85148.fb2
- Не могу больше так жить. Прошу зачислить меня рядовым в состав рабочей дивизии!
- Ваши документы, - тихо сказал один из военных.
Я опять предъявил ту же редакционную карточку.
Военный прочел, оглядел меня молча, должно быть определяя мой возраст по внешности.
- Вы, вероятно, забронированы по месту работы?
- Никто не помешает мне отказаться от брони.
Место у меня в газете было действительно забронировано. Только при моей негодности к военной службе броня, понятно, была мне не нужна.
Военный улыбнулся и наклонился к старику в ватнике: он, как потом выяснилось, был председателем медицинской комиссии.
- Если ограниченная годность невелика, - сказал старик, - мы его, пожалуй, возьмем. А ну-ка подымите левую ногу, молодой человек. На заказ туфли шьете? - засмеялся он и добавил, обращаясь к военному: - Какая же это ограниченная годность, это полная непригодность к военной службе. Что же вы думаете, и в армии вам сапоги по заказу будут шить или в этих туфельках по окопам прыгать станете? Похвалим, товарищи, его за отвагу и сообщим в газету о том, что он нас хотел обмануть.
- Ладно, пусть на службу идет, - сказал военный. - А работать для армии можно везде. И в тылу, и на фронте. Попросите редактора, чтобы военкором послал. Вот так.
3. Листовки
Я писал по заказу редакции большую публицистическую статью о гитлеровской клике и, естественно, предпочел писать ее дома. Дверь в мою комнату была приоткрыта, и я услышал, как по коридору танцующей походкой пробежала Лейда, напевая на знакомый мотив что-то совсем незнакомое.
Лейда, вероятно, была гадким утенком в детстве, некоей худенькой феечкой, длинноногой и не знавшей туфель на высоких каблуках, а сейчас в свои семнадцать лет оборачивалась этакой царь-лебедью. Стройная, с красивым профилем, ростом почти с меня... Когда я шел вместе с ней в булочную или в молочную, неоднократно и не без зависти видел интерес в глазах встречных мужчин, сумевших сразу же оценить ее по достоинству. Каюсь, и я сам часто на нее заглядывался, хотя, как мне казалось, она обращала на меня внимания не больше, чем на портного Клячкина. Подумаешь, сосед, ну и что из того следует? Тут, к счастью, я ошибся: просто с соседями в театр не ходят. А вот первый же пропуск на два лица, полученный ею от оркестранта Мельникова, она предложила мне, как наиболее подходящему компаньону...
Появилась Лейда в нашей квартире недавно, родом из Риги, там же окончила десятилетку. Сбежала, когда немцы уже подходили к городу. Родители ее отказались от эвакуации. Укатила с последним поездом в Москву к бабушке, которую звали Евой Михайловной. Комната у нее была отличная, имелись и сбережения, да еще и приработок: помогала хозяйствовать ныне погибшим Пахомовым. А сейчас и я хотел попросить о том же: привык к материнской заботе о чистой комнате, выстиранном белье, и по-домашнему приготовленных завтраках и ужинах. Лейда не возражала...
Звонко хлопнула дверь и минуту спустя опять открылась, и Лейда бегом уже без всякой песенки пробежала на кухню. Забыла что-нибудь, подумал я, прислушался. На кухне о чем-то взволнованно говорили, только не мог разобрать о чем. Затем голос Клячкиной: "Из всех мужиков один Вадим дома. Пошли к нему!" И в комнату без стука ворвались жены всех оставшихся на "осадном положении". Даже Ева Михайловна стала на пороге.
- Посмотрите-ка, что сейчас принесла Лейда, - сказала Клячкина, протянув мне листок бумаги с отпечатанным текстом.
Это была листовка - одна из тех, что фашисты разбрасывали в городе.
- Где и от кого ты это получила? - строго спросил я Лейду.
- Ни от кого. Эта бумажка была в ручку наружной двери засунута.
Вот уже и действует засланная к нам вражеская разведка, подумал я. Хорошо бы обнаружить разносчика этих пасквильных писем. Оно, конечно, не последнее, за ним появятся и другие, столь же глупые, сколь и мерзкие. Но как? Может быть, подежурить ночку на лестнице: вдруг попадется. Пока же надо подготовить соседей.
- Все это гнусная ложь и клевета, - сказал я. - Гитлеровцы ничем не брезгают и никого не жалеют. Уж если обманывать, так похлеще! Чем лживей, тем лучше. Коммунистов они не наказывают, а вешают. И никакого пайка вам не дадут, а голодом заморят. Да они спят и видят, чтобы до Москвы добраться, только они ее даже в бинокль не увидят. А листовки хранить не нужно, они никому из вас не понадобятся. Чего немцам хочется? Чтобы тылы наши ослабить, наших защитников оклеветать, лживыми обещаниями панику посеять.
Женщины молчали. Я подумал, что говорю с ними обычным газетным языком. Житейская речь проще. А может, вот такая листовка кое-кого и смутит. Но я ошибся: окружали меня люди, для которых ложь - это ложь, а грязь есть грязь, которая может душу испачкать.
