8540.fb2
Искусство не совершало поступков, не пугало революцией, оно объяснялось знаками, и в эти магические знаки хотелось вглядываться, они завораживали, смысл неясен, тем лучше, потому что у зрителей был свой, самый надежный смысл на свете - деньги и благополучие в спасенной от войны Европе.
Теперь с брезгливым интересом наблюдали они, что там догорает в России, неуемной, нервной, ненадежной, почти вымышленной стране, из которой сюда и приехали эти сказители и художники забавлять их. Это были странные и очень легкие люди --с биографией на один час и настолько художественные, что сгореть могли быстро, как мотыльки, но не сгорали, а начинали бешено завоевывать мир, наделяя своей энергией и идеями. Из хаоса они везли в Европу все, что к ним прилипло, а это немалое богатство. Те, кто роется в свалке, вызывают любопытство и зависть одновременно: а вдруг найдут?
Местным, живущим благополучно, жизнь сервировали и подавали по часам, с ней не хотелось расставаться, но наблюдать собственную жизнь было неинтересно.
Они искали спасения от скуки. И тут явились друзья Игоря, люди вроде нормальные, как и они, но несущие в себе такую бешеную энергию, такую невообразимую чушь, что она блестела на солнце, как морские гады в базарных рядах, свежие, кипящие, только что вырвавшиеся из воды и сохранившие вкус и цвет моря.
Все, что нельзя говорить, они говорили, всем, чем стыдно было заниматься, они занимались, разрушали и препарировали мир, от которого и так осталось немного, но он, этот мир, обладал умением самовосстанавливаться, а это самое страшное.
- Новое! Новое! Новое! - требовали от них. - Другое!! - наконец находилось слово, полностью вмещавшее в себя все.
Из России экспортировалось другое, самое лучшее, как считали покупатели, из России экспортировались молодые люди с морозным дыханием. Они привозили стихи и картины, балеты и музыку, и в отличие от европейской богемы вели себя деликатно, как гости, которым требовалось разрешение жить здесь и заниматься любимым делом. Легче было тем, кто приехал сюда с деньгами, они сразу становились своими. А вот у Игоря денег не было, а те, что были, не назывались у них деньгами, так, подачки из Вашингтона. Сколько это могло продолжаться? Надо бежать к черту, все равно - в Константинополь, Париж; а Миша все не слал денег, не слал.
- Ну хорошо, - сказал курносый маленький человечек, симпатию Игоря к которому Наташа не разделяла. - Предположим, вас хорошо встретят в Париже. Удачные переводы, шумные выставки и так далее. Сколько вы там думаете продержаться без того навоза, что оставляете здесь? Вы представляете себя этаким мсье, завсегдатаем кафе и бистро, законодателем моды на Монмартре, богатым художником, лупящим глаза на Сену? Ну хорошо, может быть, вам даже удастся сохранить все тифлисские привычки, как-то: ходить босиком, говорить непристойности - одним словом, быть счастливым в нормальных обстоятельствах, но вот кто вам вернет удачу быть счастливым в разрухе, в пустоте, в полном нуле? Какой толпе вы будете принадлежать, вы - дитя хаоса?
Ну хорошо, вы привезете в Париж на лацканах своего пиджака пыль той жизни, что жили здесь, в России, а саму жизнь, кому вы оставите? Вы думаете, она исчерпана, революция случилась - и все? И написав с десяток неплохих стихов, вы можете там, в Париже, считаться поэтом? Я был о вас другого мнения, я хотел добраться с вами до самого дна, исчерпав все возможности, которые дает нам это несовершенное благодатное время. Вы не брезгливы - вот ваше главное достоинство, вы что, хотите научиться подозрительно принюхиваться к только что поданному в ресторане блюду, бояться сифилиса, играть на бирже?
- Что вы предлагаете? - спросил Игорь.
- Я предлагаю, когда придут деньги из Вашингтона, не валять дурака, а отправиться в Петербург вместе со мной.
И откуда он взялся, этот курносый, как вошел в их жизнь?
Он въехал в Тифлис откуда-то со стороны юга, со стороны Баку, на арбе рядом с возницей, и сразу сообщил первым же своим тифлисским знакомым (ими оказались Наташа и Игорь), что столкнул ночью с арбы в обрыв сыпнотифозного незаметно для начавшего дремать возницы и преспокойно въехал себе в Тифлис. Не заражаться же!
