8474.fb2
Я обещаю хлеб вам!
Грамм шестьсот!
Две миски щей и два стакана чаю
За день труда, лишений и забот.
И так – весь плен.
И так – из года в год.
И сверх того еще вам обещаю:
Рабочие, крестьяне, мужики, -
Вас не в рабы берем – в ученики!”
………………………………………
Удар пришел и настежь растворил
Тугую грудь.
И наземь опрокинул.
И в звездную пыльцу его низринул -
Полковника.
Хоть белый полдень был.
Он кончил сам.
Как принято кончать
При этих шансах у людей породы,
Что за руку знавали Ильича, -
У стажа до семнадцатого года.
Они проталкивают под языки,
Сухие десна сплющивая в раны,
Квадратные, как их же кулаки,
Дареные
и именные
и
Проверенные на живом наганы.
Был белый день, но в звездную пыльцу
Влекло полковника.
И в этой дальней пыли
Он вряд ли слышал, как мадьяры били
Теплыми ладонями по лицу.
Это стихотворение Борис Слуцкий считал “нескладным” и продолжал работать. “Когда написалась первая дюжина стихов, – вспоминал он позднее, – и когда я почувствовал, что они могут интересовать не меня одного, я набросал краткий списочек писателей, мнение которых меня интересовало. Эренбург возглавил этот список. Я позвонил ему; он меня вспомнил”.
Эренбург, конечно, вспомнил того майора, осенью 1945 года принесшего ему здоровенный том своих “Записок…”, в одной из главок которых писал о “вреде и пользе” его, Эренбурговых, статей, называл автора этих статей “моральной левой оппозицией” и рассуждал о том, что в изменившихся обстоятельствах он, Эренбург, вполне мог бы покончить с собой, но вот ведь – проявил мужество, не ушел, но отступил.
“Я пришел к нему на улицу Горького.
Тщательно осведомившись о моих жизненных и литературных делах, – вспоминает Слуцкий, – Эренбург как-то неловко усмехнулся, протянул мне лист бумаги и сказал:
– А теперь напишем десяток любимых поэтов”.
Нужно хорошенько представить себе “жизненные и литературные дела” инвалида второй группы Отечественной войны, еврея, ученика левых поэтов двадцатых годов, Сельвинского и Брика, без работы и без прописки в Москве конца сороковых годов, в которой начинает набирать обороты антисемитская, а равно и антиформалистическая кампания, чтобы понять, почему Эренбург “как-то неловко усмехнулся”.
Единственное, чем мог помочь ему Эренбург, он уже сделал – напечатал без его фамилии его стихи. Вот почему он протягивает Слуцкому листок с предложением написать десяток любимых поэтов. Это – символический жест. Нам остается поэзия. Кому из тех поэтов, кого мы сейчас напишем, было в жизни легко? Заболоцкому и Мандельштаму, арестованным в 1937 году? Маяковскому, застрелившемуся в 1930-м?
“Я писал список десяти любимых, поглядывал на Эренбурга и понимал, что то, чем мы сейчас с ним занимаемся, тоже дело, очень важное. По сути, мы фиксировали в лицах, именах свои эстетики. Сравнивали их. Наверное, многое в наших отношениях определила схожесть этих списков. Мы играли в эту игру многие десятки раз. ‹…› Николай Алексеевич Заболоцкий, долгие годы фигурировавший только на моих листках, перекочевал на эренбурговские ‹…› А с его списков на мои так же перекочевал Осип Мандельштам”.
Какие стихи Борис Слуцкий принес тогда Эренбургу, мы не знаем, но с той поры в число постоянных читателей непечатающегося поэта входит и Эренбург. Эренбургу Слуцкий читал “Лошадей в океане”, и Эренбургу так понравилась баллада, что Слуцкий посвятил это стихотворение ему. Эренбургу Слуцкий читал стихи, в которых (как он сам писал) ему “удалось прыгнуть выше себя”: “Давайте после драки помашем кулаками…” Как относился Эренбург ко всем этим стихам? О чем он говорил с поэтом, которого нельзя было назвать молодым ни по возрасту, ни по степени владения профессией?
“Примерно в это же время, – вспоминал Слуцкий, – я читал стихи Илье Григорьевичу Эренбургу, и он сказал: (1)Ну, это будет напечатано через двести лет(2). Именно так и сказал: (1)через двести лет(2), а не лет через двести. А ведь он был человеком точного ума, в политике разбирался и на моей памяти неоднократно угадывал даже распределение мандатов на каких-нибудь западноевропейских парламентских выборах.
И вот Эренбург, не прорицатель, а прогнозист, спрогнозировал для моих стихов (для (1)Давайте после драки…(2) в том числе) такую, мягко говоря, посмертную публикацию. Я ему не возражал…” (Илья Григорьевич ошибся. “Давайте после драки…” были опубликованы в 1956 году.)
Предчувствие того, что “дело явно шло к чему-то решительно изменяющему судьбу”, сбывалось. Но, к счастью для истории и для самого Слуцкого, не в том мрачном направлении, в котором представлялось, пока “врачей-убийц” держали в застенках Лубянки. Все неожиданно менялось к лучшему – освобождение врачей, ХХ съезд партии, развенчание культа личности, начало “оттепели”. А для Слуцкого – выход к широкому читателю и признание, первая книга стихов, первая квартира, женитьба.
Смерть Сталина, либеральные перемены в Советском Союзе – настолько, насколько они вообще могли быть либеральными в условиях однопартийной системы, – реабилитация осужденных, возвращение запретной прежде литературы, все то, что Илья Эренбург назвал “оттепелью”, вызвало к жизни своего поэта. Им оказался Борис Слуцкий.
Он подошел к порогу “оттепели” с огромным количеством рукописей. Читал свои стихи на поэтических вечерах. В нескольких толстых журналах появились подборки его стихов. Куда шире его стихи стали распространяться в списках. И наконец, весь этот неофициальный успех был подкреплен официально или почти официально.
28 июля 1956 года в “Литературной газете”, издаваемой в то время огромным тиражом, наиболее популярной газете советской интеллигенции, появилась статья Ильи Эренбурга “О стихах Бориса Слуцкого”. Поэт, еще вчера известный лишь в узких кругах, был выведен едва ли не в первые ряды советской поэзии. Эренбург в этой статье умудрился процитировать нигде еще не напечатанные стихи Бориса Слуцкого “Современные размышления”.
В них поэт сформулировал главное для себя, для своей поэтики и – если можно так выразиться – политики: “Социализм был выстроен. Поселим в нем людей”. Тем-то Борис Слуцкий и занимался. Очеловечивал доставшееся ему наследство, поэтическое и идеологическое.