потомок ли, мол, тех, о которых речь в книге? По моим сведениям водовозовский род прекратился с гибелью нафронте в 1915 году Дмитрия, единственного сынавальяжного инженерас грустным взглядом, ТрофимаПетровича, который, в свою очередь, являлся единственным сыном основателя фирмы, бывшего крепостного кузнецаПетраВодовозова -- и все же надеждананевозможное: оживить хоть две-три фигуры колоды -- погналаменя наЫМосквичы. Надежда, впрочем, слабая: если бы инженер Водовозов каким-то чудом и оказался не однофамильцем, адействительно потомком -- чего ожидать от него? разве поводак идеологическому эпилогу о преемственности поколений! Я ведь и по себе, и по многим, с кем сталкивался, знал, что народ сейчас пошел отдельный, самодостаточный, без роду без племени, и хорошо еще, если имеет человек отдаленное представление о том, кем был его дед, ато и о деде ничего не знает, не говоря уже о более далеких предках.
Волк знал. У него, правда, не сохранилось ни метрических выписок, ни фамильного архива, ни старинных портретов или фотографий: все, что не погибло в революцию и гражданскую, осталось в Париже или лубянских подвалах -- но Волк берег в памяти и записях рассказы отца, человека, берегшего прошлое. КогдаВолк услышал, что я пишу книгу о его семье, главу в книге, он, вопреки моему самонадеянному ожиданию, не выказал благодарности, не разулыбался, не почувствовал себя польщенным -- напротив, с холодной яростью огрызнулся, словно я был главным виновником того, что столь долго пребывал в несправедливом забвении славный его род, что собрались выпустить книгу только сейчас, и неизвестно еще, что это выйдет закнига. Я оставил Волку экземпляр рукописи. Позвоню вам, сказал Водовозов. Если рукопись не вызовет отвращения -- позвоню. Если не позвоню -- не надо больше меня беспокоить.
Этот человек, хоть сегодняшний -- явно годящийся в колоду -- носитель странного, непривычного имени, понравился мне с первого взглядавнутренней своей силою, индивидуальностью, угадываемым талантом, понравился, хоть и немало смутил почти базаровскими грубостью и независимостью -- качествами, небывалыми в моих знакомых. По мере того, как шло время, я все яснее понимал, что Водовозов не позвонит, что рукопись, которая умалчивает о трагической судьбе деда, обрывает -- пусть по авторскому незнанию -- это не аргумент! -жизнь отцанадобрые сорок пять лет раньше срока, -- нанедобрые, настрашные сорок пять лет -- такая рукопись понравиться Волку не может -- и я отправил длинное покаянно-объяснительное письмо, после которого он позвонил, мы встретились, потом встретились еще и еще и в конце концов стали приятелями.
Время массовых песен и ИванаДенисовича, время, когдапоявлялись то в ЫНовом Миреы, то в ЫМосквеы мемуары репрессированно-реабилитированных партийцев -смутное это время давно миновалось, и надеяться выпустить другую, правдивую книгу о Водовозовых (хотя и в существующей не содержалось намеренной лжи), но, скажем: книгу с полною информацией -- надеяться выпустить такую книгу было нелепо, но я все-таки пообещал себе и Волку ее написать. Зачем? чтобы издать ее там? Для кого? Nonsens! Но -- пообещал и стал добирать материалы, долгие вечерапросиживая с Волком наего кухоньке, и, благодаря удивительной, тихой его супруге Марии, разговоры наши обставлялись не голым, плохо заваренным грузинским чаем, как в большинстве московских домов, аи всякими доисторическими излишествами в виде изумительно вкусных пирожков, расстегаев, блинчиков с разнообразными начинками и всего такого прочего.
Книга, понятно, осталась в мечтах, даи ЫРусский автомобильы вышел в сильно пощипанном виде, и я поначалу опасался, как бы Волк не заговорил обо всем этом; но он не заговаривал, и молчание его, вместо ожиданного облегчения, селило во мне досаду намоего приятеля, грусть по той, первой, искренней грубости, которой теперь он себе со мною не позволял. 11. ВОДОВОЗОВ С тех пор, как в обмен натребуемую ОВИРом характеристику с местаработы у меня взяли заявление об увольнении по собственному желанию, и я, ткнувшись туда-сюда, понял, что обойти всеведущий Первый Отдел и устроиться нановое место, налюбое, не так-то легко, тем более, что и с него со временем потребуют справку -- я стал искать другие формы заработка. Я заезжал по вечерам и выходным в гаражные кооперативы и помогал кому перебрать движок, кому отрегулировать карбюратор или прокачать тормоза, кому еще чего-нибудь -- и получал завыходной от червонцадо сотни -- когдакак потрафится, но в сумме неизменно значительно больше, чем нагосударственной службе. Кроме того, пользуясь дефицитом такси после полуночи, я развозил по городу публику, собирая трояки и пятерки. Однако, такая сравнительно обеспеченная жизнь тянулась недолго: в гаражах сталанеожиданно появляться милиция, проверяладокументы, запугивалаОБХССом, грозилась привлечь затунеядство и нетрудовые доходы; ГАИшники все чаще останавливали, когдая кого-нибудь вез, штрафовали незнамо зачто, кололи дыры в талоне, пугали, что конфискуют логово, и конфисковали б, располагай доказательствами Ыиспользования личного транспортного средствав целях наживыы, но я никогдане торговался с пассажирами, не заговаривал о деньгах, не довезя до места, даи тогда, впрочем, не заговаривал и уезжал порою ни с чем. Однажды логово остановил мужичок, подчеркнуто непримечательный, и спросил, сколько будет в Теплый Стан. Нисколько, ответил я, носом почуя в мужичке провокатора. Нисколько. Мне тудане по пути. А было б по пути -- подвез бы бесплатно. Словом, меня обкладывали, и, опасаясь потери логоваи прочих неприятностей, я притих, и денег почти не стало. То есть, натурально не стало: не стало набензин, не стало начто есть. Меня до нервического смешкапоражало, как много сил и времени тратит огромное это государство намелкую месть тем, кто рискнул выйти из его подчинения, как по-детски, по-женски оно обидчиво, невеликодушно, однако, смехом сыт не будешь, особенно нервическим, и я все чаще брал в долг у Крившина -- единственного человека, не считая нищей Маши, к которому мог обратиться. Но нельзя же бесконечно брать в долг, даже твердо рассчитывая возместить все логовом и посылками из Штатов, тем более, что и Крившин был богат весьмаотносительно и уже имел мелкие неприятности, так сказать: предчувствие неприятностей -- оттого, что приютил меня: почти год я бесплатно жил наего даче -- нельзя!