- А что же нам с этой бумажкой делать? - спросила Ева Михайловна, придерживая открытую дверь.
Начали гадать.
- Сжечь и выбросить в мусорное ведро.
- Снести в милицию.
- Можно и в газету написать, чтоб не старались.
- Стараться-то они все равно будут.
- А ты бы, Вадим, комиссару отдал, - сказала до сих пор молчавшая жена Мельникова.
Комиссаром у нас прозвали жильца из соседней квартиры, который жил здесь с восемнадцатого года. Его называли иногда и чекистом: он работал еще вместе с Дзержинским. Был он худ, сед и тонок в талии, коротко стригся и всегда ходил в штатском, даже кожаной куртки не носил. По утрам за ним приезжала машина - старенькая черная "эмка", на которой он иногда подвозил меня до Лубянки, как по привычке оговаривались старые москвичи, подразумевая улицу Дзержинского.
Вот я и зашел к нему, памятуя, что вчера еще встретил его на лестнице и он с гримасой боли сообщил мне, что заболел, а болеть ему нельзя, в отделе каждый человек на счету. На вопрос, что с ним, ответил сквозь зубы, что у него острый приступ радикулита: ни согнуться, ни разогнуться. В квартире он жил один, все комнаты напротив и рядом были опечатаны. Когда я позвонил, никто не вышел. Только послышался его голос: "Входите, не заперто".
Он лежал на диване - прямо в галифе и старенькой гимнастерке без знаков отличия. На выбеленной стене над ним висел большой портрет Ленина. Еще один портрет - Дзержинского стоял под стеклом на письменном столе. Я приблизился: на фотокарточке чернела размашистая подпись Феликса Эдмундовича.
- У меня к вам дело, товарищ комиссар... - начал было я, но он сразу же оборвал меня:
- Я знаю, что у вас в квартире все называют меня комиссаром, но такого звания у меня нет. Скажите лучше чекист, это точнее. А вообще у меня есть имя и отчество. Югов Иван Сергеевич, к вашим услугам.
Я молча протягиваю ему листовку, свернутую трубочкой.
- В ручку двери ночью засунули. Я вернулся домой в час ночи. А ее еще не было.
Мой собеседник усмехнулся и почему-то, даже не прочитав ее, поднял к носу:
- Тот же запах.
- Важен текст, а не запах, - сказал я чуть обиженно.
- Текст я знаю. Обычная вражеская мура о чудесной жизни в захваченных Гитлером городах. Точно такую же мерзость я нашел у себя в почтовом ящике. Разносили ее действительно ночью, может быть, даже во время воздушной тревоги, чтобы ни с кем не встретиться. Забрасывали, вероятно, во все почтовые ящики или, как у вас, совали в дверные ручки...
Я тоже понюхал листовку. Она действительно чем-то попахивала. Чем-то вроде душистого крема для рук или одеколона.
- Чуешь? - засмеялся Югов. - Будто из парикмахерской. И притом отпечатана на одной машинке и размножена на стеклографе.
- Возможно, живет где-то поблизости, - сказал я.
- Не обязательно.
- А зачем ему, скажем, с Пятницкой на Кузнецкий мост топать?
- Логично. Только почему "он", а не "она"?
- Ноги у мужиков крепче, все подъезды обойти, по всем лестницам прогуляться. Вверх - вниз, вверх - вниз. Для женщины туго.
- Тоже логично, - сказал Югов. - Так вот мой совет: приглядывайся к людям. И у себя на квартире, и на работе в редакции. Время осадное. Совсем не обязательно то, что эти листовки вам немец разносил или, допустим, завербованный немцами дезертир. Есть в городе людишки, что немцев ждут и гитлеровских вояк с цветами встретят. Есть, парень, есть и такие, которые наворованным рублям счет ведут, а истратить боятся. О капитализме еще не все забыли. В дворницкой живет, черствой булкой питается, а мечтает о том, чтобы свой магазин открыть. Приглядывайся, Вадим, и прислушивайся В такие дни, как сейчас, застегнувшие свою душу на все пуговицы возьмут да и расстегнутся. И что там на донышке - увидишь. А когда еще раз встретиться со мною захочешь, предварительно позвони. Вот я записал здесь мои телефоны, один служебный, другой домашний. Только я дома почти не бываю Говорил ведь тебе, что нельзя мне болеть, денек здесь пролежу, а к ночи машина за мной приедет...
Я ушел в раздумье. Ни портной, ни оркестрант, ни бухгалтер не стали бы разносить столь глупые и клеветнические листовки. Не годились для этой цели и жены их, вся жизнь которых от молодости до зрелости при Советской власти прожита. Приглядываюсь, заочно, конечно, к личности капитана. И что-то не верится... Может быть, Ева Михайловна? Религиозна, по праздникам ходит в костел, к жизни в Москве хоть и привыкла, но многое ей не нравится. Но предположение это мысленно отвергает не Югов, а я сам Засунуть листовку в дверь она, конечно, смогла бы, но кочевать от подъезда к подъезду с больными ногами явно не в силах.