И неясно было - верить, не верить, он был способен на все, либо ни на что не способен, его как бы и не было. Курносое лживое лицо выводило Наташу из себя, бесцветный голос! Она верила только широко расставленным глазам и широкому бесхитростному носу, как у Игоря, взглянув на который вы не сомневались, что предки его - крепостные, все до одного, никакая вельможная кровь - ни польская, ни русская - не помогла ему стать таким, каким он стал, - добрым, великодушным, неотразимым. Не было никакого умения влюблять в себя, но попробовали бы не влюбиться!
А курносый время от времени вбирал голову в плечи, будто боялся схлопотать по физиономии, и не появлялся, а выныривал из пространства. Голова дынькой, причесанная как-то по- мальчиковому, с вихрами к затылку, выдавала все признаки вырождения. Игорь же считал курносого гениальным.
Как слушал его Игорь, как хохотал! А когда Игорь начинал смеяться несмешному, это значило, что он захвачен собеседником полностью. Оставалось только покориться этому беспричинному веселью и тоже гоготать в саду, неприязненно поглядывая в сторону курносого, который торжествовал про себя, коротко подхихикивая, он не любил людей, как считала Наташа, внимание таких шедевров как Игорь, льстило ему.
Конечно, сбросить с обрыва беспомощного куда проще, чем заставить веселого, крепко стоящего на ногах человека самого прыгнуть в обрыв.
Если имела право Наташа ревновать мужа, то только к друзьям. Они приводили его в восторг, они, удачливые, талантливые, приводящие все свои замыслы к воплощению приводили его в восторг, он не знал, что делать с собой, а они - знали. Он не удивился бы, если бы они забыли о нем сразу же, как повернулись спиной, он прощал им это, ни на что не претендовал, значит, их развернул в другую сторону ветер, и ветер же унес мысли о нем, и они, повинуясь ветру или черт знает чему, могли долго не отвечать на его призывы, они были плохие - редко отвечали на письма, курносый еще хуже - не любил воды, травы.
Так и лежал на берегу не сняв пиджака, на спине, с задранным к солнцу курносым лицом.
Игорь же представлял: ночь, ползет арба по крутой дороге, шевелятся в темноте горы, дремлет возница, человек останавливает арбу, садится рядом с возницей на козлы, едет, слышит чьи-то стоны за своей спиной, узнает, что хозяин прихватил сыпнотифозного земляка в больницу в город, морщится, и, когда возница совсем уже начинает кунять рядом на козлах, незаметно, на повороте склоняется к стонущему, как бы вглядываясь, и коротким сильным движением сбрасывает с обрыва в темноту, чтобы тут же выпрямиться, убедившись, что возница ничего не заметил, а если бы и заметил, не поверил, ехать в Тифлис как ни в чем не бывало. Об этом невозможно было думать без улыбки, настолько рассказ казался неправдоподобным, но (и это усвоил Игорь от курносого) чем неправдоподобней рассказ, тем убедительней, чем неправдоподобней жизнь, тем больше она похожа на саму себя.
Да, в Петроград, в Петроград, где он будет всего лишен, кроме творчества, куда еще нескоро можно привезти жену и дочь, вообще неизвестно когда, но зато можно разглядеть толпу и самого себя в толпе, не смешиваясь с ней и в то же время не отделяясь от нее.
Курносый обещал возвращение к самому себе, потому что - хаос, как он верно угадал!
"Когда я вижу разрушение, возрождаюсь, - думал Игорь. - Не знаю, есть ли этому какое-то объяснение, но отчаянный клич "Все сначала!" бодрит меня".
В том мире, где разрушали, не было удачников и неудачников, они ничего не искали в обломках, разве что новые звуки, новые картины, новые возможности. Но это были временные приобретения, ими нельзя воспользоваться, только гордиться. Миша оплачивал дело далекого будущего, безнадежное дело. А что делать ей, Наташе? Она не хотела в Петербург, как это можно хотеть к большевикам, и вымаливала у Миши денег поскорей, поскорей, чтобы Игорь окончательно не передумал и уехал все-таки в Париж, если уж уезжать, то в Париж, а Миша все не слал денег и не слал.
- Не просите меня ни о чем, - говорил курносый, - ничего для вас делать не буду. Игорь - великий человек, конечно, но мне для себя руку лень поднять, а для другого... Не рассчитывайте на дружбу, человек должен делать то, что ему не мешает, вы не мешаете, это приятно, хотите - называйте наши отношения дружескими, это похоже, но то, что вы вкладываете в понятие дружбы, как-то: верность, признательность, забота, - мне отвратительно, и на это, пожалуйста, не рассчитывайте, я ни о ком заботиться не буду, достаточно, что я возьму вас с собой в Петербург. Вы не виноваты, что мы встретились поздно и совсем с другой группой людей я войду в бессмертие, а вы останетесь здесь, на земле, вам несказанно повезло, что я оказался в этом городе и с моей легкой руки вы что-то поняли о своем предназначении. А не вскочи я на ту арбу?