Вот и сейчас -- у меня не было несчастной тридцатки, двадцати девяти, если точнее, рублей сорокакопеек позарез нужных для подарка, не было денег, не было Крившинапод рукою, почти не было бензинав баке логова, и я вынужденно попросил Наташку раздобыть эти несчастные рубли где угодно (у того же отца -- где ж еще?!), съездить в Москву, в Детский Мир, и привезти сюдапедальный автомобильчик. Наташка, не задавая вопросов, словно сладким долгом ей казалось исполнять любую мою прихоть, отправилась наплатформу к электричке. Тем временем я, порывшись в хламе, сваленном в углу сарайчика, извлек насвет Божий действующую модель парового двигателя наугольной пыли с полным сгоранием -любимого моего детища. Несколько подржавевшая, она, вообще говоря, оказалась в порядке, только пропал куда-то, потерялся при одной из перевозок агрегат, размельчающий уголь, и я добрые двачасабросал в мелкий стакан электрокофемолки куски антрацита, запасенного назиму для обогревадачи. Когдатопливанабралось достаточно, я без особого трудазапустил мотор и несколько минут сидел неподвижно, прислушиваясь к ровному его шуму и в тысячный, в стотысячный раз не понимал, почему и он, и десяток других моих изобретений оказались никому не нужны в обидчивом этом государстве.
Появилась Наташка, тащанасебе громоздкий, некрасивый, покрытый мутно-зеленой краскою автомобильчик с маркою АЗЛК накапоте -- маркою завода, где проработал я без малого двенадцать лет, наиболее творческих, наиболее энергичных лет моей жизни. Я смотрел назеленого уродцаи вспоминал ново-троицкое детство, рассказ отца, что, дескать, где-то там, в большом мире, существуют педальные автомобильчики, и что, если бы такой чудом попался нам в руки, мы непременно приладили бы к нему мотор, и я раскатывал бы по деревне, пугая пронзительным треском уличных собак и заставляя старух, сидящих назавалинках, креститься мелким крестом. Чуда, конечно, не произошло, и, хотя отец смастерил-таки мне самодвижущуюся ледянку, летом превращающуюся в маленький мотороллер, педальный игрушечный автомобиль так и остался до самого сегодня нереализованной мечтою, символом счастья. Мне иногдаказалось, что и сыная себе заводил чуть ни исключительно затем, чтобы было с кем пережить обретение мечты -- но прежде моему намерению резко противились и Альбина, и тесть с тещею, а, главное, самого Митеньку ни велосипеды, ни самокаты нимало не интересовали. Сейчас я надеялся, что ситуация изменилась: мое дело -обойти запреты, аМитенькадолжен сесть заруль из любви к своему папе Волку (как он с легкой руки Альбины меня называл) -- из любви, обостренной редкостью наших встреч, которым бывшие мои родственники всеми силами препятствовали, особенно в последнее время, когдау меня почти не стало денег.
Весь следующий день я упихивал паровик, то одним, то другим углом выпиравший наружу, в узкое пустое пространство багажника, ладил передачу, сцепление, водяной бачок, и перед глазами все стоял отец, мастерящий мотоледянку. Ледянками там, в Сибири, назывались нехитрые сооружения, состоящие из широкой полуметровой доски, залитой с исподу льдом, и другой, под острым углом к ней прибитой дощечки с поперечиною для рук -- род зимнего самоката, который, отталкиваясь ногою, удавалось разогнать настолько, чтобы два-три метрапроехать по инерции. Едвавыпал первый снег, все пацаны Ново-Троицкого выкатывали наулицу. Имелась такая ледянкаи у меня, и вот отец принес как-то из своих мастерских велосипедный моторчик, приспособил его вертеть дваколесас лопастями из старых покрышек, и они, опираясь наснег, толкали вперед это трескучее, дымящее сооружение. Больше всего мне понравилось тогдаи запомнилось до сих пор, как остроумно решил отец идею сцепления: двигатель, подвешенный снизу к пружинящему дырчатому металлическому сиденью от старой сенокосилки, начинал вращать колесный вал, едвая наэто сиденье взбирался, прижимая собственным весом маховик к оси. Ледянкалихо носилась по длинной, укатанной санями, желтеющей пятнами лошадиной мочи единственной улице Ново-Троицкого, я гордо восседал, и мальчишки, не особенно меня жаловавшие, сходили с умаот зависти, подлизывались и клянчили.
