8494.fb2
В этом своем предисловии я писал следующее:
. "Мы печатаем документы о Стародворском потому (320) только, что в подлинности их у нас нет никакого сомнения. Все они сняты нами с оригиналов, писанных его рукой. Стародворский знает, что они в наших руках уже более года. Мы могли ожидать, что он уйдет с политического горизонта, постарается, чтобы его все забыли, хотя бы для того, чтобы его старым товарищам по долголетнему заключению и его новым друзьям по недоразумению не пришлось перестрадать ужаса, который должен овладеть ими при чтении этих документов. Ради них, а не ради самого Стародворского, мы не печатали этих ужасающих по своему значению документов человеческой души. Но за последнее время мы многое слышали о Стародворском: он занимается политикой, дает свое имя для политических органов, все еще считает для себя позволительным фигурировать в качестве шлиссельбуржца и, как таковой, печатает свои портреты на поглядение и восхищение всех грамотных людей, и с каким-то непонятным цинизмом снабжает собственные портреты автографом: "взявшись за гуж, - не говори, что не дюж!", т. е. убивши жандармского подполковника Судейкина, не валяйся в ногах у Дурново и не кричи: "Ваше Высокопревосходительство! Подайте руку помощи!"
Стародворский сделал бы лучше, если бы сам издал свои прошения, которые в настоящее время вынуждены опубликовать мы, и добавил бы к ним многое недоговоренное и пропущенное.
Вот к этого рода своим воспоминаниям он мог бы приложить свой портрет и снабдить его автографом: "не берись за гуж, когда не дюж!"
По поводу моего листка вскоре из России мне написал Морозов следующее:
. . . "Если у Вас, писал он, нет достоверных свидетелей о современных сношениях Стародворского с администрацией, берегитесь поднимать это обвинение! В Вашем предисловии, которое мне не особенно нравится, высказано только порицание Стародворскому за его шлиссельбургские дела, и нет ничего определенного о (321) современных, этим и надо ограничиться (если нет в е с к и х доказательств пригодных для с у д а).и Примечание к 4 документу мне кажется неправильным: как будто бы Дондукова-Корсакова уговорила Стародворского не подавать этой бумаги, а просить митрополита."
(322)
Глава ХL.
Приезд Стародворского заграницу. - Его открытое ко мне письмо в газетах. Мой ему ответ. - Третейский суд между Стародворским и мной. - Борьба Стародворского в Петербурге с Морозовым и Новорусским. - Письма шлиссельбуржцев в защиту Стародворского. - Свидетели на суде.
После опубликования мной документов Стародворского он выступил в русских газетах с открытым ко мне письмом.
Стародворский писал, что он обвиняет меня в том, что я, получивши из Деп. Полиции "якобы им писанные документы", немедленно же не предъявил ему копий с означенных документов, засвидетельствовав точность этих копий своей подписью и подписью лиц, в присутствии которых эти "якобы подлинные" документы я копировал, что, не дожидаясь третейского суда, я напечатал листок с прошениями о помиловании, за который я подлежу "бесспорной ответственности по законам всех цивилизованных стран" и что своим злонамеренным образом действий я, распространяя слухи и подозрения об его службе в охранном отделении, причинил ему моральный ущерб и нанес оскорбление, глубины которого я не в состоянии понять. Стародворский не отрицал, что первый и четвертый документы писаны им "при исключительных условиях", но им лично никому не подавались, были лишь только проектами и не заключали в себе ничего "лично его" "компрометирующего". Он требовал, чтобы напечатанные и переданные мною отдельные экземпляры моего листка были немедленно вытребованы от тех, кому я их посылал, (323) и уничтожены. В заключение он соглашался, несмотря на весь вред, который я ему причинил, извинить меня, если будет доказано, что я был введен в заблуждение, а не поступал злонамеренно.
Газета, напечатавшая это письмо, со своей стороны добавила: "Для всех, кто знает В. Л. Бурцева, "злонамеренность" исключается с самого начала".
Стародворский вначале имел в виду обратиться с жалобой на меня во французский суд, где он рассчитывал легко добиться моего осуждения. Но эмигранты, к кому он обратился, объяснили ему, что для него это будет очень невыгодно. Да такой суд, конечно, не улыбался и Департаменту Полиции. Там не могли не понимать, что, и осужденный в европейском суде, я выиграю в общественном мнении заграницей и благодаря этому суду смогу широко поднять в европейской прессе вопрос о провокации.
