85639.fb2
- Задавать? - удивилась она. - Нет, Умберто, задавать не нужно - нужно отобрать наиболее целесообразные из множества алгоритмов, выработанных за триста миллионов лет...
- Полтора миллиона, Зенда, человеку полтора миллиона...
- ...триста миллионов, - повторила она, - я имею в виду и тех его предков, что вышли из океана на земную твердь, а затем уже встали на две ноги и протянули к звездам свои руки. Послушайте, - воскликнула она, - ведь, в конце концов, дифференциация и специализация - высший закон...
- Чего? - спросил я, но, увлеченная своими мыслями, она не слушала меня.
- ...а гнев за оскорбленного и униженного человека - это, синьор Прато, приличествует какой-нибудь Лотхен из восемнадцатого века, но не нам. В пятом классе, десяти лет, я ужасно сокрушалась: "О, несчастные парижане средневековья! Они выливали помои прямо у своего дома". Потом я сообразила, что зря так сокрушаюсь: несчастные-то парижане не знали канализации, а горевать об удобствах, которых даже не представляешь себе, вряд ли возможно. Скажите, Умберто, - она заговорила вдруг шепотом, как будто в самом деле поверяла мне великий секрет, - вы всерьез думаете, что слоны и крокодилы очень завидуют нам, людям? Ребенком, когда у меня случались неприятности, я мечтала обернуться собакой или кошкой: у них не бывает настоящих неприятностей. Кстати, вот вам анекдот с полувековой бородой: "Можно ли устроить собаке инфаркт? Боже, пара пустяков: создайте ей человеческие условия!"
- Чудо, - удивился я, - и в этаких, можно сказать, человеческих условиях люди умудрялись еще сочинять анекдоты! Но кто же в таком случае примет на себя величайшее бремя смотреть всевидящими глазами и слушать всеслышащими ушами?
Внезапно остановившись, она глянула на меня в упор - синими, почти черными при лунном свете, глазами Чезаре.
- Кто? - переспросила она, переспросила только для того, чтобы четче акцентировать ответ. - Я думаю, Один на миллион найдется.
- Например, Зенда Хааг...?
- Нет, Умберто, - вздохнула она, - я - нет.
Мне кажется, она сокрушалась по-настоящему о том, что ей не дано быть этим Одним из миллиона.
- Вы забываете, Зенда, красивые женщины всегда обладали огромной властью.
- Благодарю вас, благодарю, синьор Прато!
Она нехорошо засмеялась. Я не могу толком объяснить, как именно нехорошо, но у меня появилось ощущение, что одна моя нога повисла над обрывом, который постигается не зрением, а неким внутренним рефлексом опережения, или, точнее, предвосхищения.
Когда мы расстались, было уже около одиннадцати. Она крепко, по-мужски, пожала мне руку, как будто давала понять, что никаких обид и никакого недовольства друг другом у нас нет и быть не может. Эти ее твердость и прямота на самом деле были искренни, и мне вдруг по-настоящему захотелось не уходить от очень ясной и проницательной - без кокетства женщины, по имени Зенда Хааг. Она, видимо, поняла это и тут же объяснила, что завтра рабочий день у нее начнется в пять, а шесть часов сна для нее - минимум.
Ложиться мне не хотелось - я сел у окна. Пятнадцатиметровые свечевидные цереусы, воздев к небу сотни своих рук с обрубленными кистями, чернели окаменелыми чудищами. В просвете между ними гигантскими дисками, взгроможденными один на другой в несколько этажей, улеглись опунции, оберегаемые стелющимися змеевидными кактусами. Вдруг прямо передо мною, у нижней кромки окна, стало всходить из-под земли бело-золотистое солнце, чуть поменьше обычного. Сначала я удивился удивился даже не столько тому, что солнце восходит под моим окном, сколько тому, что оно не багровое, не малиновое, каким видится в первых своих лучах, а раскаленного почти добела золотистого цвета - того, что бывает в зените. Затем это солнце с поразительной быстротой стало обрамляться спиральным венцом из белоснежных лепестков, а диск его - искриться сотнями крошечных звездочек.
