8597.fb2 Бремя нашей доброты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Бремя нашей доброты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 16

Шли дни, земля тряслась в сплошной лихорадке, и Онаке стал вспоминать длинную, почти до колен, домотканую рубашку, поясок с блестящей от долгого употребления пряжкой, седые прокуренные усы и большие, подтачиваемые грустью глаза. Из всех этих разрозненных предметов складывался удивительно живой и близкий, так что рукой можно было дотронуться, хмурый и сутуловатый человек. Это видение было очень кстати. Отца своего Онаке чтил необыкновенно, он и теперь, едва только в разговорах мелькнет его имя, вдруг почувствует себя маленьким и беззащитным. И вот странная вещь: хотя отца своего он почти уже не помнил, временами, когда ему становилось трудно, откуда-то выплывала длинная домотканая рубашка, поясок с блестящей пряжкой, седые прокуренные усы. Образ отца был для него иконой, учебником истории, товарищем по несчастью, судьей.

Новые вилы, купленные в Памынтенах, не понравились этому хмурому старику. Оглядев их, он грустно улыбнулся своими большими глазами, произнес про себя, как бы размышляя вслух:

- Повинную голову... Да ты, кажется, и сам это знаешь.

Да, Онакий Карабуш знал эту поговорку. Горькая история его земли, которую на протяжении многих веков рвали, сжигали и грабили, научила предков Карабуша повинно опускать голову перед грозно поднятым мечом. Но Карабуш еще не знал, что покорно опускать голову при полной своей правоте очень трудно, для этого нужно великое мужество, и, не обладай его предки этим мужеством, сегодня, быть может, не было бы ни Сорокской степи, ни Чутуры, ни самого Карабуша.

А покориться тоже нельзя было. Карабуш не стал бы ни за что носить желтый берет, он не любил мак. Кроме того, на него всегда нагоняли тоску военные марши. Песня, думал Онаке, она как дыхание, она незаметна для чужого глаза, она рождается и живет привольно, как ветер над холмами, как вода в своем русле, и незачем без конца припечатывать ее каблуками к земле.

Как-то под утро, когда землю снова залихорадило, у Карабуша во дворе что-то грохнуло. Дико, неестественно заверещала кошка. Она ловила мышей в подвале как раз в ту ночь, когда погребу суждено было обвалиться.

Карабушу, всю жизнь относившемуся к кошкам как к чему-то крайне несерьезному, вдруг стало жалко ее. Он выскочил с лопатой и еще до рассвета стал разбирать обвалившийся погреб. Ему давно хотелось поработать так, чтобы пропотеть до ниточки, а все не попадалось умное дело. Рано утром он отправил сыновей в поле, дабы не раздражали его глупыми советами, и попросил Тинкуцу быть в тот день у него под рукой. Он не то чтобы нуждался в ее помощи, просто работа была важная, и ему будет удобнее, если Тинкуца, наведываясь через каждые пять минут, станет охать и причитать: вот как здорово, вот как ловко! Успех у женщин окрыляет мужчину - Карабуш это понимал не хуже других.

Тинкуца сказала как-то по-бабьему тупо: "Да, конечно, обязательно!" и, собрав огромный узел грязного белья, смоталась на речку. Ее торопили выдуманные свадьбы, она жаждала чистоты и сплетен, а маленькая речушка за Чутурой - это ярмарка всех деревенских новостей. Тинкуца шла посередине деревни, заманивая своим узлом чутурянок, но что-то никто не спешил за ней. К ее великому удивлению, у белых камней, на которых они стирали, решительно никого не было.

И Тинкуца обрадовалась, она удивительно легко умела все оборачивать в свою пользу. Что за беда, тем лучше, что никого нет! Не нужно прятать белье от посторонних глаз, да и мыло можно экономить сколько душе угодно. Замочив весь узел и просидев некоторое время с крохотным кусочком мыла в руках, обдумывая, какие бывают еще обряды по возвращении молодых из церкви, Тинкуца наконец принялась за стирку.

