8597.fb2
Чутура размышляла. В другое время она сложила бы легенды о таком лицемерии и передавала бы эти легенды из уст в уста, но после двухлетнего голода она иначе стала смотреть на вещи. Теперь самым важным стала не честь, а живучесть, и она, гордая, изумленная живучестью Карабуша, навещала старика что ни день. Приходила посоветоваться с ним и последить за движениями его сильных жилистых рук, послушать его небылицы и старалась перенять у него хотя бы часть этой живучести.
Старик вдруг против своего ожидания оказался героем дня и, увлеченный своими планами, трудился с зари до самой ночи. Работа была трудная, все камень да глина. На этой работе много чутурян надорвалось, но Карабушу это было не страшно. Его всегда защищало от всех зол чувство меры. К тому же такова уж, видать, была его натура - чем труднее работа, тем ярче вспыхивала в нем та добрая злость, которая двигает человеческой деятельностью. С каждым днем, с каждой новой заботой он не изматывался, а, наоборот, набирался сил, и, когда ремонт в его доме уже шел к концу, по деревне даже пошли слухи, что какая-то молодуха стала вечерами навещать старика. С керосином тогда в деревне было туго, и не было ничего удивительного в том, что вместе с другими односельчанами они просиживали вечера в потемках. Удивительнее всего было то, что никому не удавалось в лицо разглядеть ту молодуху, никому не удавалось приметить, когда и какой дорогой она уходит. Вот она мелькнула тенью, вошла в дом Карабуша, а потом ее уже там не было, прямо сквозь землю проваливалась.
Чутуряне были в восторге. Истощенные засухой, измученные заботами о завтрашнем дне, они и думать забыли о тех грешных шашнях, которые, как там ни толкуй, а придают определенную прелесть жизни. Чутуряне были так рады, что наконец и эта житейская блажь вернулась к ним, они так упивались этой сплетней, что ни старика, ни молодуху не осуждали. Они и до Нуцы донесли эту сплетню с восторгом, и Нуца посмеялась вместе со всеми и погадала, кем бы могла оказаться та молодуха, но потом прошел день, и два, и три - она стала все чаще и чаще возвращаться к этой истории, и чем больше она думала о ней, тем тревожнее становилось на душе.
Уж так мир устроен, что за каждым человеческим жилищем вяжется какая-нибудь да репутация. Из этого складывается облик, доброе имя дома. Обычно говорят - в том доме такие вещи не делаются, или, наоборот, стены того дома и не такое видали!
Домик Карабуша, построенный им когда-то с Тинкуцей за деревней в поле (это теперь там почти что центр села, а тогда это была жалкая окраина), так вот, дом Карабуша знал разные времена. Бывал он и бедным и с некоторым достатком; слышали его стены смех, слышали и плач; бывало, он жаждал правды, потом, устав, уже ничего не хотел; честь, однако, в том доме обитала всегда.
Это вошло в норму, в правило, казалось, это свойство стен, незыблемость фундамента этого старенького строения, но вот по деревне пошли смешки, и оказалось, что никакое это не свойство стен и уже ни о какой незыблемости фундамента и речи быть не может! Всю жизнь чутуряне думали, что честь дома это Онаке, но вот ушла хозяйка дома, и оказалось, что честью дома была Тинкуца. И хотя побеленный ею дом, опоясанный синькой, белел еще на всю деревню, хозяйки уже не стало, и всему миру было известно, что таким вот чистеньким он уже идет на дно.
У Нуцы были свои заботы, своя семья, свой дом, но отчий дом был ей тоже не чужой. Она не могла смотреть, как он идет на дно, не бросившись ему на помощь.
Постепенно, не отдавая себе в этом отчета, Нуца стала настраивать себя против отца. Это ей удавалось с большим трудом. Всю жизнь они были союзниками, в детстве во всех семейных передрягах она неизменно принимала сторону отца. Теперь этому союзу должен был наступить конец. Онаке понятия не имел об этом предательстве. Шли дожди, и ремонт в его доме подходил к концу, и молодуха его не забывала, и вообще все в мире было прекрасно, когда в один прекрасный день появилась Нуца. Она появилась неожиданно. Вдруг он поднял голову, а она стоит на пороге. Ни шагов, ни скрипа дверей не слышно было, и это Онакию с самого начала не понравилось.
- Добрый вечер, отец.
И то, как она поздоровалась, ему тоже не понравилось. Он ответил молча, кивком, ожидая, что дальше последует, а она стояла, прислонившись к косяку двери, и ничего не говорила. Она давно у него не была, обо всех этих переделках знала только понаслышке. Сиротливо прислонившись к косяку, долго разглядывала дом; она его разглядывала медленно, внимательно, точно выучивала что-то наизусть. И горько вздохнула. Ушло все из отчего дома, ушел навечно тот мир, в котором протекло ее детство. Подумала про себя: как быстро может исчезнуть из жизни все, чем живет женщина. Оказывается, на место старой печи можно поставить новую, ничем не хуже старой, и часы можно перенести на более удачное место, и полы можно досками настелить. Ей понравилось, как все тут устроено, она даже удивилась - как это старик смог так хорошо до всего додуматься? Над тем, как устроить свой дом, чутуряне бьются годами, и советуются друг с другом, и решают, и перерешают - а тут так все просто вышло. И вдруг ее осенило - конечно, все было делом не только отца, был тут труд и выдумка той самой молодухи.