Я не буду настаивать, ни за кого отвечать не хочу, я вас не в герои зову, а в попутчики. Радуйтесь и постарайтесь не мешать в дороге. Лучше проводника, чем я, вам не найти, мне наплевать, понимаете, что с вами случится, со мной, я посетил сей мир в его минуты роковые, как коряво, но точно сказал некий поэт, с меня достаточно. И чтобы я отсюда бежал куда-то да не в жизнь! Я не сбегу, даже если вокруг останутся одни только сыпнотифозные. Тогда я буду вслушиваться не в голоса, а в стоны, а это одно и то же - агонизирующий голос здорового человека и стон умирающего. Сплошная бессмыслица. Предлагаю остаться в России. Не ультимативно предлагаю, а снисходительно, выбирать все равно не из чего.
Стихи курносого Наташа тоже не любила. Если писать глупости, то хотя бы весело, как Игорь, когда шарики слов летали в очерченном пространстве, не в силах остановиться и дать хотя бы возможность их запомнить, а стихи курносого, казалось, были написаны плесенью, мутные и действительно какие-то последние стихи.
Игорь находил их остроумными, а что остроумного, что остроумного?!
- Литература кончилась, - говорил Игорь. - И живое доказательство - его стихи.
Что остроумного, что остроумного в том, что литература кончилась, чего ей кончаться, когда есть их Дочка, она сама, Наташа, Игорь, доверчивый, конечно, слишком, но теплый-теплый, друзья в Париже, солнце, бесконечное хитросплетение жизни, как могут кончиться хитросплетения, беда, беда, надо написать Мише, чтобы не присылал денег, не пойдут же они в Петербург пешком и с оказией не пойдут, слишком ленивы, чтоб с оказией, да, да, успеть, написать, успеть. Но деньги были нужны не только на отъезд, на жизнь здесь, рука не поднималась написать, и сразу же, как только Миша прислал деньги, Игорь и курносый уехали.
10
- Жаль, что вы ничего для себя не хотите, Гудович, - сказал из темноты зашторенной комнаты голос Штифа. - Жизнь - это катастрофа, человек должен думать о себе. Вы думаете о себе, Гудович?
У изголовья постели что-то звякнуло, мелькнуло широкое рыжее запястье, это Штиф, не вызывая секретаря, решил сам налить себе воды.
- Обычно я не принимаю лежа, - сказал Штиф, - лежа принимать не гигиенично, это акт доверия, акт доверия к вам, Гудович.
- Понимаю, - сказал Миша.
Его впустили сюда сразу же, по первой просьбе, невзирая на болезнь банкира, и теперь он чувствовал страшную неловкость и неудобство, что разговаривать приходится, не видя лица собеседника, хотя и понимал после первой встречи у президента, что вглядываться в это лицо - удовольствие небольшое, но, Боже мой, еще труднее вслушиваться в этот голос, медленный, растягивающий гласные, голос из темноты.
- Этот ваш Ломоносов - не дурак, с большевиками действительно придется договариваться, почему бы вам не присоединиться к нему, Гудович?
- Я не предатель.
Стало слышно, как шлепают толстые губы, то ли смеясь, то ли прихлебывая.
- Да, да, вы русский, православный, это я уже слышал, но просите за предателя. Зачем? Какая выгода? У вас и в самом деле нет ни капли еврейской крови?
- Нет.
- Жаль, я с большим удовольствием сделал бы одолжение вам, чем этому... Ломоносову. Старый Ломоносов был помор, он явился в столицу босиком, простой мужик. Вы знали?
- Да, он великий ученый, самородок.
- Все у вас там самородки, кроме евреев. И не стыдно вашему самородку просить у меня?
- Он не знает. Это я прошу.
- Да, да, странная фамилия - Гудович. Может быть, вы сами не знаете?
- Гудовичи служили России еще при Елизавете.
- Мой дед тоже из Архангельска, - сказал Штиф. - Но я не бегаю и не кричу, что мой дед - самородок. Вы представляете, что значило быть евреем в Архангельске?
- В России вообще жить тяжело.