Еще день я посвятил механизмам, которые, собственно, и должны были решить дело: тормозной тяге, рулевой передаче, тросику регулировки давления. Нет, разумеется, я, отбросивший в свое время скальпель, грубо не шулерничал, играя с судьбою, не подпиливал рычаги, не разлохмачивал тросик: вся механика, такая, какою выходилаиз-под моих рук, моглабы преспокойно проработать себе и год, и два, и десять -- просто зазоры я делал наверхнем пределе, натяги -- нанижнем: ОТК пропустил бы без разговоров, но если бы Всемогущему Случаю под управлением голубчиковой шоблы захотелось вмешаться в эту историю, он нашел бы зачто зацепиться: наперерез крохотному зеленому автомобильчику, ведомому шестилетним ребенком, понесся бы грузный, заляпанный цементом самосвал, и ребенок бы жал натормозную педаль -- но онапроваливалась, пытался сбросить давление -- но тросик заедало в оболочке, крутил, чтобы увернуться, баранку -- но колесане слушались бы руля, и вот подарок папы Волкасминается, плющится в лепешку тоннами весасамосвала, десятками тонн кинетической его энергии, и плотоядно улыбается сквозь ветровое стекло Настя, капитан Голубчик. Впрочем, я довольно легко справился с ужасным видением, потому что, посудите сами: слишком уж невероятно, чтобы и самосвал подвернулся, и колесазаклинило, и тросик давления не сработал, и тормоза -- все это вдруг, одновременно: невероятно, слишком невероятно!
Начетвертое утро, в день митенькиного рождения, подарок мой оказался полностью готов. Последний штрих -- уж и не знаю зачем -- я нанес с помощью ножниц и эпоксидки: разыскал в крившинском кабинете экземпляр паскудного ЫРусского автомобиляы, из плотного листаиллюстрации аккуратно вырезал фотографию расположенных овалом литых литерок прадедовской фирмы: ЫВодовозовъ и Сынъы, и заклеил этим куском бумаги марку АЗЛК. Наташкараздобылау соседей ведро бензина, я заправил логово, привязал к крыше грязно-зеленый автомобильчик и направился в Москву. Я верно подгадал время: тесть с тещею наработе, Альбина, может, и дома(как оказалось впоследствии -- действительно, дома), но, занятая сочинением песенок, отправилаМитеньку гулять с восьмидесятилетней бабой Грушею, старухой, вот уже лет шестьдесят живущей у Королей, вынянчившей и бывшую мою тещу, и бывшую мою жену, и теперь нянчащей моего сына. БабаГруша -- я и это заранее взял в расчет -- относилась ко мне особенно хорошо, как к славянской родственной православной душе, затерявшейся в клане иноверцев, и часто, нарушая приказы хозяев, дозволяламне общаться с Митенькою. Вот и сегодня, сын, едваувидав логово, побежал к нему, ко мне, абабаГрушаприветливо улыбнулась, кивнула, сказалаздравствуйте вам и отошлак лавочке, где уже сидели двое ее ровесниц. Митенька, захлебываясь, рассказывал о каких-то важных событиях шестилетней своей жизни, декламировал свежевыученные стихи, но сегодня, вопреки обыкновению, мне было не до митенькиного лепета.
Я отвязал и снял с крыши зловещий свой подарок, и Митенька, изо всех сил изображающий радость, с наигранным удовольствием втиснулся в сиденье автомобильчикаи стал внимательно слушать, как и что следует нажимать, ау меня прямо-таки не хватало терпения объяснить до конца, я раздражался непонятливостью сына, покрикивал, раз даже обозвал идиотом, но мальчик все сносил терпеливо и ласково, словно понимая ужасное мое состояние.
И начал Исаак говорить Аврааму, отцу своему, и сказал: отец мой! Он отвечал: вот я, сын мой. Он сказал: вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения? Авраам сказал: Бог усмотрит Себе агнцадля всесожжения, сын мой. И шли далее обавместе.
Заработал мотор. Я сказал: ну, покатайся, отшагнул к логову, и Митенькапоехал кругами по выходящему наулицу двору, пытаясь всем видом показать, как ему хорошо и нравится, хотя я знал: не нравилось, не было хорошо, аскорее -- страшно. И тут в конце улицы возник самосвал, такой точно, как представлялся в недавнем бреду: голубой, заляпанный цементом, и я уже мог не оборачиваться, заранее зная, что наличике сынапоявилась растерянность, означающая первый отказ -- вероятно, руля. Не помня себя, бросился я наперерез автомобильчику, пытаясь, надеясь остановить его, но, словно споткнувшись о натянутую веревку, упал и, как ни тянулся -- не достал, не успел -правда-правда, я очень старался, изо всех сил, всех сухожилий, но просто не-ус-пел! -- и дело продолжало идти, как ему предназначено, апосле -- угадано мною: все, что могло и не могло -- заклинивалось в положенные сроки, стопорилось, ломалось, и были расширенные митенькины глаза, и лязг металла, и ничем не остановимая энергия весовых и кинетических тонн -- только я не успел заметить, сиделали рядом с водителем Настя, капитан Голубчик.
Когдая пришел в себя, улицу забил народ, ГАИшный и санитарный РАФики мигали синими маячками, кто-то что-то мерил рулеткою, билась головою об окровавленный асфальт Альбина, амилицейский лейтенант заканчивал диктовать сержанту черновик протокола: ютруп наместею Написали? Труп наместе.
Это у них такая терминология. 12. КРИВШИН Я перевел взгляд из ниоткуданаВодовозова: тот цепко, обеими руками держал руль и, подав вперед голову, всматриваясь в дорогу, гнал машину напределе возможностей. Лицо, как рампою накартинках Дега, озарялось приборной доскою, но свет периодически перебивался яркими движущимися лучами фар встречных автомобилей, и тогданалице появлялись резкие, непроработанные тени -- провалы в ничто.
Пять вечера, ауже совсем темно: мрак упал наземлю как-то мгновенно. Еще полчасаназад низкое серое небо экспонировало пьяных, в сальных, измазанных глиною телогрейках людей, насыпающих над крошечною могилою трехгранную усеченную призму первоначального холмика -- асейчас только запад подрагивал в зеркальце заднего видамутно-зеленой полоскою, светлой натемном фоне. Когдав ночь напервое октября стрелки часов перевели назад, назаконное их место, время вдруг сломалось, дни превратило в вечера, утраи вечераупразднило вовсе, атут еще вечная пасмурность и -- несмотря наначавшийся декабрь -- незамерзающая слякоть.