Потрясенный, несколько минут я никак не мог сообразить, что же это такое на самом деле. В моем сознании проносились образы каких-то диковинных люминофоров, выбравшихся из недр земли, и зачарованных принцесс, подающих о себе весть фантастическим сиянием в полночь. И только потом, как из давнего, забытого сна, взошли воспоминания о "Принцессе ночи" цветке змеевидного кактуса, живущем с десяти вечера до трех ночи.
Сказочные видения навевают сон - я заснул. Но вдруг, как будто оборвалось и полетело в пропасть чтото тяжелое, сон кончился. Было ровно три часа - секунду-другую цветок догорал еще, и я видел, как гаснет его венец, как меркнут сотни крошечных тычинок-звезд у него на диске.
Солнце, взошедшее у меня под окном, сгорело. Луна перебралась за ночь на другую сторону неба. Свет ее был теперь не так ярок, как накануне, вечером, когда она висела прямо над аллеей. Я раздумывал, оставаться вот так, в кресле, до утра или провести остаток ночи в постели; Ноги мои затекли, и я откладывал окончательное решение до того момента, когда ноги придут в норму и можно будет без труда подняться. Мелькнул афоризм Лихтенберга, что те же мысли по-разному выглядят в зависимости от того, какое положение занимает в момент размышлений наше тело. Втайне я рассчитывал, что достаточно будет подняться - и всякие колебания сами пройдут.
Крутая резиновая тугость понемногу оставляла мои ноги, и я был уже близок к решительному рывку, но внезапно, точь-в-точь как с неделю тому, я увидел на верхушке цереуса - метрах в полутораста от моего дома - человеческую фигуру. Точнее, фигуру, очень напоминавшую человеческую, потому что, когда глядишь на кактусы в ночное время, при свете луны, может почудиться что угодно. Минуты две фигура была совершенно неподвижна, и я стал опять подумывать о той, что оставшиеся три с половиной-четыре часа надо бы провести по-человечески, в крепком сне, а не предаваться пустому занятию - проверять соотношение фантасмагорий и действительности колумбийской экваториальной ночи. Потом, через эти самые две минуты, я встал, но не для того, чтобы перебраться в постель, а подойти вплотную к окну, за которым началось что-то невообразимое: не одна, а целых пять фигур ожили одновременно на гигантском цереусе. Верхняя спустилась метра на два по стволу, четыре же другие, безукоризненно соблюдая симметрию, ползли по ветвям кактуса. Перемещались они, однако, не плавно, а толчками - так могла бы перемещаться обрывающая кокосовые орехи обезьяна, подчиненная ритму с очень строгим и четким периодом. Но, черт возьми, колючий цереус - не кокосовая пальма! Неужели обезьяна способна настолько пренебречь болью, чтобы методически, с упорством автомата, карабкаться чуть не по костяным иглам за плодами цереуса? И совершенно уже непонятно, какой смысл взбираться на цереус, высотой с пятиэтажный дом, когда рядом, буквально в десяти метрах, увешаны плодами приземистые опунции.
Добравшись до верхушек ветвей, почти таких же толстых и мощных, как сам ствол, четыре фигуры одновременно, точно по команде, хотя я готов поклясться, что не раздалось, ни единого звука, спрыгнули на ветви этажом ниже. Прыжок их был отмечен той силой, феноменальной экономностью и точностью, которая кажется недоступной даже обезьянам и леопардам.
Разумеется, о людях здесь не могло быть и речи, сколько бы эти фигуры ни напоминали человеческие. Присматриваясь, я все чаще возвращался к мысли о фантастических роботах: только роботы с безупречно тождественными программами могли действовать столь синхронно и стереотипно. Но, с другой стороны, такая безукоризненная пластика едва ли...
В общем, этак судить да гадать можно было до второго пришествия. Я задержался еще на минуту, чтобы посмотреть, как, пройдя путь от верхушки ветки к ее основанию, они спустятся по стволу этажом ниже, а затем побежал к двери. Дверь была заперта.
Странно, когда и зачем понадобилось мне запирать ее? Ключ лежал у меня в кармане, однако спешка и волнение - великолепные режиссеры пустых фарсов.