Низко опустив голову, Нуца стала думать о той молодухе. Гадала - откуда она взялась, каким путем, с каким сердцем вошла она впервые в этот дом. Хотя мужчины - это всегда мужчины, даже когда они наши родители! Нуца стала припоминать, что в далеком детстве ее отец довольно часто возвращался поздней ночью, навеселе и нередко Тинкуца ходила с покрасневшими от слез глазами. Она никогда никому не жаловалась, но уже в тридцать лет так выплакала глаза, что не умела вдеть нитку в иголку - просила детей, просила соседей. И вдруг это воспоминание - иголка, нитка и растерянная улыбка матери - решило все. Нуца переступила наконец порог, огляделась и спросила каким-то странным голосом:
- Кто это оштукатурил печку?
Чуя подвох, Онаке увернулся:
- А что? Может, где не так сделано?
- Нет, ничего, но я знаю всех наших соседок, у кого какая рука, а вот теперь смотрю и никак не угадаю: чья это может быть работа?
Прижатый к стене, почесав затылок, Онаке признался:
- Да приходила тут одна - теперь этим многие подрабатывают. И я подумал, все равно ведь нужно человека нанять...
- Что же вы меня не позвали?
- Да ведь у тебя и так делов по горло! А эта женщина дешево, почти что задаром обмазала, и ведь неплохо, ей же богу, неплохо!
Нуца обошла печку вокруг, придирчиво осматривая ее, затем медленно, зловеще стала засучивать рукава.
- Принесите деревянный карнизник, лопату и немного воды.
Обомлевший Онаке спросил:
- Зачем?
Это взорвало Нуцу.
- Да неужели вы не видите, что она изуродовала вам весь дом! Посмотрите на эту печку - и карнизы кривы, и глина плохо перемешана, и комки кругом выпирают...
Карабуш принял критику мужественно, достал все, что с него потребовали, помогал ей чем только мог, а сам при этом думал, что достойны великого осмеяния те мужчины, которые не в состоянии научить своих жен не совать нос в чужие дела. Поздно вечером, проводив дочку до ворот, он поблагодарил ее не очень уверенным голосом. Нуца пропустила его благодарность мимо ушей и сухо сказала:
- Ничего больше не затевайте, берегите дом таким, каким он остался от маны. А если что надумаете - скажите мне, и я приду.
Этот разговор поставил старика в тупик:
- Что ты, я в жизни больше не свяжусь с этой глиной! Надоело все. Но, конечно, ты тоже должна понять - одинокому старику несладко... То хлеб надо испечь, то постирать - ну, бывает, что попросишь соседку или еще кого...
Постояв, пораздумав, Нуца спросила:
- Сегодня какой день?
- Кажется, суббота. А может, пятница.
Некоторое время они вдвоем перебирали цепкий клубок событий недели, восстанавливая по ним дни, и выяснилось, что была действительно суббота.
- Тогда я по субботам, когда смогу, постараюсь забежать, помочь.
Онаке был растроган.
- И сделаешь очень доброе дело! Ведь, кроме тебя, у меня и родни-то нету.
Холодную, дождливую осень, затем зиму долгую, слякотную и еще почти всю весну Нуца бегала по субботам к отцу. Благодаря ее стараниям Тинкуца, почти совсем исчезнувшая из жизни родной деревушки, вдруг задержалась, заупрямилась. Но, как ни странно, никто этому не радовался. Не радовалась Чутура - худо-бедно, а нажитый ум она считала предостаточным для своих нужд и не любила, когда другие ее поучали. Не радовался Онаке - его удручало, что ему не дали довести до конца начатый ремонт, раздражали еженедельные нашествия дочери, ее упорство все переиначить.
В конечном счете и самой Нуце все это стало надоедать - то есть поначалу, забегая к отцу, она чувствовала себя бойцом, сражающимся за истину, она испытывала удовлетворение от своего женского упрямства, но потом это чувство притупилось, истина затерялась в повседневной будничности, и осталась одна привычка бегать по субботам к отцу. А между тем ей все это давалось с большим трудом - забот у нее и так было полно. Мирча работал трактористом, целыми неделями пропадал то на чутурских, то на полях соседних деревень, и ей приходилось быть и хозяйкой и хозяином в своем собственном доме.
