83499.fb2
…А в наши дни и воздух пахнет смертью:
Открыть окно, что жилы отворить.
Я просыпаюсь в холодном поту,
Я просыпаюсь в кошмарном бреду:
Как будто дом наш залило водой,
И что в живых остались только мы с тобой…
Выглянув из окна автобуса, Грета в восхищении толкнула брата в бок. Горная дорога, последние несколько часов выписывавшая замысловатые фигуры между скал и ущелий, наконец распрямилась. Многие пассажиры, словно следуя её примеру, потягивались в своих креслах; каждый из них вдыхал воздух, в котором уже чувствовались ни с чем не сравнимые ароматы моря, сбрасывал с себя покрывало сна — то, что любой уважающий себя турист непременно берёт в дальнюю дорогу вместе с полотенцами и пледами. Вместе с ними разминала затёкшее тело и Грета, с трудом подавляя желание отодвинуть стекло и выставить голову из окна, сделать всего лишь один глубокий вдох. Она понимала, что это слишком рискованно. И неизвестно, что было страшнее: получить по лицу колючей веткой одной из низко склонявшихся к дороге сосен, которые зелёно-голубым ветром неслись навстречу, или же просто вывалиться из окна, опьянев от бесподобно свежего воздуха. Интересно, думала девушка, из чего складывается этот дух, который можно ощутить лишь на морских курортах? Она могла чётко выделить только запахи сосен, йода и соли. Они были самыми сильными, без сомнения, — но они ли пробуждали желание петь без слов, подчиняясь какой-то странной, первобытной радости? Грета не раз пробовала размачивать увезённые с курорта сосновые иголки в воде, в которую подмешивала йод и специально купленную морскую соль. Да, по комнате разливался очень приятный аромат, сильный, но не резкий. Он нравился Рейну… Но воссоздавать курортную атмосферу таким образом было всё равно, что, используя только голубую и жёлтую краски, писать рассвет над морем. Такой, какой поднимался сейчас вдали, внизу, там, куда автобус вёз Грету и Рейна.
Подобно тому, как в воздухе витали вполне ощутимые, но неопределимые ароматы деревьев и трав, рассветные лучи переливались бесчисленными красками; человеческий глаз был слишком слаб, чтобы различить их, а человеческий язык — слишком беден, чтобы назвать. Все эти "светло-", "тёмно-", "слабо-" в сочетании с избитыми семью цветами никуда не годились при описании того, что природа создала одним штрихом солнца. Она не подбирала оттенков, её не заботил результат, а самое главное, не угнетал тот непреодолимый страх, который исподволь терзает любого художника — страх перед критикой. Природе не было ни малейшего дела до того, будут ли люди восхищаться её творением; она просто создала идеальную композицию из лесистых гор и бирюзового залива. Природу едва ли беспокоило и то, что людям захотелось сделать и свои несколько штрихов в виде россыпи домиков в самом сердце каменной чаши.
При взгляде на чистенькие и опрятные строения напрашивалась мысль о пряничном домике из детской сказки, хотя с такой высоты они больше походили на крошки от пряника. Белые стены и бледно-розовые крыши сверкали в рассветном солнце, словно подмигивая своим будущим обитателям: а мы уже вас ждём, заходите и живите в своё удовольствие. Может быть, эти милые, чуть наивные домики и не вписывались в общую картину великолепия залива, но располагали всем необходимым для комфортного и беззаботного жилья. Любой турист был бы счастлив расположиться в одном из них, чтобы по утрам, едва открыв глаза, любоваться из окна видом на море, а по вечерам сидеть в плетёном кресле под мохнатыми ветвями и вертеть в пальцах сосновые шишки.
Однако райский уголок предназначался не для туристов. Об этом мог догадаться любой, кто случайно оказался бы в автобусе и нашёл в себе силы отвлечься от красот природы. Нужно было всего лишь пристальнее вглядеться в лицо Греты, внешне жизнерадостное, но где-то глубоко под выражением восхищения прятавшее тревогу. А тому, кто был бы напрочь лишён наблюдательности, стоило взглянуть в мутные глаза Рейна, перехватить его отсутствующий, ничем не интересующийся взгляд.
На берегу залива располагался санаторий для душевнобольных.
