85442.fb2
— Вы продолжайте, — сказал доктор. — Так, как будто я знаю все.
— Хорошо. Значит, мы остановились на том, что я пришел в сознание от остроты запаха конского навоза, и этот запах почему-то напомнил мне далекое детство в Вышнем Волочке. Но это был не Вышний Волочек, а Лондон. И — удивительное дело! — был этот Лондон почему-то очень знакомым. И множество экипажей на высоких тонких колесах, и приземистые дома с закопченными фасадами, и запах дыма, который дает каменный уголь, и женщины в длинных юбках под легкими зонтиками, которые, казалось, нужны были лишь для того, чтобы защитить высокие прически, и мужчикы с бородами и бакенбардами — все это было почему-то очень знакомо. И вдруг я понял, откуда это чувство: Диккенс. Именно Диккенс. Не Теккерей, не Коллинз, а Диккенс, удивительно пластичный писатель, умевший описывать свой мир и своих героев так, что все мы видели их его глазами.
Я огляделся. Мне казалось, что сейчас появится Урия Гипп, Давид Копперфильд или Оливер Твист. Кандидатов на роль последнего было множество, улица так и кишела оборванными мальчуганами, которые бесстрашно скользили в потоке карет, колясок и грузовых телег. Лошади ржали, хлопали бичи, слышались выкрики, ругань — и всепроникающий запах конского навоза.
«Друг Владимир, — тихонько прошептал мне на ухо Бруно, — я бы рекомендовал тебе закрыть рот, у тебя довольно забавный вид».
Я вам говорил уже, друзья, что Бруно очень высок, без малого два метра, а в цилиндре он был настоящим великаном, и он явно привлекал к себе внимание, хотя прохожие чисто по-английски делали вид, что не смотрят на него.
Я вдруг вспомнил двух давно забытых кинокомиков, чьи имена были когда-то нарицательными: Пат и Паташон. Высокий и худой и маленький и толстенький. Я не толстенький, скорее наоборот, но все равно, зрелище мы с Бруно являли, надо думать, довольно комичное.
«Как ты?» — спросил Бруно по-английски.
«Сейчас проснусь», — ответил я.
«Проснешься?»
«У меня такое ощущение, что сейчас я открою глаза, сон кончится, я отлеплю горчичник с груди, и нужно будет вставать, чтобы не опоздать на завтрак».
«Ты не проснешься, Владимир, сколько бы ты ни моргал глазами, потому что мы действительно в Лондоне. Думаю, нам не стоит терять времени, потому что его у нас мало. Ты рискнешь сам отправиться к твоему Хьюму или ты хочешь, чтобы я поехал с тобой?» На мгновение мной овладела паника, как это один? Как я сумею найти отель Кокса? Как я спрошу Хьюма? Я же ничего никому не сумею объяснить, я ничего не пойму, я заблужусь, я буду бродить по этому городу, пока не попаду под конские копыта, пока не упаду, поскользнувшись на куче навоза, пока не умру от голода. Как это один?
Бруно терпеливо смотрел на меня с доброй лукавой улыбкой, по-птичьи наклонив голову, и я видел, что он все понимал. Я разозлился на себя за детские дурацкие страхи. Конечно, по крайней мере в первый раз следовало воспользоваться помощью Бруно, но глупое мальчишеское самолюбие заставило меня сказать:
«Я сам».
«Отлично, друг Владимир. Вот тебе бумажка с адресом. На всякий случай я написал его и по-английски, и по-русски, чтобы ты мог разобраться в безумной английской орфографии. С тех пор, как путешествия во времени стали более или менее регулярными, мы пришли к выводу, что надо иметь свою постоянную базу, и сняли домик, адрес, разумеется, не такой шикарный, как Джермин-стрит, где находится отель Кокса, Кенсингтон-роуд, но домик вполне удобный. Вот ключ. Если меня не будет, когда ты вернешься, откроешь сам».
«Хорошо, Бруно… А… как остановить кэб? Кэб, правильно?» «Да, кэб. Очень просто. Вон, видишь? Подними просто руку и все. Скажешь: Джермин-стрит. Скажешь смело, с достоинством, потому что это аристократический адрес, прекрасная улочка, которая соединяет Риджент-стрит и Сент-Джеймс-стрит. Да и весь этот район аристократический, совсем недалеко Букингемский дворец».
Букингемский дворец почему-то придал мне храбрости.
«Ладно, друг Бруно, авось не пропаду».
«Не пропадешь», — твердо сказал Бруно.
«Ты в этом уверен?»
«Абсолютно».
Ну, конечно, пронеслось у меня в голове, он знает. Опять взгляд из будущего. Он знает, что тут мне ничего не грозит, потому что в книге судеб суждено мне вернуться в свой век, свой Дом ветеранов, в свою шкуру. Старую, но свою…
Когда я залез в экипаж, пахнувший опять-таки конским навозом, пылью и потом, сердце мое нелепо колотилось так, словно я прыгнул со скалы на спину дикого мустанга. Возница обернулся и пробурчал что-то, чего я не понял.
«Джермин-стрит, плиз, Кокс хоутел».
То ли произношение мое было ужасным, то ли не следовало говорить «пожалуйста», но возница посмотрел на меня изумленно, опять пробормотал нечто совершенно невразумительное, щелкнул кнутом, сказал, наверное, что-то обидное лошади, потому что та протестующе заржала и повлекла нас в сторону, где, как мне хотелось надеяться, находилась мифическая Джерминстрит.
Не знаю, поверите ли вы мне, дорогие друзья, если я скажу вам, что задремал в экипаже, но было так. Увы, емкость моих физических и эмоциональных аккумуляторов давно уже стала невелика, и они быстро садятся. Я задремал, хотя в оправдание свое должен сказать, что езда в конном экипаже убаюкивает куда эффективнее, чем в автомобиле: цокот копыт, скрип рессор, покачивание так и навевают сон.