Рук своих она не жалела, а белые камни вообще никогда не жалуются. Она долго и придирчиво выбирала из узелка белье, которое крайне нуждалось в мыле, и всякий раз удивлялась: не пенится это чертово мыло, ну прямо совсем не пенится! Чистое расстилала на травке, чтобы чуть просохло, - легче будет нести домой. Перед самым обедом, расстелив на камне остатки белья и прицелившись мылом, она, легко вскрикнув, уронила мыло в воду, быстро оглянулась, выискивая горячими, обезумевшими глазами, нет ли посторонних. Нет, она была одна на речке. Схватив себя руками за голову, застонав от боли, она стала раскачиваться из стороны в сторону, как вечные, горемычные былинки, умеющие качаться при полном безветрии.

Один из ее сыновей не дождался свадьбы, одна чутурская девушка не донесла свою честь до этого старинного обряда. Они убили Тинкуцу, разрушив все, чем она жила! Тинкуца обзывала последними словами девушку, не зная еще, кто она такая, проклинала сына, не зная, еще, кого из двух проклинает. Ей вдруг захотелось кинуться в драку, завыть, устроить огромный, на весь мир, скандал. Ей нужны были союзники, люди такие же оскорбленные. В какой-то лихорадке она собрала белье, взвалила на спину и, вся надломленная от позора и тяжести мокрого белья, засеменила к деревне.

У Карабуша дело не клеилось. Едва вытащив полуживого котенка, сняв половину земляного настила, он сидел теперь на травке и грязными руками разглаживал на колене клочок розовой, сухо шуршащей бумаги. Он даже не поднял головы, когда Тинкуца влетела во двор, не удивился, когда она выстиранное белье свалила в пыль рядом с погребом. Жена молча потянула его за рукав, что-то зашептала, и Карабуш даже не заметил, как странно побелели у нее губы.

- Да говори же ты, что там у тебя...

Тогда она опустилась на одно колено, обняла его, стала что-то шептать на ухо, и Карабуш зашелся мелким смехом: ухо щекотало теплое дыхание жены. Вырвав голову из Тинкуцыных объятий, он снова стал серьезным. Предварительно заслонив ухо ладошкой, еще раз выслушал ее шепот и улыбнулся - как-то криво, неуместно улыбнулся.

- А что, молодец! Знал, как подойти. Для чего же они созданы, девки-то?.. - И, видя растерянные влажные глаза жены, теряющие последнюю нить здравого смысла, сказал примирительно: - Ты все эти глупости брось. Вот начинай лучше меня готовить в дорогу. - И, погладив розовый лоскуток, сказал, судорожно глотая слова: - Получил приказ. Мобилизация.

И в ту пятницу, к вечеру, земля вздрогнула белым днем. И сразу наступил вечер, последний вечер перед отъездом Онакия. Вернувшиеся с поля сыновья завидовали ему черной завистью. Подумать только, они носят береты, они отлично ходят в строю, они на зависть всей деревне в три чеканных приема снимают деревянные карабины с плеча, а под знамена призывают их отца, человека, который и петь, и ходить в строю разучился! Они завидовали ему, они старались разгадать, какие же высокие заслуги ожидала от него родина-мать, а Онаке, не глядя на сыновей, обещал повесить обоих, если они не поубавят свою дурь и не станут слушаться матери.

Нуца прибежала, как только узнала о мобилизации. Она считала себя специалистом по примерным проводам в армию. К ней заходили советоваться, сколько и чего нужно класть в дорогу, в редких случаях она приходила сама помогать. Отца она решила проводить сама, а Тинкуца, отстраненная от дел, смутно, тревожно следила за ее ловкими движениями.

Карабуш уезжал на другой день двухчасовым поездом. Порешили, что рано утром запрягут лошадей и поедут всей семьей его провожать. Решили и легли, а еще до рассвета Карабуш оделся, взял приготовленный мешок, наказал Тинкуце, чтобы она присматривала за хозяйством, и, ни с кем не простившись, вышел. Ему не нравилось, чтобы его провожали, ему казалось, чем лучше проводы, тем позже вернется человек. К тому же, рассказывала Нуца, у обоих Морарей тоже были повестки, а ему не хотелось идти с ними.

Добирался он с величайшим трудом. Шел в темноте, все время оглядываясь. Он старался идти напрямик, сворачивая с одной полевой дорожки на другую, хотя понятия не имел, куда вела первая, куда ведет вторая. Выпала обильная роса, поля его соломенной шляпы намокли. Мешок было неудобно нести, он казался чужим, он издевательски дразнил вкусными запахами жареного и печеного.