Тревога начала карабкаться к горлу Рейна тогда, когда дорога перестала петлять. Да, именно тогда. Пока вился горный серпантин, пока автобус мотало из стороны в сторону так, что колёса иногда зависали над пропастью, заставляя мелкие камешки сыпаться туда, откуда не было возврата, — в общем, пока нормальные пассажиры вцеплялись в поручни кресел и тряслись от страха, избегая смотреть в окно, Рейн сидел совершенно спокойно.
К нормальным пассажирам он определённо не относился.
Только голова его моталась по спинке кресла, и равнодушные глаза изредка обращались туда, где в двух шагах открывалась бездна. Рейна она совершенно не беспокоила — пока его отделяла от неё тонкая стеклянная перегородка. Если бы автобус занесло чуть сильнее, если бы они рухнули с горной дороги, скалы ворвались бы в салон, разнеся вдребезги эту хрупкую преграду. Тем не менее, Рейну она давала ощущение полного спокойствия.
Но теперь, когда автобус выправился и замедлил ход, Рейн весь подобрался в дурном предчувствии. Скоро, совсем скоро они остановятся совсем, двери откроются, и…
И дальше его воображение отказывалось работать, затягивая образы в сознании какой-то багровой пеленой. Двери откроются — это и есть самое страшное. В автобус, маленький и уютный, надёжно замкнутый со всех сторон, ворвётся воздух, тот самый воздух, ради которого Грета и привезла его сюда.
Грета, его милая сестра. Со времени смерти Лотты…
Боже, почему до сих пор так трудно даже в мыслях ставить рядом слова "Лотта" и "смерть"… Почему он так и не может смириться с тем, что его любимой больше нет…
Так вот, с тех самых пор Грета заботилась о нём, как мать. Он надеялся, что не доставлял ей слишком много хлопот. У него всегда была к ней лишь одна просьба, не слишком обременительная, как он полагал… Но Рейн никогда не преуменьшал заслуг Греты, прекрасно понимая, как тяжко молодой, здоровой девушке жить рядом с сумасшедшим.
Вот и теперь он ощущал, как напряжение, растущее в его душе, постепенно передаётся сестре. Она то и дело искоса поглядывает на него, на дорогу, снова на него; боится упустить момент. В её сумочке лежит шприц и набор ампул; она не хочет доставать их слишком рано, но ещё страшнее опоздать…
Грета надеялась, что Рейн не видит, как она смотрит на него, ожидая нужного времени для укола. Пока автобус не остановится, нужно было успеть достать шприц и транквилизатор, вытянуть его из ампулы и вколоть в руку Рейну — и всё это в автобусе, трясущемся даже на здешних прекрасных дорогах. Проще всего, конечно, было набрать лекарство в шприц заранее; но Грета не хотела сидеть рядом с братом, словно медсестра, всем своим видом сообщая окружающим о его болезни. Да что там окружающие; не хотела лишний раз напоминать самому Рейну…
Грета любила брата, несмотря на все его странности. В конце концов, единственное, за чем ей приходилось постоянно следить — это за тем, чтобы все окна в квартире были плотно закрыты. Грета открывала их, чтобы проветрить комнаты, только когда Рейн или спал, или отдыхал на другом конце квартиры. Если же по какой-то случайности он оказывался рядом с открытым окном… последствия могли быть непредсказуемыми. Многие предполагали, что Рейн страдал боязнью открытого пространства: Грета лишь горько усмехалась, в душе желая, чтобы всё было так просто. Нет, они с Рейном часто выходили гулять, и при этом её брат не проявлял никаких признаков тревоги. Если бы не его безжизненные глаза, почти не реагирующие ни на что вокруг, никто бы и не заподозрил, что молодой человек болен неведомой душевной болезнью.