Переночую у тебя, не поворачивая головы, не скосив глаз в мою сторону, сказал Водовозов, сказал без тени просьбы или вопроса, проинформировал. Кудамне сегодня надачу! Даже этафраза, по смыслу похожая наизвинение забесцеремонность, никаким извинением наделе тоже не являлась и, как и первая, ответаот меня, в сущности, не требовала. Волк включил мигалку, почти не сбросил скорость, резко переложил руль направо, и логово, отвратительно визжарезиною, оторвав левые колесаот асфальта -- я изо всех сил уцепился заскобу над дверцею -- влетело с кольцевой в клеверный лепесток развязки и под изумленным наглостью водителя взором ГАИшникапокатило по Ярославскому шоссе, ярко-желтому от холодного огня натриевых ламп. ГАИшник не засвистел вслед, и ни один из попавшихся после не попытался перехватить логово -- то ли были они парализованы волнами злобного раздражения, исходящего от Волка, то ли просто -- принимали экстравагантный автомобиль с забрызганными грязью номерами занечто дипломатическое.
Если по полупустынной кольцевой машинашласравнительно ровно, хоть и с бешеной скоростью -- здесь, в городе, виляя из рядав ряд, резко тормозя у светофоров, асрываясь с местаеще резче, поворачивая навсем ходу, онакак бы напрашивалась, нарывалась нааварию, накрушение, надорожно-транспортное происшествие с человеческими жертвами -- труп наместе! -- и уж конечно, знай я Водовозовачуточку меньше -- давно перетрусил бы, наложил в штаны, потребовал бы остановить и выскочил -- атак -- ехал, почти не обращая внимания, только мертво держался заскобу, и спокойствие мое объяснялось не столько тем, что Волк был в свое время классным раллистом, Мастером Спортаи так далее, сколько уверенностью, что он, в сущности, слишком холоден и жесток для самоубийства, особенно такого неявного и эмоционального. Кудаего положить? думал я. Ведь ко мне сегодня напросилась ночевать Наташка. Похоже: сговорились заранее. Неприятною Но, с другой стороны -- как откажешь в приюте человеку, только что похоронившему единственного сына? Был у меня знакомый -- он умел прямо сказать: если ты, мол, останешься у меня -- мне придется ночевать навокзале: не переношу, когдав моем доме спит чужой -- у Волка, наверное, такое тоже получилось бы, ая -- не умел. Можно, конечно, попросить у соседей раскладушку, продолжал я размещать в двухкомнатной лодке волка, козу и капусту, и положить гостя в кабинетею А, черт с ним! пускай устраивается надиване, Наташку -- в спальню, ая посижу ночь застолом, поработаю. Раньше ведь как хорошо выходило: часам к трем посещает тебя какая-то легкость, отстраненность, оторванность от мира, и словавозникают не в мозгу, асловно сами стекают из-под шарикаручки, и назавтрасмотришь натекст, как начужой, и ясно видишь, что в нем хорошо, что -плохо. Или отправить Наталью домой, к бабушке?..
Наталья, издалекараспознав характерный шум логова, встречаланас налестничной площадке, в проеме открытой двери, и мне не очень понравились взгляды, которыми обменялись они с Волком. Нет-нет, хотел было я ответить нанаташкино предложение, хотя под ложечкою и посасывало. Нет-нет, спасибо, Наташенька -- какой же может быть после всего этого обед? но, едваоткрыл рот, Волк, из-закоторого я, собственно, и деликатничал, опередил, сказал: да, спасибо, с удовольствием, и даже не удержался от стандартного своего каламбура, сопровожденного губною улыбкою: голоден как волк. Когдаж ты успеласварить обед? спросил я. Опять в институт не ходила? А напервом курсе этою А!.. махнуларукою Наталья, тоже мне -- обедю Финская куриная лапшаиз пакетика, пельмени, сыр, колбаска, растворимый кофе надесерт -- приготовление всего этого и впрямь не требовало ни времени, ни сил.
Скорбно и деликатно молчали только засупом, потом все же разговорились. Почему ты покупаешь растворимый? началаНаташка. Бурда! Ни вкуса, ни запаха, ни удовольствия сваритью и пошлаболтовня о том, что наш кофе вообще пить невозможно, что, дескать, еще в Одессе, не распечатывая мешков, погружают их в специальные чаны, чтобы извлечь из зерен кофеин нанужды фармацевтической промышленностию А, может, и правильно, что болтаем? главное только -- чтобы не о веревке в доме повешенного, подумал я и сам же, не заметя, а, когдазаметил -- поздно было останавливаться, еще неделикатнее -- о веревке и заговорил, припомнив услышанный наднях случай, который запал в память жутким своим комизмом и буквально символической характерностью: якобы в некоем харьковском НИИ разгорелась борьбазадолгосрочную загранкомандировку, и якобы один из претендентов, член партии, кандидат наук и все такое прочее пустил про другого претендента, членапартии, докторанаук и тоже все такое прочее слушок, будто тот, доктор, есть тайный еврей по матери, и слушок дошел куданадо, и у докторачто-то заскрипело с документами, затормозилось, и он, взъярясь, убил кандидатаиз охотничьего ружья прямо наглазах изумленных сотрудников. Se non e vero, e ben trovato, козыряя первыми крохами институтского итальянского, заключиламой рассказ Наталья. Если это и неправда, то, во всяком случае, хорошо выдумано. Да, сказал Водовозов. Сейчас-то уж, надеюсь, они меня выпустят.