Каким-то чудом Онакий очутился на окраине Нуелуш, хотя деревня была далеко в стороне от старой Памынтенской дороги. Он сделал большой круг, чтобы обогнуть деревню, спустился в глубокий овраг, который смутно помнил с детства, перемахнул через крутой холмик и замер. Перед ним раскинулось огромное поле горячих головок расцветшего мака.

"И красив же он, ну прямо сил никаких!"

Карабуш стоял и мягко, виновато улыбался. Кому какое дело, что в детстве кто-то объелся сырым маком, а чьи-то грязные руки эту пылающую красоту сделали своей эмблемой?.. Легкий ветерок качал раскаленные шестьдесят гектаров пожара. Это великое зрелище земной красоты вмиг сожгло и переплавило все, чем жил и чем гордился Онаке Карабуш. Он не любил мак, но великое чудо природы не нуждалось ни в чьей любви, оно обжигало взгляд, кипело горячими каплями крови и, казалось, тоже пело ритмическую песню, каждой расцветшей головкой припечатывая ее к голубеющим небесам.

Как это, в сущности, было несправедливо! Земля, которую Карабуш любил, земля, которой он жил, перепаханная и заселенная определенным образом, нанесла ему последний удар. Ему вдруг захотелось помириться с сыновьями, завести шашни с какой-нибудь молодухой и ловко, в три чеканных приема, снять карабин с плеча. Это, и только это нужно было огненному полю. Остальное было бессмысленным. Ему помог отец, которого он уже плохо помнил. Только с помощью этого хмурого старичка в длинной рубашке Онаке удалось оторваться от этого пожара, сойти с холма, пуститься в путь по пыльной, горемычной Памынтенской дороге.

А по ночам земля гудела.

Карабуш не писал долго, недели три. Потом пришла открытка, исписанная мелким, экономным почерком с обеих сторон, только для адреса было оставлено маленькое окошечко. Онаке наказывал больше писем от него не ждать. Полк, в котором он служил, уходил, на маневры. А еще он просил, если не вернется, поставить ему крест рядом с могилой покойного отца и в день поминовения усопших приходить к нему дружно, всей семьей, потому что, видать, так уж было суждено: ни им не повезло с таким отцом, ни ему не посчастливилось с ними.

Бывают обстоятельства, при которых молдаване становятся плаксивыми. Карабуш только намекнул, а уж Тинкуца себя не жалела. Шла ли она утром в поле, возвращалась ли домой, голосила без конца.

Через месяц с небольшим Бессарабия была освобождена Красной Армией. Румынским властям пришлось демобилизовать всех бессарабцев, проходивших военную подготовку, и вот Онаке Карабуш стоит на узком прутском мостике между румынскими и советскими пограничниками, в одном нижнем белье: румыны отобрали военную форму, а одежда, в которой он был призван, затерялась. Русские солдаты дали ему старые солдатские брюки, каравай хлеба и сто граммов сала. Поезда не ходили, румынскую узкоколейку переделывали для советских паровозов, и Онаке Карабуш, почувствовав, как в нем просыпаются навыки старого ходока, пустился домой пешком, безразличный к тем двумстам километрам, которые предстояло прошагать.

Добрался он в Чутуру воскресным ранним утром, присел у лозовой калитки, потому что опухшие в дороге ноги не давали остановиться: они могли только идти или лежать на земле. Деревня еще спала: по воскресеньям она себе позволяла спать несколько дольше обычного. Его свежий, недавно выбеленный домик девственно белел в зеленой листве, а вокруг дома на завалинках, на траве, по двору, по всему саду вплоть до самого отдаленного забора все было завалено тяжелыми серо-желтыми снопами мака. Огромные, в человеческий рост, маки с крупными головками, увенчанные зубчатой короной. Маков он никогда не сеял, не убирал их. Они пришли к нему сами, ворвались и завалили весь двор так, что нельзя было пройти.

Для одной человеческой фантазии, для одних крестьянских нужд, для одной крестьянской семьи их было слишком много, этих маков. Он подумал, что ему, верно, все это снится. Тинкуца выбежала, вцепилась в его плечо, затряслась мелкой слезой счастья, а он все собирал вокруг себя сухо отзванивающие семенами головки мака, разламывал их и пропускал через пальцы крохотные таинственные зернышки, способные загореться огромным пламенем, способные взбаламутить и перевернуть человеческую душу.