Все доктора, осматривавшие Рейна, неизменно уходили в замешательстве. У него были все симптомы агорафобии, кроме, что удивительно, главного. Находиться на открытом пространстве ему было совсем не страшно: он не мог заставить себя выйти в это самое пространство. Открытые окна и двери вызывали в нём дикий, животный ужас, он бросался от них прочь, едва не разбиваясь о противоположную стену. Казалось, один глоток свежего воздуха мог убить его, как самый ядовитый газ. И если Рейну нужно было покинуть дом, ему обязательно вкалывали транквилизатор — такой, какой лежал сейчас в сумочке у Греты. Это был специально разработанный препарат, отключавший Рейна от реальности всего на несколько секунд, необходимых, чтобы перешагнуть порог. После этого препарат рассасывался, не оставляя ни слабости, ни головокружения. Это средство позволяло брату и сестре вести жизнь, почти не отличавшуюся от нормальной. Грета часто приводила домой гостей, знакомила их с Рейном, который неизменно производил на них самое приятное впечатление. И теперь, когда врачи посоветовали отправить Рейна в санаторий Танненбаум, она не захотела, чтобы его туда отправляли в больничной машине. Вместо этого Грета и Рейн ехали в обыкновенном автобусе вместе с людьми, собиравшимися проведать близких.
Автобус зашуршал шинами, останавливаясь. Грета выхватила из сумочки всё необходимое с ловкостью заправской медсестры. Несколько пассажиров рядом метнули на неё тревожные взгляды, но укол уже был сделан, и тело Рейна обмякло. Она подхватила его под локоть: он послушно встал и проковылял к выходу. Через несколько секунд после того, как ноги Рейна коснулись земли, он вздрогнул, огляделся, но тут же в его глаза вернулось спокойное безразличие.
Рейн хорошо помнил, когда всё это началось. Не после смерти Лотты, нет. В то время, что последовало за долгой ночью без рассвета, этого не могло произойти. Не могло произойти вообще ничего. Не могло — по крайней мере, с ним самим, потому что его тогда не было. Просто не было.
С покойником люди прощаются сорок дней. Всем известно, как происходит это прощание. Сначала они сидят за столом, поднимают бокалы, не чокаясь, и про себя благодарят умершего за то, что тот дал им лишнюю возможность выпить и закусить. Так и выходит, что покойник своей смертью оказал им услугу — зачастую случается, что первую. А потом они долго ходят по утоптанным тропинкам своей жизни, изредка вспоминают ушедшего и не знают, куда направлять взгляд — в небо или в землю; они уверяют себя, что и там, и там о нём позаботятся. А им нужно заботиться о себе. Всегда о себе.
Рейн единственный знал, что ушедшему не скажешь "пока" с этого света. Туда, куда утягивает лишённую воплощения душу, не поднимешься, сколько бы спиртного из ни разу не звякнувшего бокала ты не выпил. Для мёртвых нет прощания, произнесённого голосом живых. И Рейн умирал, умирал каждую ночь, проклиная утро за то, что оно раз за разом воскрешает его. Когда его тело и разум растворялись в тёмной отраве сна, ему казалось, что Лотта где-то рядом, что она скрывается в облаках чёрно-серого дыма, в который превращались все засыпающие… и умирающие. Но сон — всего лишь младший брат смерти; и душе, отлучившейся от тела лишь на несколько часов, не подняться так высоко, как расставшейся с ним навсегда.
И всё равно он искал Лотту в этой не-яви снова и снова, искал днём, когда ему стало не хватать ночей, искал, надеясь, что сумеет потерять дорогу домой, но всякий раз оставляя слишком глубокие следы. И однажды он вернулся в этот мир — но только тогда, когда лишился надежды.
Потерять надежду просто. Если бы люди это знали, они бы этого не боялись.
Он забыл лицо Лотты.
О мёртвых либо хорошо, либо ничего. Лучше — ничего. Не так больно.
А потом всё и случилось.
Рейн был дома один. Грета ушла гулять с каким-то из своих ухажёров. Она часто уходила, и Рейн это одобрял: мало радости сидеть дома и смотреть на его кислую физиономию, безмолвно предлагая помощь и получая столь же безмолвный отказ. Она не сможет наладить его жизнь, как бы не старалась. Пусть лучше налаживает свою.
Повинуясь минутному порыву, он встал, тихо прошёл по коридору и открыл дверь в её комнату. Первым, что бросилось ему в глаза, была ваза с цветами, стоявшая на ночном столике. Цветы были свежие; интересно, этот парень принёс их вчера вечером или успел сегодня? Рейн никогда не замечал его приходов. Но цветы выглядят так, словно их сорвали пять минут назад…
Рейн подошёл поближе к цветам. Лилии. Много. Целый ворох бледно-розовых лепестков; высокая узкогорлая ваза едва удерживает их, шатается даже от лёгкого ветерка. Это не одну ли из них Грета сегодня вплела в волосы, когда уходила? Ну-ну. Похоже, у этих двух всё серьёзно.