Наконец, выбросив из кармана пачку носовых платков, я достал ключ. Стремительно сунув в гнездо, я пытался повернуть его влево. Замок не подавался, и тогда я с силой толкнул дверь. Она отворилась, я машинально провел рукой по боковой плоскости - язычок замка был утоплен. Значит, дверь вовсе не была заперта!
Миновав дверь, я в четыре прыжка вылетел наружу и помчался к цереусу.
На цереусе не было никого и ничего - никого и ничего постороннего, только несколько плодов валялось у его подножия. Я обошел кактус трижды, я забросил наугад десятка полтора-два комьев, каждый величиной с кулак, но цереус молчал, как молчат все кактусы.
И вот что самое нелепое: именно этого я ждал - не умом, а какой-то субстанцией, которая была одновременно и мое тело, и воздух, который его окружает, и деревья, и Луна, и даже мой дом. В сущности, еще там, перед дверью, я твердо знал, что ничего не увижу на цереусе. Но нетерпение так подхлестывало меня, что просто бессмысленна была бы всякая попытка остановиться.
Спать я уже не мог, и три с лишним часа, которые оставались у меня, надо было как-то убить. Сначала я двинулся по кольцевой аллее на восток, но уже через несколько шагов мне почему-то не захотелось идти в эту сторону, и я повернул обратно. Оказавшись на прежнем месте, я остановился, потому что решительно не мог понять, чего же мне все-таки хочется. К центру вела радиальная аллейка. Вздор, конечно, но эта метровой ширины просека, зажатая с обеих сторон кактусами и каучуконосами, внушала мне настоящий страх - тот самый, который бывает у человека перед кромешной тьмой и густыми зарослями. Однако человек, если он дорожит собственным мнением о себе, не может безнаказанно подчиняться своим страхам. Я двинулся по просеке вперед, не оглядываясь, не ускоряя шага, ступая всей ступней, и ощущение плотного контакта с землей прибавляло мне твердости. Только дважды на всем пути я импульсивно подавался вправо - мне казалось, кто-то из зарослей, слева, пытается ухватить меня.
Наконец я выбрался из зарослей. У меня было совершенно определенное ощущение, что я ушел от опасности, хотя представить себе эту опасность даже приблизительно мне никак не удавалось. Я дважды обошел корпус биохимии - стекла его блестели в лунном свете, как куски отполированного золотистобелого базальта. Вода в фонтане посреди площади стекала неслышно по гранитным уступам, и только неустойчивость бликов на камнях и в бассейне позволяла угадывать безостановочное движение воды.
Удивительное дело, мне захотелось думать и говорить стихами - желание, которое частенько одолевало меня лет до шестнадцати-семнадцати, но впоследствии никогда не возвращалось. Потом вдруг, безо всякого намерения, я сказал вслух: "Зенда". Нет, я нисколько не представлял себе в это мгновение синьорину Хааг, я просто произнес ее имя - Зенда, которое было всего лишь словом со своим акустическим образом. Ну, как тысячи других слов - небо, тепло, сила, - не привязанных к конкретным предметам или явлениям.
Я придвинул скамью вплотную к фонтану и опустил ноги в воду. Опустил осторожно, так что вода только чуть-чуть всколыхнулась, заглатывая мои ноги без единого звука. Блаженный ритм покоя вернулся ко мне, и я решил, что вот так - с ногами, опущенными в бассейн фонтана, - просижу до рассвета, что ничего другого, ничего лучшего не надо.
У покоя свои часы, свое время. Мы не умеем правильно определять его, потому что во многих точках оно сопряжено с изначальным ощущением вечности. А нам нужны действия, дискретные величины, дающие четкое ощущение конечного, иначе расстилается океан без вех, без ориентиров. Нирвана отожествляет человека со Вселенной, и границы двух Миров - вне и внутри - исчезают.
Внезапно во мне толчком в сердце разорвалась нить. Обернувшись, я увидел, как из зарослей вышел Хесус Альмаден уверенно, быстрой и энергичной походкой делового человека, направляющегося к цели.
- Хесус! - окликнул я. - Альмаден! Синьор Альмаден!