Я понимал, что, как ни подавлен Волк смертью Митеньки, мысль об исчезновении единственной преграды к эмиграции не моглане являться в его голове, пусть непрошеная, самодовольная, ненавистная -- и все-таки, услышав ее высказанною, я гадливо вздрогнул. Нехорошая сценанакладбище всталаперед глазами, и я подумал, что в каком-то смысле не так уж Альбинабылаи неправа, набросившись наВолка, колотя его крепенькими своими кулачками, крича: убийца! Вон отсюда! как ты посмел приехать?! то есть, разумеется, и праване была, даи не шло ей это, и все же какие-то, пусть метафизические, едвауловимые основания у нее имелись. Волк схватил Альбину заволосы, оттянул голову так, что лицо запрокинулось к серому небу и обнаружился острый кадык нахрупкой шее, и хлестал бывшую жену по щекам, наотмашь, не владея ли собою, не найдя ли другого способаобороны, просто ли пытаясь остановить истерику, и тут ЛюдмилаИосифовна, теща-гренадер, джек-потрошитель, бросилась назащиту кровинки, но поскользнулась накладбищенской глине и растянулась в жидкой грязи, юбкаи пальто задрались, открыв теплые, до колен, сиреневые панталоны с начесом, как-то дисгармонирующие с представлением об интеллигентной еврейской женщине, кандидате медицинских наук. Маленький тесть, Ефим Зельманович, не знал в растерянности, кудаброситься: защищать ли дочку от бывшего зятя, поднимать ли стодвадцатикилограммовую свою половину, ата, пытаясь встать с четверенек, скользя по мокрой коричневой глине коленями и ладошками, пронзительно орала: оттащите мерзавца! оттащите же мерзавца!! убейте, убейте его!!! и крики ее накладывались навизг дочери и хлопки водовозовских пощечин, и глинавыдавливалась между пальцами эдакими тонкими змеящимися лентами.
После кофе мы с Волком закурили, Наталья сталаубирать со стола, мыть посуду. Что же теперь? думал я. Позвать их в кабинет, натужно выдумывать темы для разговора?.. Или телевизор включить, что ли? Начасах -- самое только начало восьмогою -- и тут Наталья, оторвавшись от раковины, выручиламеня, но так, что лучше бы и не выручала: я покраснел, готовый сквозь землю провалиться от ее бестактности: папочка, мы с Волком Дмитриевичем дунем, пожалуй, в кино. Тут у нас новая французская комедия -- ЫНикаких проблем!..ы Надо ж ему немного развеяться! Как, Волк Дмитриевич, дунем? Я думал: Волк сейчас убьет ее наместе, убьет -- и будет прав, но он только улыбнулся -- сноваодними губами -- и сказал: что жю если новаяю Ты с нами не хочешь? Не придя еще в себя, я пробормотал, что лучше, пожалуй, поработаю, и они с облегчением пошли одеваться.
Хлопнуладверь -- я остался в квартире один. Зажег обе настольные лампы, задернул плотную штору -- внизу, далеко, взревело логово, потом звук пошел diminuendo и смолк -- укатили. Последние годы я совсем плохо переносил пасмурную московскую осень, вернее, ее дни: болелаголова, слабость и лень растекались по телу, невозможно казалось заставить себя ни взяться зачто-нибудь, ни выйти наулицу, но, едваопускалась нагород полная тьма, скрывая низкие, задевающие зашпили сталинских небоскребов тучи, ко мне обычно возвращались бодрость, работоспособность, и окная занавешивал по привычке, ане из желания отгородиться от погоды. Сейчас, конечно, было не то: никакая работав голову не шла, я тупо перебирал листы неоконченной статьи для ЫНауки и жизниы, асам думал о Волке, о его отце, о его сыне, обо всей этой кошмарной истории. Наконец, отодвинув статью в сторону, я достал из дальнего уголканижнего ящикахрупкие, пожелтевшие по краям заметки к ненаписанной книге, и передо мною пошли в беспорядке, тесня друг друга, ее запахи, ландшафты, интерьеры, ее героию Рвались рядом с поручиком Водовозовым, копающимся в моторе броневика, немецкие бомбы и выпускали желтоватый ядовитый газ; теснились толпы насевастопольской пристани, давя людей, спихивая их с мостков в узкую щель подернутого радужным мазутом моря; где-то наБольших бульварах полковник-таксист исповедовался бывшему подчиненному в грехах и горестях парижской жизни и просил денег; высокие дубовые двери посольствапахли распускающимися почками русских берез, но этот запах перебивался запахами потаи переполненной параши, которыми шибалав нос под завязку набитая лубянская камера; предводимая старшим лейтенантом Хромыхом, безжалостно сжималакольцо вокруг оголодавшей волчьей стаи облава -- тот, которому я предназначеню усмехнулсяю и поднялю р-р-р-ужьею -- и зимняя тайгапотрескивалапод пятидесятиградусным безветренным морозом, но в первоначальных, шоковых слезах и народной скорби приходил-таки март и (с огромным, правдазамедлением -- почти год спустя) радость и надежды этого мартавыплескивались напраздновании никого в Ново-Троицком не волнующего воссоединения с Украиной, и висели по улицам древнерусские щиты из фанеры с цифрами 1654-1954, и трепыхали флаги, и раскатывали веселые, украшенные еловыми лапами и цветами из жатой бумаги поездасаней, и шлав клубе ЫСвадьбас приданымы. Ха-ра-шо нам жить насве-е-те, беспакой-ны-ым ма-ла-а-дымю -- пелаартисткаВасильевачерез повешенный наплощади колокол. Но и праздник кончался -- одно похмелье тянулось бесконечно, и в едком его чаду плыли, покачиваясь, лицаЗои Степановны и умирающего от ракаотставного капитана; лицаФани с Аб'гамчиком; лицараспорядительных профкомовцев, несущих к автобусу заваленный георгинами и гладиолусами гроб с телом георгиевского кавалера; и лицо Гали-хромоножки, молоденькой фрезеровщицы с ГАЗа, первой волковой женщины, оставленной им через четыре месяцапосле того зимнего вечерасо снежком, синкопировано похрустывающим под ногами, лицаю
Сновахлопнуладверь -- я так увлекся, что и не слышал подъехавшего логова -- и Волк с Натальей проскользнули в спальню: нацыпочках -- якобы чтоб не мешать мне работать. Теперь онемелаи ненаписанная книга, и единственное, о чем я мог думать: что? что происходит заувешанною чешскими полками стеною, затонкой дверью из прессованных опилок? Только думать: постучать, позвать, войти -- наэто я не решился бы никогда.