Тинкуца, счастливо поблескивая глазами, щебетала: новая власть дала землю, наконец у них много земли. И подумать только - просто за так они получили два гектара вместе с готовым маком, она с сыновьями убрала, привезла весь урожай домой - ведь хорошо же они сделали, что поспешили? Он сам их учил, что с уборкой надо спешить. Подумать только - таких высоких скирд у них еще никогда не было во дворе, ведь правда же, не было!

Чутура бурлила с утра до ночи. В течение одного дня перейти из одного государства в другое - такого, право, еще никогда не было. Знаменитые крестьянские заботы, изводившие парод по ночам, заботы, всосавшиеся веками в их души, вдруг исчезли. Все, что им хотелось, все, к чему они никак не могли подступиться - земля лежала вокруг просветленная, богатая, ласковая со всеми: если умеешь, бери, паши, сей.

- Но урожай этот не наш... Не мы пахали, не мы сеяли...

- Ну чего уж там. Всем дали - и нам дали. Все взяли - и мы взяли.

- Но мы не можем, - упрямо шептал он тогда на рассвете, не можем его взять...

- Как не можем, раз уже взяли!!

Онаке Карабуш был бы счастлив, если бы не мак, заваливший все его хозяйство. Он радовался полученной земле, но чужой урожай не мог принять. Он привык пользоваться только тем, что сработано его руками, что он оплатил сам, своим потом. Остальное его не искушало. Карабуш просто не понимал, каким образом может стать его собственностью мак, который был посеян другими. Да, он понимал, что его сыновья дня четыре или пять работали на плантациях, в расчет за их труд можно взять снопов двадцать-тридцать - с этим он бы еще смирился, но урожай двух гектаров его не устраивал.

С другой стороны, отказаться от мака он тоже не решался. По полям, по дорогам шли огромные танки с красными звездами на броне, они подтверждали право на полученный мак Онакия Карабуша, крестьянина из Чутуры. Он не мог платить недоверием за то, что его делают счастливым. Просидев несколько дней на завалинке, бреясь и расчесывая свою шевелюру каждый день, Карабуш в конце концов сложил весь мак в огромную скирду возле забора. Он старался делать вид, что понятия не имеет, есть ли у него мак во дворе или его и в помине нету. Не сердился, когда приходили соседки, получившие сою, и ломали головки мака себе в передник, но и не уговаривал их приходить еще.

Чутура умирала от нетерпения. И те, что получили сою, и те, кому достались маки. Они ждали, пока власти освоятся, чтобы выяснить, а сколько же заплатят за сою и мак. Если бы платили хоть половину, хоть одну треть того, что платили недавно господа, как бы Чутура разбогатела! Одной старушке прямо-таки не терпелось: она собрала с полпуда мака, взвалила себе на спину и поплелась в Памынтены. На другой день она вернулась в новой юбке, в новой кофточке, с новым платком, несла гостинцы внукам, да еще и балагурила на всю деревню - должно быть, выпила стаканчик.

Как смешно она выглядела, эта вдруг разбогатевшая Чутура! Вдовы, издали обходившие любую норовистую клячу, вдруг обзавелись своими лошадьми, и, усевшись в телегу, ездили без надобности - просто так, для удовольствия. Дочки более зажиточных крестьян присмирели: уплыло приданое, теперь можно было положиться только на то, что у них было от природы, и они неуклюже наряжались, заманивающе провожали взглядом парней, от которых еще недавно отворачивались. Ребятишки объедались конфетами: вдруг выяснилось, к их величайшему изумлению, что есть государства на свете, в которых сласти продаются не поштучно, а на вес - хочешь сто граммов, получай сто. Двести так двести. Чутурянки бегали в Нуелуши, где раньше, чем в Чутуре, открылся кооператив, и стояли в очереди за утюгами. Даже Тинкуце удалось отвоевать себе чугунный утюг, и она радовалась так, что ей самой совестно становилось.