Он продолжал двигаться тем же деловым шагом, как будто ничто извне не потревожило его.
- Альмаден!
В этот раз я напрягся для оклика так, что оглушенная рыба и та, наверняка, услышала бы меня. Но Альмаден не обратил ни малейшего внимания на мой зов, и тогда... тогда, черт возьми, я подумал, а что если никакого крика нет, что если у меня появляется лишь внутренний образ произнесенного имени?
Альмаден двигался строго по дуге, вдоль которой площадь обрамлялась зарослями. С северной стороны дуга уходила за корпус биохимии, а на юге опять выходила из-за корпуса - в том месте, где начиналась юго-восточная радиус-просека.
Не раздумывая дольше, я сунул ноги в туфли и понесся вдогонку за Хесусом. Но едва я пробежал десяток шагов, Хесуса не стало. Нет, нет, я беспрерывно следил за ним, ни на милли-секунду не выпуская из виду, и все-таки он исчез - стремительно, как свет перегоревшей лампы. Не исключено, конечно, что был у меня мгновенный провал сознания или мгновенное ослепление, но разве могу я всерьез допускать это, если в моем физическом самовосприятии никаких, абсолютно никаких сдвигов не произошло!
А что... нет, это вздор!.. и все-таки, а что, если вообще никакого Хесуса Альмадена не было? В конце концов, его фантастическая глухота и чудовищное исчезновение для меня не менее реальные факты, нежели его появление из зарослей и деловая походка. Но как все это увязать?
Я вернулся к фонтану, опять сел на скамью и опустил ноги в воду, но прежнего ощущения покоя уже не было. Впервые я проводил здесь, в пяти градусах от экватора, ночь без сна; к западу отсюда - Кордильеры и океан, к востоку-Гвианское нагорье и джунгли Ориноко, а между ними - я, Умберто Прато, бежавший из Европы в поисках душевного равновесия. Но, господи, что мог я знать об экваториальной ночи! И что, собственно, я знаю теперь?
Синьорина Зенда предпочитает Луну и ночь, я - день и Солнце. У каждого свои вкусы. Вкусы и возможности.
Что это? Даю голову на отсечение, опять он, Хесус Альмаден, - там, у юго-восточной радиус-просеки. Нет, теперь я кричать не буду, теперь я просто буду смотреть.
Остановился. Сейчас оглянется и пойдет дальше. Нет, не оглядывается - ждет, явно ждет кого-то. Вышли - четверо, сразу четверо. Еще четверо. И еще. Ото, сколько же их там! Что это на них - комбинезоны? Точно, комбинезоны - вроде защитных для команд дерадиации.
Абсурд, конечно, но мне вдруг показалось, что там, у зарослей, идут военные маневры и офицер дает инструкции своим солдатам. Однако, странные они, эти солдаты - неподвижны, как истуканы, как оловянный андерсеновский солдатик, который без стона, без упрека способен пролежать десять лет под прогнившей доской. И еще кого-то напоминают они, очень напоминают... вспомнил - тех, что на цереусе были. Я успел подумать еще, что такие солдаты - идеал всякого генерала, и вдруг все они отпрянули назад, в заросли. Причем, самое поразительное, Хесус, который был в двух-трех шагах от них, буквально взлетел и первым проник в чащу.
Опять на площади остался один человек - Умберто Прато. Я мог бы уточнить, синьор Прато, доктор биохимии из Болоньи, потому что о себе самом я мыслил так же, как об Альмадене, его подопечных и вообще обо всем, что было вне моего Я. Умберто, физический Умберто Прато, был в эту ночь за пределами того Я, которое получало и перерабатывало информацию ночи.
Потом, минут, должно быть, через десять, Прато вынул ноги из бассейна, положил их на скамью, провел рукой по голени, отжимая воду, и надел туфли.
Без страха, как автомат, который реализует однуединственную программу - шагать, строго блюдя вертикальное положение тела, - он двигался вдоль просеки. Он прошел дистанцию безукоризненно, ни разу не подавшись ни вправо, ни влево. Так же методично он подымался по ступеням лестницы, и каждая ступенька была, как щелчок маятника - тик... тик... тик...