Наверное, с час просидел я застолом, тупо уставясь наузкую полоску ночного неба, проглядывающего в створе штор, потом лег, не раздеваясь, надиван, лицом к спинке, и -- самое смешное -- заснул. 13. ВОДОВОЗОВ Наталья умело пользовалась положением единственной любимой дочери разошедшихся и не поддерживающих отношений, вечно в командировках, журналистов: говоря, например, отцу, что онау матери, аматери -- что у отца, распоряжалась собою, как считаланужным; Крившину, спросившему, не пропустилали институт, и в голову, вероятно, не могло прийти, что девочкапочти полную неделю прожиласо мною надаче -- правда, вполне целомудренную неделю, несмотря навлюбленный восторг, с которым неизвестно почему ко мне относилась, и вопреки моему умозрительному представлению о современных акселератках, вдобавок так вольно воспитывающихся. Однажды, признаться, я попытался поцеловать Наталью в расчете наудовольствие не столько для себя, сколько для нее, но онавспыхнула, задрожала, отпихнуламеня и заплакала -- это при том, что поцелуя и, может, даже большего в глубине души, безусловно желала: организм, девственный ее организм бунтовал сам по себе. Не могу сказать, чтобы ночами, проведенными вдвоем с Натальей надаче, меня не посещали эротические видения, порою яркие, но с искушением встать с постели и подняться в мансарду я справлялся сравнительно легко, потому что ясно понимал бесперспективность для себя, а, стало быть -- невыносимость для Наташки -- такого романа. Не знаю, справился бы с собою, если б онаспустилась ко мне, но к этому онатам, надаче, казалась еще не готовой. Три же дня назад, со смертью Митеньки, в Наталье, по-моему, случилась перемена: ее посетило интуитивное прозрение, что я не просто осиротевший отец, аеще и намеренный виновник собственного сиротства -- то есть, онаразгляделаво мне убийцу. Это, надо думать, прибавило мне привлекательности в ее глазах -- бабы падки насолененькое -- и Наталья, кажется, решилас организмом совладать и меня не упустить ни в коем случае. Мы сидели в кино, и онасначаларобко, не зная, как я отреагирую, апотом, когдаузнала -- все смелее и настойчивее, ласкаламою руку, но прикосновения мягких, нежных подушечек ее пальцев, резко отличающихся от мозолистых, загрубевших подушечек гитаристки Альбины, отнюдь не отвлекали меня от экрана, и я с интересом следил загероями картины, которые, не зная, кудапристроить случайный труп, долго возили его в багажнике машины и, наконец, устанавливали снежной бабою с метлою в руках и кастрюлькою наголове где-то в горах, в Швейцарии. Былая бабанежная, пеланекогдаАльбина, асталабабаснежная. В общем, фильм оказался хорош, из области черного юмора -- даже странно, что его крутили у нас: ЫNo problems!..ы -- ЫНикаких проблем!..ы
В логове, после кино, Наталья провоцировалацеловаться, губы ее были так же нежны и мягки, как подушечки пальцев, и так же мало производили наменя впечатления. От природы довольно холодный, я никогдав жизни -- даже в шестнадцать -- не терял головы от женских прикосновений и поцелуев, никогдане отключался полностью, никогдане доходил до бесконтрольности -- но сейчас меня самого удивиластепень моего безразличия: дыхание не сбивалась, кровь не приливалак голове и, главное, нею ну, словом, индикатор возбуждения пребывал в абсолютном покое. Удивила, но покудаособенно не встревожила: мало ли что? похороны, устал. И только часом позже, в крившинской спаленке, когдаНаталья завеларуки заспину, под свитерок, щелкнулапряжкою лифчикаи, закатав свитерок вместе с лифчиком под горло, выставиладля обозрения, для поцелуев, для ласк большие спелые груди, ая снованичего, в сущности, не испытал -- только тогдая дал себе ясный отчет, не поддаваясь больше искушению объяснить индифферентизм особым состоянием после смерти сынаи похорон, после долгой, наконец, болезни, что с этим делом отныне для меня кончено, что вот оно -- наказание, платазаотъезд, засвободу жизни, свободу творчества -- и похолодел от ужаса. Бог с ними, мне не жалко этих радостей -- я попользовался ими довольно, но, оказывается, убивая Митеньку, глубоко в душе хранил я надежду, что, уехав, сотворю где-нибудь там, в Америке, нового сына, другого, потому что должен же быть у меня сын, должен быть кто-то, кто переймет мою жизнь, мое дело -Водовозовъ и Сынъ -- как же иначе?! Я смотрел нанаташкину грудь, гладил ее, проходя пальцем по нулевому меридиану, через сосок, который, давно взбухший, в секунды прикосновений напрягался еще сильнее, вздрагивал, и из последних сил отчаянья пытался возбудить себя, но не получалось, и только возникалав памяти другая грудь, которая моглабы выкормить другого моего сына, другого другого, грудь, выпростанная не из французского, купленного в ЫБерезкеы начеки Внешпосылторга, аиз полотняного, затринадцать рублей семьдесят копеек дореформенных денег, с тремя кальсонными, обшитыми белой бязью пуговками лифчика -- грудь Гали, фрезеровщицы с ГАЗа, первой моей женщины.