Выступая в печати со статьями об Азефе, Жученко, Путяте, Стародворском, я всегда имел в виду не только лично их и даже не столько их, сколько политику и практику охранных отделений и Департамента Полиции. Только с этой точки зрения и может быть понятно многое в моих литературных выступлениях того времени по делу Стародворского.
Отвечая Стародворскому, как вообще и в других аналогичных случаях, я из Парижа вел полемику не только с Стародворским, а через его голову, по поводу его дела, с Департаментом Полиции или, вернее, с министерством внутренних дел и вообще с русским правительством, от имени которого и по указаниям которых действовали все Стародворские.
На письмо Стародворского я сейчас же напечатал в русских газетах свой ему ответ.
"Опубликовал (я) прошения г. Стародворского, писал я, потому, конечно, что смог проверить их подлинность, и сделал это после, того, как десятки выдающихся общественных деятелей, в том числе многие из шлиссельбуржцев, познакомились с этими документами и (324) согласились с необходимостью их опубликования в данное время.
Иные, может быть, признают подлинность документов г. Стародворского, но не найдут в них и его поведении после освобождения ничего вызывающего возмущение, или, по крайней мере, признают за лучшее систему замалчивания, - с логикой этого рода людей мы ничего общего не имеем".
В "Киевских Вестях" (в конце сентября 1908 г.) появилась беседа с каким-то шлиссельбуржцем и этот шлиссельбуржец заявил, что ему предоставляются несообразными и неправдоподобными те два документа, которые Стародворский назвал в своем письме к г. Бурцеву подложными и, они, по мнению этого шлиссельбуржца, не только не вяжутся, но прямо противоречат действительным фактам и в том числе самому существенному - двадцатилетнему заключению Стародворского в Шлиссельбургской крепости. В остальных двух документах этот шлиссельбуржец не увидел ничего, кроме "политики" Стародворского по отношению к властям, которая напоминает известное письмо Лассаля, прошение Тургенева в связи с его статьей о Гоголе, показания Писарева и т. д.
По поводу такого добродушного отношения к "политике" Стародворского в другом органе говорилось: "Газета касается вопроса крайне щекотливого, в области которого многие примкнут к резкому и определенному мнению В. Л. Бурцева."
В своем письме в газеты и на суде Стародворский упрекал меня еще, и в том, что я опубликовал его прошения, не предупредивши его и до третейского суда. На это я ему ответил следующее:
"О документах, касающихся г. Стародворского, я лично ему говорил более 1 1/2 года тому назад, - тогда же ему о том же говорили некоторые из его бывших товарищей - шлиссельбуржцев. Я слышал стороной о решении Стародворского вызвать меня на третейский суд еще в Финляндии летом 1907 г., слышал в Париже о том (325) же в апреле этого года, - но никакого вызова от г. Стародворского не получил".
Весной 1908 г. Стародворский был в Париже и мне Фигнер в частной беседе передала, что Стародворский решил вызвать меня на третейский суд. Я, конечно, тогда же заявил, что вызов приму. Но со времени этого случайного моего разговора с Фигнер прошло много времени и никакого вызова от Стародворского я не получил. Тогда я решил его прошения напечатать. Формального обвинения в сношениях с охранниками я не предъявлял Стародворскому и поэтому только и мог состояться наш третейский суд. Иначе я ему предложил бы разбирать дело в какой-нибудь специальной комиссии или обратиться в обыкновенный французский суд.
После опубликования его прошений о помиловании Стародворский поторопился с вызовом меня на третейский суд и своим представителем прислал ко мне Носаря. Я сейчас же принял вызов и через несколько дней сообщил Носарю имена своих представителей. В судьи сначала был приглашен Кропоткин, но его кандидатура скоро была оставлена. В это время эсеры возбудили против меня дело по поводу Азефа, и они хотели во что бы то ни стало, чтобы в этом деле, которому они придавали особо важное значение, один из судей непременно был бы Кропоткин.
Третейский суд состоялся под председательством эсдека Л. Мартова (Цедербаума), при участии Георгия Степановича Носаря (Хрусталева) и француза, адвоката, хорошо знакомого с русскими делами, Эжена Пти, со стороны Стародворского, а с моей стороны - А. Гнатовского и Мазуренко.
Вызвавши заграницей меня на третейский суд, Стародворский одновременно в Петербурге напал на своих бывших товарищей по Шлиссельбургской крепости Морозова и Новорусского. Он знал, что они одинаково со мной смотрели на него и что с ними я делился всеми своими сведениями о нем с тех пор, как у меня зародились сомнения на его счет.