Если бы у нас здесь в нашем Доме был кэб, — улыбнулся Владимир Григорьевич, — можно было бы смело забыть о родедорме, ноксироне, димедроле и прочих снотворных. Не можешь заснуть — вышел во двор, сел в кэб, сказал вознице «Букингемский дворец» и…
— И везут тебя прямым ходом к Кащенко, — усмехнулся Ефим Львович.
— Как хотите, — сказал Владимир Григорьевич, — я не настаиваю. Тем более что возникают определенные трудности: как сонному перебраться из кареты в свою постель.
Все посмеялись, и Владимир Григорьевич продолжал:
— Я задремал, и снилось мне, что я еду куда-то на поезде. Я высунул голову в окно, в лицо ударил тугой воздух, и я безмерно удивился, потому что и не подозревал, что воздух может быть такой твердый и так хлестать по лицу. И летели мимо клочья дыма, и дым пах волнующе и странно, и мать дергала меня за руку и говорила: немедленно закрой окно, засоришь глаза, и я понял, что я мальчик, потому что не может же мать дергать за руку взрослого человека, и не может взрослый человек не знать, что такое сопротивление воздуха. Мне не хотелось расставаться с пьянящим дымом, хоть бы в глаза влетело сто соринок, но мать оттащила меня от окна и сказала:
«Для человека с инсультом ты ведешь себя довольно легкомысленно».
Это было странно. С одной стороны, я был явно мальчиком, хотя бы потому, что меня волновал запах дыма и проносившиеся мимо коровы, которые смотрели на меня удивленно и с завистью. С другой — у меня почему-то был инсульт. Все это было непонятно, и я проснулся.
Экипаж остановился, и я понял, что мы приехали. Чтобы извозчик говорил понятнее, я составил в уме фразу, что я иностранец, что он должен выражаться яснее.
«Это я вижу», — пробормотал он и довольно ясным голосом назвал сумму в пять шиллингов. Наверное, нужно было поторговаться, потому что глаза возницы были неуверенные и лживые, но я молча заплатил ему. Он посмотрел на меня диким взглядом, что-то буркнул, дернул за вожжи и поспешил укатить, боясь, очевидно, что я передумаю.
Улица была тихой и так походила на декорации к какому-нибудь фильму, что я даже оглянулся в поисках съемочной группы. Группы не было, и я вошел в подъезд с начищенной медной табличкой. Дверь мне открыл свирепого вида человек в ливрее с пиратской бородой, и я подумал, что раз он не прогнал меня, вид у меня, стало быть, вполне респектабельный. Мне захотелось пожать пирату руку, но я сдержался. Наверное, братание курского помещика с британским пиратом могло показаться здесь неуместным. Внутри было полутемно от красного дерева, дуба, кожи и меди. Никогда в жизни я не видел такого количества сияющего дерева и сияющей меди. Что-что, а за уборкой мистер Кокс, похоже было, следил строго.
Из-за конторы выплыл мистер Пиквик — я чуть не обратился к нему «мистер Пиквик», так он был округл и приятен — и спросил, чем может служить. К своему величайшему изумлению, я обнаружил, что понял его слова. Ночной курс английского делал свое дело. Я глубоко вздохнул, впервые всерьез бросаясь в английское море, и объяснил, что хотел бы видеть мистера Хьюма. И опять чудо! Мистер Пиквик вполне понял меня, потому что спросил, как доложить.
«Скажите, что его хочет видеть русский путешественник мистер Харин. Вот моя карточка».
«О, да, да, конечно, — расплылся мистер Пиквик в широчайшей улыбке, которая казалась еще шире из-за бакенбардов, — мистер Хыом недавно вернулся из России».
Я поймал себя на том, что жду, пока Пиквик поднимет трубку телефона и позвонит медиуму. Но телефона не было. Телефон еще не был изобретен, и вместо него портье отправил вверх по лестнице — лифта тоже еще не было — еще одного Оливера Твиста.
«Вы прямо из России, сэр?» — спросил портье, жестом приглашая меня сесть в кресло.
«Да, я прибыл в Лондон только что».
Вскоре появился Оливер Твист, сказал что-то портье, а тот уже — мне:
«Если вы соблаговолите пройти, сэр, мистер Хыом готов принять вас».
Я прошел за боем по тишайшему коридору. Он остановился перед сияющей дверью красного дерева с сияющей медной цифрой 5, почтительно постучал, оттуда донеслось «кам ин», Оливер приоткрыл дверь, пропуская меня, и мягко закрыл ее за мной.
Навстречу мне шел невысокий молодой человек с бледным лицом, окаймленным густыми темными волосами. На нем был темно-красный длинный халат и белая рубашка. Он был похож на Эдгара По, а может, на лорда Байрона. На кого именно, я решить не мог, потому что представлял себе того и другого достаточно смутно.
Как странно, пронеслось у меня в голове, издатель Визителли уже рассказал в своих мемуарах о посещении Хыюма таинственным курским помещиком. А я ведь могу повернуться еще и удрать отсюда. Как тогда?
Но нет, история знает, что делает. Где она уже прошла, она прошла, поступь у нее основательная, и мыслишка эта была лишь детским взбрыкиванием. Я-то знал, что никуда не уйду, потому что я уже был здесь, беседовал с Хьюмом и даже предсказал ему будущее. Я двигался по предопределенной траектории, и не дано мне было выскочить из уже проделанной колеи.
В этот момент откуда-то из соседней комнаты раздался детский крик «мама», плач, и женский голос произнес:
«Ну, Гриша, не плачь…»