У нее было нежное, чуть осунувшееся лицо, покрытое патиною страдания -прекрасное лицо с огромными глазами -- и я, студент-первокурсник, полторагодавынужденный по хрущевской задумке работать в вонючем цехе у вонючего станка -- я отрывал взгляд от суппортаи долгими десятиминутиями смотрел, ничего покудав страдании не понимая, натемно-серые глаза, опущенные к оправке, в которую, одну заодною, безостановочно, бесконечно, с автоматизмом обреченности, вгонялаонагайки, чтобы прорезать коронный паз -- я смотрел наГалю, аона, казалось, не обращаланаменя никакого внимания. Девок в цехе работало много: веселых, доступных, часто -- недурных собою, и я не раз, зайдя навторой смене, ближе к концу ее, к полуночи, в инструменталку взять резец, заставал Люську-инструментальщицу, сладострастно пыхтящую с отсидевшим три годаслесарем Володькой Хайханом заполусквозным, неплотно уставленным ящичками стеллажом, или кого-нибудь еще, или даже несколько пар сразу, подпитых, подкуренных -- но к Гале не подходили, не клеились, и я поражался этому, потому что даже тогдапонимал, что никакому природному целомудрию не выстоять под ежедневным -- годами -- напором социальной среды.
Как-то зимою, после второй смены, я встретил Галю наостановке и, сам не ожидая от себя такой смелости, сказал: пошли вместе. Провожу. Пронзительно трогательным было покорное ее согласие, и мгновенье спустя я понял причину вынужденного целомудрия Гали: онасильно, заметно хромала. Ну и что ж! пытался я оправдать свое невнимание, ибо отступать уже казалось неудобно. Подумаешь! не в хромоте дело! аснег поскрипывал под ногами в неровном, синкопированном ритме.
Затонкой перегородкою ее комнатки -- вот, как сейчас Крившин -похрапывали бабкаи мать, и патинастрадания исчезала, стиралась с галиного лица, видного даже в полной тьме жарких наших ночей, и мне удивительно, неповторимо хорошо было тогда, и я преисполнялся гордости, едваГаля вытягивалагубы, чтобы шепнуть в самое ухо: ты первый! Ты у меня первый и единственный! и я до сих пор злюсь насебя зато, что всякий раз, когдавспоминаю ее, в голову непрошено и неостановимо лезет старый анекдот про прекрасную лицом, но безногую кассиршу, которая приводит мужика -- вернее, он ее, держазаруку, привозит натележке в укромный уголок, к забору, где заранее приколочен гвоздь: мужик для удобствасексуального контактавешает кассиршу (по ее просьбе) заспециальную петельку напальто, акогдавсе кончается и он водружает девицу назад натележку, безногая красотка, рыдая, начинает причитать: ты первый, ты первый! -- и наего удивленный взгляд поясняет: ты первый снял меня с гвоздика!
Я помню себя, дурак дураком стоящего натротуаре, мнущего в потном кулаке жухлые стебли цветов, которыми, пытаясь успокоить совесть, встретил Галю у больницы после абортаи которые онаотказалась принять -- стоял и смотрел, как удаляется она, особенно сильно прихрамывая, и, хоть и не обернулась ни разу -ясно вижу удивительное ее лицо, удивительное и отныне абсолютно, невосстановимо для меня чужое. Но мог ли я поступить по-другому, мог ли снять ее с гвоздика? -- у меня были планы, идеи, у меня было дело, и, если угодно, не сам я его себе выбрал, выдумал -- Бог призвал меня к нему, не знаю зачем, но, вот, понадобились Ему не только души, аи железная этарухлядь, автомобили, раз вложил Он в меня именно такой талант, ане Он ли Сам и говорил: жено, что Мне до тебя? не Сам ли говорил: оставьте всё и идите заМною! -- так что я просто не имел правастоль рано, столь опрометчиво связывать себя. Пережить галину хромоту, которою безмолвно упрекал бы меня каждый встречный, мне достало бы сил, но Галя былаиз другого круга, другого существования, былаиз тех, кто обречен провести жизнь у станкаили конвейера, и, хотя с гуманистической, личностной точки зрения оправдать бессрочную эту каторгу невозможно -- с точки зрения профессиональной, инженерской -- без таких людей стало бы производство, то есть, чтобы я мог творить, чтобы мои автомобили, радуя глаз и душу, радуя Богав конце концов! разбегались по путаной паутине дорог, нужны миллионы галь-хромоножек, годами, десятилетиями прорезающих одни и те же пазы в коронах одних и тех же гаекю
Наталье уже море было по колено и подай, что хочу, и всем поведением, даи словами онатребовала, чтобы ее взяли: ничего, мол, не боится, ничего с меня не спросит, отец, мол, спит и не услышит, -- ая бы и рад, но не мог: нечем! -- и, не сказав ни слова, потому что не знал, что выдумать, аправде бы онане поверила, вырвался, выбежал из квартиры, из дома, завел логово и, скрипя зубами, гонял остаток ночи по Москве, имея заспиною обиженную женщину, не ставшую женщиной, еще одну врагиню навсю жизнь.
Задолго, часазаполторадо открытия и задвадо рассвета, стоял я у ОВИРа, поджидая Настю, капитанаГолубчик, и вот онапоявилась в коричневой своей дубленочке, помахивая сумкой, и приветливо качнуларукою -- у меня камень с души свалился -- здороваясь и приглашая войти. Оказавшись в кабинете, кудаонапровеламеня под завистливыми взглядами ватаги ожидающих решения евреев, я протянул свидетельство о смерти Митеньки -- Голубчик схватилабумажку жадно, словно изголодавшийся -- кусок хлеба, и, не выпуская, другой рукою нашарилав ящике заполненный бланк разрешения, датированный днем рождения-смерти моего сына.