(326) Стародворский обоих их обвинял в том, что они дали мне разрешение напечатать документы о нем и с моих слов распространяли в Петербурге обвинения против него. Специально Морозова Стародворский обвинял еще и в том, что про него он говорил, что он "путается с Герасимовым".
Шлиссельбуржцы Лукашевич, Шебалин и С. Иванов, как об этом мне писал Морозов в письме от 24 ноября, пригласили его и Новорусского к Якубовичу и в присутствии Стародворского требовали назвать лицо, от которого он слышал о сношениях Стародворского с Герасимовым.
"Стародворский, сообщал мне в том же письме Морозов, уже и ранее грозил привлечь Новорусского к мировому и советовался уже "с юристом", который ему сказал, что за распространение в публике печатно или устно или за содействие в печатании слухов, позорящих репутацию человека, независимо от того, справедливы они или нет, виновный подвергается заключению на несколько недель за диффамацию, если слухи верны, и за клевету, если они ложны."
В своих письмах ко мне из России Морозов и Новорусский поддерживали меня в моих обвинениях Стародворского.
"Вы, писал мне Морозов (9. 2. 1908 г.), действовали во всем, как повелевал Вам долг, а, следовательно, и тревожиться душевно Вам нет никакой причины. Поверьте, что нет ничего тайного, что рано или поздно не сделалось бы явным."
"В решении суда для меня нет сомнения, а все, что Вы сообщаете о Вашей постановке дела, убеждает, что Вы стали на совершенно твердую почву и совершенно правы, не идя навстречу усиленным попыткам Стародворского запутать дело, отвлекая внимание суда на посторонние для дела мелочи. Если что-нибудь ужасно (для меня) в этом деле, так это то обстоятельство, что отвергать, при современной огласке, существование напечатанных Вами документов, это отдавать себя в полную (327) власть тех, в чьих руках они находятся, и которые при первой попытке уклониться всегда могут поставить альтернативу опубликовать их в подлинниках или действовать совместно, да и как можно бы было сделать подобный шаг, не обеспечив заранее у себя тыла? Меня охватывает ужас при мысли, что с такими документами Департамент в сущности держит несчастного в руках, и может требовать от него многого под угрозой их опубликовать."
Тогда же Морозов прислал мне записку "Для заявления на суде между Бурцевым и Стародворским". В этом заявление он говорил, что никакого разрешения опубликовать документы я от него и от Новорусского не требовал, а если бы потребовал, то, конечно, ему дали бы."
В Петербурге после объяснений, бывших между шлиссельбуржцами по делу Стародворского, в газетах за подписью Лукашевича, С. Иванова, Шебалина, Ашенбреннера и Попова появилось их коллективное письмо. В нем они заявляли, что обвинение Стародворского в сношениях с охранным отделением лишено всякого основания. Нападали они собственно на Новорусского и Морозова, но, конечно, они имели в виду главным образом меня, потому что все обвинения против Стародворского исходили от меня и я выступил открытым его обвинителем. Так это понимала тогда и публика.
Дело Стародворского и дело Азефа в глазах многих одно пополняло другое. В том и другом деле против меня выдвигались одни и те же обвинения: меня обвиняли в легком отношении к политическим депутациям и доброму имени других лиц, в легкомыслии, непонимании людей, в близорукости, в том, что я был слепым орудием в руках Департамента Полиции и т. д.
На одном из первых заседаний суда защитники Стародворского спросили меня: - не ведется ли в данное время против меня какого-нибудь другого дела о клевете. Для меня было ясно, для чего задается такой вопрос и какой вывод из него делают судьи для себя. На этот (328) вопрос я им ответил, что меня, действительно, обвиняют в том, что я называю провокатором эсера, пользующегося общим доверием своих товарищей, оказавшего, по их словам, партии огромные услуги, но я этого эсера обвиняю потому, что, вопреки мнению эсеровской партии, считаю его негодяем и предателем.
Я понял, что в деле Стародворского судьи рассчитывают использовать против меня дело Азефа и на этом строят свои расчеты. В свою очередь эсеры дело Стародворского хотели использовать для оправдания Азефа. На деле Стародворского строили свои расчеты и... петербургские охранники! Они тоже с помощью Стародворского желали скомпрометировать меня и спасти Азефа.
Суд по делу Стародворского тянулся пять-шесть месяцев. Он занял бесконечное количество заседаний. Судьи допрашивали меня, допрашивали Стародворского, допрашивали свидетелей, разбирали документы.
