8503.fb2
— Вот видишь, — сказала Энджи, вздыхая. — Я тебя предупреждала… Давай закроем ставни и зажжем свет. Надо уже закончить этот разговор.
Зажегся свет, и Берл в который раз поразился удивительной способности этой женщины меняться, причем не только внешне, но и внутренне. Возможно, в этом был виноват именно свет, сузивший огромные горячечные зрачки, отчего на свободу вырвалась блестящая, влажная зелень глаз, похожих сейчас на умытый дождем луг под неожиданно проглянувшим солнцем. Резкие черты лица как-то сгладились, смягченные слезами и смущенной улыбкой, которая совершенно не походила на прежние циничные и саркастические усмешки. Забыв о своем беспокойстве, Берл с интересом разглядывал эту новую, незнакомую Энджи. Грубая старуха и голливудская женщина-вамп, фурия, сжигаемая сухим огнем одержимости, и нынешняя невинная пастушка — сколько еще обличий ему предстоит увидеть?
— Что ты на меня так смотришь? Не нравлюсь? — спросила Энджи, закуривая. Рука ее слегка подрагивала. Даже сигарету она теперь держала иначе… вот так штука!
Берл пожал плечами:
— Не знаю даже, что тебе ответить. Уж больно быстро ты меняешься. Мне, тугодуму, никак не успеть составить твердое мнение.
— Нам так нужна твоя помощь, Берл, — пробормотала она тихо. — Ты ведь не бросишь нас, правда?
— Ну вот, опять, — Берл сердито всплеснул руками. — Я уже было решил, что ты оставила в покое свою сумасшедшую идею. Сядь-ка! Слышишь, сядь и слушай.
Они снова сидели за столом друг напротив друга, но теперь говорил Берл, а она слушала, кивая и беспомощно улыбаясь.
— Ты хочешь мстить, я понимаю. И кто бы не хотел после всего… — Он пристукнул ребром ладони по столу, как бы отрубая то, что было. — Но пойми же, месть тебе не поможет, станет только хуже. Во-первых, ты и понятия не имеешь, что значит убить человека, даже такую гадину, как Мирсад. Убить такого — это будто топнуть в грязной луже — как ни остерегайся, а заляпаешься так или иначе. Часть этой пакости прилипает к тебе, и потом долго приходится ходить с ощущением грязного пятна на лице и думать, что все вокруг его замечают, это пятно, и оттого смотрят на тебя так странно, и тереть по утрам до красноты ни в чем не повинную щеку, и видеть, что гадское пятно и не думает сходить. К этому нельзя привыкнуть, Энджи! Поверь, я знаю, о чем говорю.
Берл вздохнул и посмотрел на стенные часы. Шел уже третий час ночи. Энджи сидела, опустив голову и по-ученически сложив на столе руки.
— Но это еще самая легкая часть, — быстро продолжил Берл. — Если ты думаешь, что сможешь убивать только мирсадов, то разочарую тебя сразу: не получится. Лес рубят — щепки летят. А иногда вообще выходят одни щепки, без всякого леса. Будешь убивать тех, кто вообще ни при чем или при чем, но не сильно… тех, о ком ты и думать не думала и знать не знала… Те, что живут себе где-то в стороне от твоих планов, а потом в неподходящий момент выходят из двери или из-за угла прямо под линию огня — твоего или вражеского — все равно… Все равно, потому что виноватой все равно будешь ты, потому что ведь ты эту бойню затеяла, ты и никто другой, понимаешь?
Он перевел дыхание.
— А потом они начнут приходить по ночам и спрашивать «зачем?», и тебе придется отвечать, потому что иначе они не уходят. И хуже всего будет с теми, кого ты не успела рассмотреть, потому что эти приходят тоже, но со стертыми лицами, с грязно-белыми пятнами вместо лиц, и ты будешь дополнительно мучиться, пытаясь угадать, как же они выглядели на самом деле за секунду до того, как повернули за тот злополучный угол, оказавшийся последним в их жизни. И знаешь?.. — Берл низко наклонился над столом и прошептал. — Ты будешь помнишь их всех, до единого, всю жизнь. Я помню всех… А их у меня несколько сотен… Всех! Ты этого хочешь? Да?.. Ты мало страдала? Месть не принесет облегчения — она только добавит тебе новой боли. Не вылечит — добавит!
Энджи улыбнулась, взяла новую сигарету и задумчиво размяла ее.
— Ты тоже многого не знаешь, Берл, — сказала она, прикуривая от спички, а потом пристально наблюдая за ее корчами в маленьком желтом огоньке. — Например, что есть такая боль, от которой нет облегчения. Которая не лечится никак. Которую можно только выбить. Знаешь, чем, Берл? — Она положила голову на вытянутую по столу руку и посмотрела на Берла долгим внимательным взглядом. Зрачки снова увеличились, съев радужную зелень, и Берлу показалось, что он увидел отблески прежнего тусклого огня в их черной непроницаемой глубине. Энджи что-то прошептала, но настолько тихо, что он не услышал.