А Карабуш продолжал отмалчиваться. Он не стал чистить маки, не поехал с мешками в Памынтены. Он позволил Тинкуце одеть себя с головы до ног, изредка высказывал, что думает о сапогах, купленных сыновьями, но дальше этого не шел. Он не обрадовался даже, когда Тинкуца привезла ему новое пальто с меховым воротником, хотя, видит бог, его старое пальто рябило заплатами и он, стесняясь, длинные зимы просиживал дома. Карабуш долго не решался надеть новое пальто и только в середине зимы, в большой мороз, как-то надел, прошелся по Чутуре. Он шел и удивлялся: этот пожар поля был переделан в умеренную, нужную человеку теплоту. А он так долго мерз, так нужна была ему в жизни эта теплота!

А земля все гудела по ночам. На Пруте, на маленькой речушке в пятидесяти километрах от Чутуры, стояли друг против друга две армии, два рода оружия, два мира. Земля гудела, и в этом тревожном гуле пришла весна сорок первого года. Было так много неба, что налетались до одури ласточки. Онаке Карабуш стоял посреди поля на своих полученных гектарах и думал: к чему бы ей быть такой буйной и красивой, этой весне? Неужели для многих она будет последней весной в жизни и она хочет, чтобы и туда, куда они уйдут, дошла слава о ее красоте?

Поля дымились и просили семян. Сыновья Карабуша спешили, они пели "Катюшу" и засевали свою землю, а она все просила, чтобы ее засеяли. Онаке стоял в поле и думал: к чему бы это она так много семян просит? Неужели время маков еще не кончилось, неужели эти пуды черных зерен обернутся в степи великим пожаром и земля боится сгореть дотла, боится, что не сможет сохранить то, что было для нее смыслом и красотой?

В середине весны, когда обросли листвой дубовые леса, когда в гнездах ласточек зарябили первые яички, а степь лежала, укутанная теплым, предутренним туманом, с правого, румынского берега Прута грохнули первые орудия. Вздрогнула земля, свернулись от огня зеленые листочки, упал первый солдат, обнимая незнакомую дотоле, но в один миг ставшую навек родною землю.

Степь горела. Самолеты, орудия и танки перепахали ее, вернув земле урожай, который только начинал созревать. Легли ничком телеграфные столбы, дохнули едким дымом, почернели и ненужными ниточками завалились шестирядные провода. Горел черным дымом дубовый лес. Долго пробивавшийся гул земли вдруг вырвался наружу, засвистел пулями, загрохотал взрывами, и земля запросила глоток, последний глоток воды...

Недели через две огненный шквал перешел Днестр, затерялся в глуби России, и Чутура снова стала одной из многих тысяч румынских деревушек. Онакия вызвали в жандармерию по одному весьма щекотливому вопросу: каким образом мак арендатора оказался у него во дворе и куда этот вышеупомянутый мак девался?

Вернулся он из Памынтен через три дня, и с тех пор и до самой кончины его не покидал легкий удушливый кашель, при котором весь лоб покрывался крупными каплями пота. Его обязали в десятидневный срок рассчитаться с арендатором, и Онаке, сосчитав по пальцам, пришел к выводу, что даже если он распродаст все хозяйство, то и тогда останется должником.

К великому несчастью, долг ему простили, но взамен взяли двух его молодых сыновей. Карабуш проводил их вместе с Тинкуцей на вокзал, расцеловал на прощание и, как только поезд тронулся, впервые с тех пор, как помнил себя взрослым, заплакал. Один из сыновей успел прислать две открытки, другой так ничего и не написал. Об их судьбе Карабуш узнал из грустной солдатской песенки, дошедшей до Чутуры:

Далеко в Крыму,

За Черным морем...

С тех пор прошло уже много лет, но и теперь, как только наступает лето, у Карабуша во дворе расцветают горячие, буйные маки. Обступив со всех сторон низенький домик, они стерегут его раскаленными головками, и ничего невозможно с ними поделать. Некоторое время после войны, когда Карабуш все еще втайне надеялся на возвращение сыновей, он безжалостно выдергивал эти маки, срезал их лопатой, растаптывал их, но на другой год они снова появлялись. Видать, сама земля, на которой стоит дом, так пропиталась маками, что и через тысячи лет, когда, возможно, не будет в помине ни Чутуры, ни самой степи, ни Карабуша, на этом самом месте раз в году, в середине июня, будут цвести горячие маки.