Стародворский обвинял меня в клевете, легкомысленном отношении к его доброму имени, клялся и божился, что никогда не писал приписываемых мною прошений и, конечно, возмущался самым намеком на возможность обвинения его в сношениях с Департаментом Полиции. Он много говорил о своих заслугах в революционном движении и о своем свыше двадцатилетнем заключении в тюрьме. Решительно отрицал возможность существования двух документов, копии которых я опубликовал. Он напирал на то, что я не только не представил подлинников, но даже судьям не могу рассказать, при каких обстоятельствах и от кого я их получил. Эти клеветнические, сфабрикованные документы, по его словам, я мог получить только из мутного полицейского источника.
На суд свидетелями были: Фигнер, Натансон, Лопатин, а в России по этому делу допрашивали: Анненского, Якубовича, Морозова, Новорусского, Венгерова, Богучарского, супругов К. и др. В числе свидетелей в Париже, по моему указанию, допрашивался бывший посредник между мной и чиновником Департамента Полиции, доставлявший документы, живший в то время уже заграницей, (329) как эмигрант. Но, конечно, от этого свидетеля я потребовал, чтобы он не раскрыл личности того лица, кто нам доставлял документы. На некоторых заседаниях, на которых не мог присутствовать Стародворский, в качестве его доверенного лица присутствовал его родственник Е. П. Семенов.
(330)
Глава XLI.
Допросы свидетелей. - Моя записка для суда по делу Стародворского. - Я напомнил суду его вопрос о деле Азефа. - Мое последнее слово Стародворскому на суде. - Борьба в обществе со мной по делу Стародворского.
При разборе дела главное внимание суд, конечно, все время обращал на опубликованные мной покаянные прошения Стародворскаго. Судьи допрашивали меня, кто мне, передал эти документы и при каких обстоятельствах, кто именно их видел и переписывал и т. д. Но если в настоящее время мне было бы легко рассказать суду, какой именно чиновник приносил мне из Департамента Полиции документы, то в то время я вынужден был об этом молчать. Самое большее, и то после больших колебаний, сознавая с каким огромным риском я это делал, на что я тогда согласился, это было то, что я решился лично мне известным петербургским литераторам Венгерову, Анненскому и Якубовичу сообщить имя К. и ее мужа, живших тогда в России, у кого на квартире снимались для меня копии с шлиссельбургских документов и кто, кроме меня, изучал их. По поручению суда, Анненский и Венгеров допрашивали К.
Выслушавши и проверивши показания К., они прислали в Париж суду свое заключение. "Кроме меня, по словам их доклада, документы видели два компетентных лица (К. и ее муж), люди вполне добросовестные, и что они, как и я, глубоко убеждены в подлинности документов". Но подлинных документов все-таки не было, и самому суду не (331) было сообщено, откуда и через кого они были получены. Это давало судьям повод все время, и после заявления петербургской комиссии продолжать говорить о недостаточности оснований доверять копиям, мной доставленным.
Защищаясь, Стародворский однажды сказал судьям:
- Ведь для того, чтобы верить Бурцеву, надо допустить, что после тогдашней моей голодовки я был в таком ненормальном положении, что мог писать эти прошения, сам не сознавая того, что я делаю, а теперь о них забыл!
Судя по настроению суда, я прекрасно сознавал, в какое тяжелое положение могу попасть, если в деле Стародворского не докажу, что я прав. Но тем не менее я решил не вмешивать в дело свидетелей, живших в России, и не раскрывать тайны, каким путем мной были получены документы, как бы этого не требовали судьи и как бы это ни было необходимо для моей защиты.
С какой-то непонятной для эмигрантов беспечностью судьи стремились в возможно больших подробностях восстановить всю мою борьбу с охранниками и часто настаивали на ответах на самые недопустимые с конспиративной точки зрения вопросы. Они с озлоблением говорили о том, что я не называю фамилию чиновника, кто мне доставлял документы. Мои указания на необходимость конспирации в моей работе принимались за пустые отговорки человека, желающего как-нибудь затушевать недостаток аргументов в защите, и это расценивали, как факты, говорящие против меня. Я не скрывал и от суда того, что, по моему мнению, весь суд и все расследования дела Стародворского проходили как бы под стеклянным колпаком: - охранники внимательнейшим образом следили за ним и знали все, что в нем происходить. Стародворский не только присутствовал на всех заседаниях, но он вел очень откровенные переговоры с своими судьями и свидетелями, кто верил ему и кто помогал ему оправдаться. О делах суда он знал гораздо более меня.