Рейн пересчитал цветы. Шесть, восемь… Да, парень явно расщедрился… Десять, двенадцать… Неужто чёртова дюжина? Где же тринадцатый цветок?
Двенадцать. Чётное число.
Чётное число цветов приносят на могилы.
Вы, наблюдающие за этой сценой, прекрасно понимаете, где был тринадцатый цветок, несчастливый цветок, несчастливый для Рейна. Да, он качался в волосах у Греты, сплетая их аромат со своим. Вам легко догадаться. Но вы же не были на могиле Лотты, куда Рейн бросил дюжину бледных лилий. И вам не приходится бороться с воспоминанием, раздирающим мозг шипами, которые никогда не отращивали не только нежные лилии, но даже самые дикие розы.
…Розовые лепестки на гранитной плите… Эти цветы увядали в руках у Рейна, прямо на его глазах, всё это время, пока он шёл к могиле. Капли воды, которой он сбрызнул их, дрожали на цветах, словно слёзы. Цветы знали, что их швырнут на каменную плиту, что они ударятся о холодную гладкую поверхность и останутся там мёрзнуть всю свою оставшуюся цветочную жизнь. Им было несказанно жаль себя, выращенных для совсем иного обращения. Ещё в бутонах они мечтали о руках, которые с трепетом прикоснутся к ним, о груди, застывшей в радостном вздохе, к которой их прижмут… И вместо этого — гранитная плита.
Рейн понимал их.
…Те же самые цветы. Словно двенадцать широко раскрытых глаз, они смотрят на него. Ему бы отшатнуться, захлопнуть дверь, перерубить её створками воспоминание; повернуться спиной — сгорбленной под грузом страданий, более тяжёлых, чем могильная плита. Так, как когда-то он повернулся к могиле Лотты.
Вместо этого он сделал шаг вперёд.
Цветы придвинулись, из глаз превратились в лица. Но все по-прежнему уставлены прямо на него. На миг показалось, что просто мир расплывается перед ним, и вместо двенадцати розовых пятен к нему приближается одно…
Гладкие лепестки — кожа. Крапинки у оснований лепестков — веснушки. Когда-то он пообещал Лотте отдельно расцеловать каждую из них — и выполнил обещание. Аромат цветов — дыхание…
Рейн схватил вазу и запустил ей в стену. Она разлетелась вдребезги так, как будто внутри был спрятан снаряд. И цветы отлетели от стены назад, к нему, усыпали пол под его ногами. Не помня себя, Рейн топтал их босыми ногами, не обращая внимания на то, как осколки вазы впиваются в ступни, окрашивая кровью текущую по полу воду. Он хотел лишь одного — лишить проклятые растения сходства с человеческим лицом, которое они так дерзко присвоили: с лицом, которое было ему дороже всех на свете, которое сгинуло в ту ночь, и образ которого теперь ничто не имеет права повторять — даже его собственная память.
Но цветы не желали сдаваться — и вместе с ними не сдавалась и память. Душный запах от раздавленных лепестков поднимался вверх, окутывал всё тело Рейна, а всё сознание захватывал один-единственный образ. Одно лицо. Одно на двоих. Лицо Лотты, которое он не помнил — и в то же время лицо смерти, которое он знал. И к аромату лилий примешивался запах тлена. Запоздало обретя контроль над собой, Рейн бросился вон из комнаты, но за ним по пятам гнался дух цветов, дух Лотты.
Он подбежал к окну, рванул его на себя — безуспешно. Он дёрнул ручку, ту заело; тогда Рейн ударил в стекло обоими кулаками. Окно осыпалось дождём блестящих осколков и красных капель. Рейн ждал, что в комнату ворвётся свежесть ночного воздуха, достаточно хорошо сохраняющаяся на одиннадцатом этаже. Но снаружи был всё тот же запах лилий, неудержимо льющийся на Рейна. Вот только гниение в нём ощущалось всё более отчётливо.
Он вцепился в куски стекла, по-прежнему висящие на раме, вырывая их, выдавливая наружу, превращая красные капли в струи, жаждая сделать всего один вздох, не наполненный сладким и тошнотворным запахом…