— Чем?
— Болью, — повторила она ненамного громче. — Настоящая боль вышибается только новой болью. А что такое настоящая боль, я тебе объяснить не смогу. Ты этого, слава Богу, не знаешь. Кто не испытал, не поймет. А тех, кто испытал, сразу видно… У них, Берл, тени такие в глазах… типа проблесков. Это она и есть, боль… булькает, сволочь, внутри, как лава.
Энджи помахала рукой, разгоняя дым, пренебрежительно фыркнула.
— Пожалуйста, не думай, что я преувеличиваю. Я слышала, вас обучают терпеть пытки, физическую боль и так далее… Но поверь, это все — чушь по сравнению с настоящей болью. Когда болит по-настоящему, то о физической боли мечтаешь как об избавлении. А почему? Да все потому же — настоящая боль не лечится, ее можно только выбить. Чем? — новой болью… Вот и все. Так что твое предупреждение меня не пугает. Скорее, наоборот.
Берл покачал головой. Он не ожидал такого ответа. По существу возразить было нечего. Его личный опыт убийцы, тяжелым грузом висящий у него на душе в течение многих лет, с лихвой уравновешивался ее опытом жертвы, неизмеримо более страшным. Она просто жила другой логикой, другой моралью, смотрела на мир другими глазами, сражалась по другим правилам. Его «плохо» было «хорошо» для нее, его боль оборачивалась для нее лекарством. Перед ним сидела гостья из другого мира, инопланетянка. Что тут можно было доказывать?
Он снова рубанул по столу ребром ладони, на этот раз уже не столь уверенно.
— Что ж… Если ты собираешься убивать людей в целях личной душевной профилактики…
— Они не люди! — перебила его Энджи. — Это крысы, огромная стая крыс, ползущая на нас на всех, и на тебя тоже. Это изуверские крысы — хуже всего, что только можно вообразить. — Она закрыла лицо руками, продолжила говорить сквозь них быстро и горячо. — Я пыталась забыть обо всем… Жила в Бирмингеме, ходила на курсы медсестер, закончила университет, защитила диссертацию по балканской литературе, пыталась жить как все нормальные люди… И не смогла, не смогла! Это преследует меня повсюду. Потом я познакомилась с одним человеком, сербом… ты его еще увидишь — и мы вернулись, этой весной. Дом был занят босняками, но я его выкупила. — Энджи горько усмехается. — Теперь он принадлежит моей семье по полному праву — деньги плачены. Не то что прежде. Вот только семьи не осталось, чтобы в нем жить.
— Энджи…
— Нет-нет… — остановила она Берла. — Не перебивай, дай мне закончить… Так вот — это страшные, беспощадные крысы. Ты видел у них эмблему такую: на черном фоне белая рука сжимает меч? Этот меч — турецкий, называется «ханджар», а эмблема принадлежит 13-й дивизии СС. Только в оригинале там еще была свастика в нижнем левом углу. Сейчас свастику замазали, чтобы не раздражать европейцев, но на самом-то деле — по сути — она там, на эмблеме. В начале сороковых немцы создали здесь три чисто мусульманские дивизии СС. Они занимались в основном карательными акциями. Кроме боснийских «Ханджара» и «Камы» была еще албанская «Скандербек». В смешанном Хорватском легионе мусульмане составляли треть численности. То, что они выделывали здесь с людьми, смущало даже отъявленных нацистов. Двадцать шесть лагерей смерти! Только в отличие от цивилизованных немцев, построивших Аушвиц и Треблинку, мусульмане убивали вручную, без газовых камер. Деревянными молотками, ножами, топорами. Убивали, забавляясь. Рвали детей на части — просто так, на спор. Женщин и девочек всегда мучили больше — из-за садистского воображения, которое разыгрывалось у палачей после обязательного изнасилования. Чтобы описать их чудовищные зверства, нет слов ни в одном языке. И у нынешних подонков — тот же флаг. Правда, они называют себя иначе: «Патриотическая лига», «Зеленые береты», моджахеды, но это — те же крысы, в точности. И в последнюю войну они делали то же самое, даже убивали так же. Шестьдесят лет назад они убили мою бабку и всю ее семью. Девять лет назад они убили всю мою семью и изуродовали меня. Они были такими всегда. Пока они слабы, они тихонько сидят в своих норах. Но они всегда возвращаются! Стоит им хоть немного усилиться, как они начинают убивать, убивать, убивать!..
Берл покачал головой, улыбнулся, пытаясь перевести разговор на менее серьезный лад:
— Всех не перебьёшь. Даже вместе со мной.