У самых дверей настиг меня оклик: капитан Голубчик протягивалапакет, какие обычно выдают в прачечных и химчистках. Я машинально взял его и вышел. В логове развязал шпагат, развернул бумагу, догадываясь уже, что увижу под нею. Действительно: вычищенная, выстиранная, выглаженная, лежалатам моя одежда, несколько недель назад оставленная при позорном бегстве в домике наСадовом. 14. КРИВШИН Когдая проснулся, Наталья преспокойно посапывалав моей постели, аВолкауже не было: он явился позже, часов в одиннадцать. С пристальностью маньякавглядывался я в подушку, пытаясь угадать отпечаток второй головы, и, так и не угадав, но и не уверившись в его отсутствии, долго исследовал потом, когдаНаталья ушланазанятия, простыню в поисках разгадки тайны минувшей ночи.
Возбужденный, словно в лихорадке, Волк принес, сжимая в руке, как изголодавшийся -- кусок хлеба, бумажку разрешения и стал второпях кидать в чемодан немногие свои вещи, что хранились у меня. Попросил денег набилет и навизу -- мы еще прежде с ним уговаривались -- и сказал, что попробует улететь послезавтра, благо -- гол, с таможнею никаких дел. А к матери? удивился я с оттенком укора. Ты ж собирался съездить к матери, попрощаться. Не могу, ответил Волк. Не успеваю. Со дня надень начнется следствие, и тогдауж меня не то что заграницу -- переместят в точку, равноудаленную ото всех границ вообще. Сбил кого-нибудь? Волк отрицательно мотнул головою и наполном серьезе, тоном не то исповеди, не то заговорапустился рассказывать про домик наСадовом, про стенгазету ЫШабашы, про дядю Васю с деревянным копытом, про ЫМолодую Гвардиюы, про Настю Голубчик, про то, как готовил и осуществлял сыноубийство и все такое подобное. Ах, вот оно в чем дело! -- случайный виновник трагической гибели своего ребенка, которой, конечно же, всерьез никогдане желал, не мог желать! сейчас Водовозов платил бредом, кошмаром, безумием занеподконтрольные промельки страшных мыслей, страшных планов, -- вот оно в чем дело! -- и я по возможности осторожно и до идиотизмаубеждающе принялся разуверять Волка, объяснять про последствия менингита, про результаты ГАИшной экспертизы, про то, наконец, что наше сугубо, до дураковатости трезвое государство в принципе, по определению, не станет держать наслужбе ведьм и прочую нечисть, потому что никакой романтики и чертовщины оно у себя не потерпит -- но Волк только ухмылялся, глядя, как насумасшедшего, наменя, апотом и сказал: ну хорошо же, смотри! Я принесу тебе вещественные доказательства, и убежал вниз, ая, опасаясь, не наделает ли он чего, не бежать ли заним вдогонку, я, кляня себя завчерашнее против него, больного человека, раздражение, перебирая в голове именазнакомых: нет ли у кого своего психиатра, -- сидел растерянный посреди кабинета. Водовозов вернулся, держав вытянутых руках заплатанные джинсы, ботинки, носки, еще что-то -- трусы, кажется -- протянул мне все это с победной улыбкою: дескать, теперь-то ты видишь, в своем я уме или не в своем? -- но я не стал расспрашивать, какое отношение имеют бебехи к тому, что он мне рассказал -- у меня просто не осталось уже сил выслушивать суперлогичнейшие его объяснения: сам бы спятил.
Так он, кажется, и уехал: убежденный в своей преступности и в существовании московских ведьм. А ведь когда-то он говорил о Боге, что, мол, Он -- талантливый Генеральный Конструктор, и, творчески разрабатывая узлы и агрегаты Его замечательной Машины, хоть до концаее и не понимаешь, подчиняешься Его Идеям, Его Воле с истинным наслаждением, с наслаждением и удовольствием еще и от сознания, что в своем-то узле, в своем агрегате разбираешься лучше, чем Он Сам, и без твоей помощи, без помощи таких, как ты, Генеральный, может, просидел бы над Чертежами Своей Машины так долго, что они устарели бы много прежде, чем реализовались в материале.
Из Вены Водовозов позвонил, из Римаприслал пару открыток, письмо и цветные фотографии себя нафоне Колизея и Траяновой колонны, из Штатов -- тоже пару открыток с интервалом месяцев, кажется, в семь и посылку с джинсами для меня и для Натальи -- наэтом корреспонденции его закончились. Время от времени доходили слухи о нем, противоречивые, как всякие слухи вообще: то ли устроился где-то инженером, то ли, продав несколько изобретений, основал небольшое покуда, но собственное дело, однако, кажется, не целиком автомобильное, атолько моторное или чуть ли не карбюраторное, но, возможно, это и обыкновенная ремонтная мастерская. И еще: будто бы собрался жениться, но не смог из-заимпотенции и будто все свободное время и деньги тратит наврачей -психоаналитиков и прочих подобных; во всяком случае, у одного из психоаналитиков, русско-еврейского эмигранта, он вроде бы был точно.
И зачем так манит свет иных земель? еще две тысячи лет назад горько вопросил Гораций. От себя едвали бегством спасемся. 15. ПОСЛЕСЛОВИЕ КРИВШИНА А, впрочем, я не знаю. Ничего не знаю. Не имею понятия. Надо уезжать, не надо уезжатью Хотя, вопрос насегодняшний день почти академический, ретро-вопрос: выпускать-то, в сущности, перестали. И все-таки -- каждый представляет собственный резон, с каждым поневоле соглашаешься. Даже с теми, кто перестал выпускать.
Вот недавно прошлау нас картина. Немецко-венгерская. ЫМефистофельы, по Клаусу Манну. Там прямо и однозначно утверждается, что в тоталитарном государстве оставаться безнравственно, что это приводит к гибели, духовной или биологической. Им-то хорошо утверждать сейчас, исторически зная, что национал-социалистической Германии отпущено было всего-навсего тринадцать лет: срок с человеческой жизнью соизмеримый. А ежели позади более полувекаинтернационал-социализмаи неизвестно сколько впереди?..