Может, потому, что ее девичьи годы прошли давно и она уже плохо помнила старый уклад родительского быта, может, потому, что у нее самой был свой дом, со своим обликом, и его она больше всего любила, а может, потому, что мы всю жизнь как-то незаметно для самих себя что-то постигаем, чему-то учимся, но после долгой дождливой осени, после приторно-теплой, гнилой зимы, ближе к весне Нуца стала все реже и реже забегать к отцу. Забывала. Она искрение удивлялась этому - удивлялась и снова забывала. Потом ей уже стало недоставать времени. То забежит раз в две недели, то раз в месяц. Зайдет усталая, сядет в уголок на лавочке и сидит, словно не может припомнить, за каким же она делом пришла. Онаке тоже с чего-то стал молчаливым. Так они и сидели молча вдвоем, а если Нуца, чтобы разогреть себя воспоминаниями, заводила разговоры о давно минувших временах, Онаке упорно отмалчивался, потому что эти беседы, говорил он, волнуют его и потом много дней он мается, пока снова войдет в свою колею.
А летом с наступлением жатвы Нуца и вовсе забыла дорогу к отцу. Долго ее не было, и только в самом конце августа забежала вечерком. Вошла усталой виноватой походкой, словно шел ей шестнадцатый год и она, запоздав, возвращалась с гулянки. Поздоровалась, села сироткой в уголочек. Распустила завязанный под подбородок белый платок, и смятые узлом кончики платка натруженно повисли на ее плечах. Долго, удивленно оглядывалась - скажи, как чисто прибрано у отца, прибранней, чем в ее собственном доме. А она, дура, пришла помочь прибраться. Старику если и нужно было помочь, то разве в том, чего мужики совсем не умеют - постирать, подштопать, хлеб, что ли, испечь. Сидя так на лавочке и прикидывая, чем бы ей отцу помочь, Нуца вдруг заплакала. Поначалу она плакала тихо, нехотя, словно какое-то тяжелое воспоминание против ее воли прорвалось в поток мыслей и теперь от него не отделаешься, пока не пустишь слезу. Но время шло, она все плакала, ее горе разрасталось какими-то новыми притоками обид, и в конечном счете она разревелась так, что уже не в силах была сама с собой сладить. Слезы текли рекой, какие-то древние рифмованные причитания прорывались наружу. Ее плечи вздрагивали, платок сполз, и она, припав к стенке, вся сжалась в комочек. Она горевала, искала по комнате отца, чтобы позвать на помощь, но слезы застилали ей глаза. Она их вытирала платочком, но они все шли, и она плакала от больших своих обид, плакала оттого, что, когда пришло большое горе, текут слезы и она не может разглядеть сидящего в двух шагах родного отца.
Онаке все это время сидел на низенькой скамеечке с ножницами в одной руке и с зеркальцем в другой - как раз перед приходом Нуцы собирался подстричь усы. Женские слезы на него совершенно не действовали. Он принял горе дочери спокойно, точно долгие годы они препирались и было в порядке вещей, чтобы в конечном счете кто-то заплакал. И то, что первой дала волю слезам женщина, тоже было в порядке вещей. Он сидел спокойно, призадумавшись, точно чужой человек постучался к нему в дом, чтобы выплакать свое большое горе. И он дал этому чужому человеку нареветься вдоволь, и только когда Нуца, облегченно вздохнув, собрала в комок промокший от слез платочек и стыдливо припрятала его куда-то, только тогда Онаке спросил:
- Чего это на тебя нашло?
Нуца, причесываясь, посмотрела на него удивленно, точно не ожидала увидеть его на том месте, где он сидел. Ответила сухо, как и полагается отвечать незнакомцам, которые, случайно оказавшись свидетелями чужого горя, проявляют излишнее любопытство.
- Да ведь у каждого свое. Тут одно на другое не приходится.
И улыбнулась мягко, светло, в том смысле, что, дескать, ничего не поделаешь - на то она и жизнь. Засучила рукава и принялась хлопотать по дому, но теперь Онаке горел любопытством. Он бегал за ней, как ребенок, которому захотелось сладкого, - Нуца выбежит по делам на улицу, идет и он за ней, Нуца возвращается - возвращается и он следом и все выкладывает свои догадки, которые, по его понятию, могли довести дочку до такого горя.
- Послушай, а может, на тебя напраслину возвели? Сейчас ведь любят трепаться. Или, может, в курятник ночью забрались - кто-то на днях рассказывал, что теперь опять по ночам стали лазить в чужие курятники.
Нуцу забавляли эти догадки, но ей было некогда. Она отмахивалась от них, а Онаке не отставал, и мучил себя, и прямо ума не мог приложить, что же с его дочкой могло стрястись. Поздно, перед самым уходом, Нуца, стоя на пороге, долгим взглядом посмотрела на отца. Голова вся седая, а сам он еще на редкость крепкий, здоровый, кряжистый. И это в то время, когда всех степных жителей качает после голода, когда и самым молодым уже свет не мил. То-то и оно. Одни знают, как сделать, чтобы выжить, другие не знают. Те, которые знают, никому не говорят, а те, что не знают, стесняются спросить, и так вот и живут люди.
Нуца тяжело вздохнула. Ее потрескавшиеся от ветра губы опять было слезно вздрогнули, но она вовремя прикусила их и, низко опустив голову, прошептала:
- А я к вам, отец, пришла было с большой просьбой... - И, переборов неловкость, добавила: - Может, поговорите с моим мужем. С Мирчей.