— А мне и не надо всех, — абсолютно серьезно ответила Энджи. — У меня есть конкретная цель: лагерь в Крушице. Во время Второй Мировой там был один из лагерей смерти. Там, на опушке леса, во рву, лежат мой прадед и его сыновья. Во время последней войны крысы снова устроили там что-то похожее, на том же самом месте. Потом переделали лагерь смерти в тренировочную базу. Оттуда пришли снайперы, расстрелявшие мою семью. Там они истязали меня… Для меня лично все сходится в Крушице. И я не успокоюсь, пока не сотру с лица земли эту пакость, до основания. Так, чтобы запомнили навсегда, чтобы больше не вернулись. Понимаешь? Помоги мне сделать это, Берл, — и все, мы квиты. Больше ни о чем не попрошу, честно.
— И это тебя успокоит? — спросил Берл недоверчиво.
— Успокоит. Честно. Я знаю. Ну так что?..
Она напряженно ждала ответа. Берл взглянул на стенные часы. Три с четвертью. Через два часа начнет светать. Это оставляло ему совсем немного времени для того, чтобы покинуть город в темноте. А с другой стороны, предрассветные часы самые тяжелые для тех, кто сидит в засаде. Можно попытаться.
— Я ухожу, Энджи, — сказал он твердо. — Извини. Я, видишь ли, не вольный стрелок. Я солдат и выполняю приказы. То, о чем ты меня просишь, является из ряда вон выходящим превышением полномочий. Я просто не могу самостоятельно принять такое решение, не имею права. Прощай.
Энджи не шевелилась. Берл подошел к ней, положил руку на плечо и наклонился, пытаясь поцеловать в щеку, но женщина отшатнулась, сбросив его руку резким движением.
— Оставь меня! — выкрикнула она, глядя на него прежними безумными глазами. — Ты предатель! Я тебя спасла, а ты… ты… ты меня оставляешь, уходишь. Ты меня предаешь!
Берл вздохнул и пошел к двери.
Энджи продолжала кричать ему в спину:
— Ты предал не только меня, так и знай! Ты предал моих родителей, и Тетку, и моего брата Симона…
Берл открыл дверь и обернулся с порога. Энджи по-прежнему сидела за столом и швыряла в него именами своих мертвецов, как проклятиями:
— …и его невесту Милену, и мою сестру Анку, и мою бабку Энджи, и моего деда Габриэля Кагана!
Берл встал как громом пораженный.
— Как ты сказала? — хрипло переспросил он и шагнул назад в горницу. — Твоего деда… как?..
Габриэль Каган. Так его зовут, моего мужа. Габриэль Каган, Габо… Грудь его широка, как небо, пальцы нежны и чутки, а кожа на спине шелковистее весенней травы. Бедра его длиннее самой дальней дороги, сильны его колени. По глади живота его мечутся молнии, пронзающие мое сердце… Энджи старается не отставать, поспешает вслед за Габриэлем по неприметной лесной тропинке.
«Скорее, Энджи, скорее…» — то и дело шепчет он, оборачиваясь. Им нужно торопиться, нужно перевалить через хребет еще до рассвета. Ханджары и усташи сидят высоко на горе, могут увидеть. Идти по склону нелегко; козья тропинка узка и неудобна. Немного пониже, вдоль реки, вьется по долине широкая ровная дорога, но туда нельзя, там засады и патрули, там смерть.
Ничего, можно и по тропинке, только бы Энджи справилась. Габо оглядывается на девушку: вроде бы все в порядке, поспешает, старается изо всех сил. Ему-то самому что — он-то эти склоны облазил вдоль и поперек с раннего детства. Вместе с братьями. Габо улыбается в темноте, вспомнив своих братьев — силача Баруха и красавчика Горана. Тут, на горе, в чудную пору начала лета они разжигали огромный костер в честь веселого праздника Лаг-ба-Омер. Разжигали на самой вершине — так, чтобы было видно аж до стен Иерусалима. Так говорил Барух, а Габо, пока был маленьким глупышом, принимал его слова всерьез и всю ночь упорно пялил глаза на юго-восток. Ведь если их костер виден со стен Святого Города, то наверняка и отсюда можно углядеть иерусалимские костры, разве не так? Вся округа пестрела огоньками — который из них иерусалимский? Не тот ли? Он хватал за руку Горана, отвлекая его от очередной подружки:
— Эй, Горан, глянь, вон он, костер Иерусалима!
— Где? — рассеянно вопрошал Горан. — Что ты чушь ты несешь, Габо? Это небось Себежи.
И снова отворачивался к податливым девичьим губам.
Эх, Горан, Горан… Габриэль вспоминает лицо брата перед расстрелом — кривое, с черным беззубым провалом рта, и ненависть закипает у него в сердце злыми слезами. Сволочи. Чтоб вы все передохли, гады! Так сказал Барух перед тем, как умереть. Это, а потом уже «Шма Исраэль». Он умер героем, Барух.
Габо всегда хотел походить на старшего брата. Он и тогда тоже хотел сказать что-то похожее, но просто не смог открыть рта — придавило. «Чтоб вы все передохли, гады!»