8603.fb2
Приятели начали часто посещать Перекатовых. Положение Кистера становилось более и более тягостным. Он не раскаивался… нет, но желал по крайней мере сократить время своего искуса. Привязанность его к Маше увеличивалась с каждым днём; она сама к нему благоволила; но быть всё только посредником, наперсником, даже другом — такое тяжёлое, неблагодарное ремесло! Холодно-восторженные люди много толкуют о святости страданий, о блаженстве страданий… но тёплому, простому сердцу Кистера они не доставляли никакого блаженства. Наконец однажды, когда Лучков, уже совсем одетый, зашёл за ним и коляска подъехала к крыльцу, — Фёдор Фёдорович, к изумлению приятеля, объявил ему напрямик, что остаётся дома. Лучков просил, досадовал, сердился… Кистер отговорился головной болью. Лучков отправился один.
Бретёр во многом изменился в последнее время. Товарищей он оставлял в покое, к новичкам не приставал и хотя не расцвёл душою, как предсказал ему Кистер, однако действительно поуспокоился. Его и прежде нельзя было назвать разочарованным человеком — он почти ничего не видал и не испытал, — и потому не диво, что Маша занимала его мысли. Впрочем, сердце его не смягчилось; только желчь в нём угомонилась. Чувства Маши к нему были странного рода. Она почти никогда не глядела ему прямо в лицо; не умела разговаривать с ним… Когда ж им случалось оставаться вдвоём, Маше становилось страх неловко. Она принимала его за человека необыкновенного и робела перед ним, волновалась, воображала, что не понимает его, не заслуживает его доверенности; безотрадно, тяжело — но беспрестанно думала о нём. Напротив, присутствие Кистера облегчало её и располагало к весёлости, хотя не радовало её и не волновало; с ним она могла болтать по часам, опираясь на руку его, как на руку брата, дружелюбно глядела ему в глаза, смеялась от его смеха — и редко вспоминала о нём. В Лучкове было что-то загадочное для молодой девушки: она чувствовала, что душа его темна, «как лес», и силилась проникнуть в этот таинственный мрак… Так точно дети долго смотрят в глубокий колодезь, пока разглядят наконец на самом дне неподвижную, чёрную воду.
При входе Лучкова, одного, в гостиную Маша сперва испугалась… но потом обрадовалась. Ей уже не раз казалось, что между Лучковым и ею существует какое-то недоразумение, что он до сих пор не имел случая высказаться. Лучков сообщил причину отсутствия Кистера; старики изъявили своё сожаление; но Маша с недоверчивостию глядела на Авдея и томилась ожиданием. После обеда они остались одни; Маша не знала, что сказать, села за фортепьяно; пальцы её торопливо и трепетно забегали по клавишам; она беспрестанно останавливалась и ждала первого слова… Лучков не понимал и не любил музыки. Маша заговорила с ним о Россини (Россини только что входил тогда в моду),[10] о Моцарте… Авдей Иванович отвечал: «да-с, нет-с, как же-с, прекрасно», — и только. Маша заиграла блестящие вариации на россиниевскую тему.[11] Лучков слушал, слушал… и когда наконец она обратилась к нему, лицо его выражало такую нелицемерную скуку, что Маша тотчас же вскочила и захлопнула фортепьяно. Она подошла к окну и долго глядела в сад; Лучков не трогался с места и всё молчал. Нетерпение начинало сменять робость в душе Маши. «Что ж? — думала она, — не хочешь… или не можешь?» Очередь робеть была за Лучковым. Он ощущал опять обычную томительную неуверенность: он уже злился!.. «Чёрт же меня дернул связаться с девчонкой», — бормотал он про себя… А между тем как легко было в это мгновение тронуть сердце Маши! Что бы ни сказал такой необыкновенный, хотя и странный человек, каким она воображала Лучкова, — она бы всё поняла, всё извинила, всему бы поверила… Но это тяжёлое, глупое молчание! Слёзы досады навертывались у ней на глаза. «Если он не хочет объясниться, если я точно не стою его доверенности, зачем же ездит он к нам? Или, может быть, я не умею заставить его высказаться?..» И она быстро обернулась и так вопросительно, так настойчиво взглянула на него, что он не мог не понять её взгляда, не мог долее молчать…
— Марья Сергеевна, — произнёс он, запинаясь, — я… у меня… я вам должен что-то сказать…
— Говорите, — быстро возразила Маша.
Лучков нерешительно посмотрел кругом.
— Я теперь не могу…
— Отчего же?
— Я бы желал поговорить с вами… наедине…
— Мы и теперь одни.
— Да… но… здесь в доме.
Маша смутилась… «Если я откажу ему, — подумала она, — всё кончено…» Любопытство погубило Еву…
— Я согласна, — сказала она наконец.
— Когда же? Где?
Маша дышала быстро и неровно.
— Завтра… вечером. Вы знаете рощицу над Долгим лугом?..
— За мельницей? Маша кивнула головой.
— В котором часу?
— Ждите…
Больше она не могла ничего выговорить; голос её перервался… она побледнела и проворно вышла из комнаты.
Через четверть часа г-н Перекатов, с свойственной ему любезностью, провожал Лучкова до передней, с чувством жал ему руку и просил «не забывать»; потом, отпустив гостя, с важностью заметил человеку, что не худо бы ему остричься, — и, не дождавшись ответа, с озабоченным видом вернулся к себе в комнату, с тем же озабоченным видом присел на диван и тотчас же невинно заснул.
— Ты что-то бледна сегодня, — говорила Ненила Макарьевна своей дочери вечером того же дня. — Здорова ли ты?
— Я здорова, маменька.
Ненила Макарьевна поправила у ней на шее косынку.
— Ты очень бледна; посмотри на меня, — продолжала она с той материнской заботливостью, в которой всё-таки слышится родительская власть, — ну, вот и глаза твои невеселы. Ты нездорова, Маша.
— У меня голова немного болит, — сказала Маша, чтоб как-нибудь отделаться.
— Ну вот, я знала, — Ненила Макарьевна положила ладонь ко лбу Маши, — однако жару в тебе нет.
Маша нагнулась и подняла с полу какую-то нитку.
Руки Ненилы Макарьевны тихо легли вокруг тонкого стана Маши.
— Ты что-то как будто бы мне сказать хочешь, — ласково проговорила она, не распуская рук.
Маша внутренне вздрогнула.
— Я? нет, маменька.
Мгновенное смущение Маши не ускользнуло от родительского внимания.
— Право, хочешь… Подумай-ка. Но Маша успела оправиться и вместо ответа со смехом поцеловала руку матери.
— И будто нечего тебе сказать мне?
— Ну право же, нечего.
— Я тебе верю, — возразила Ненила Макарьевна после непродолжительного молчания. — Я знаю, у тебя нет ничего от меня скрытного… Не правда ли?
— Конечно, маменька.
Маша, однако ж, не могла не покраснеть немного.
— И хорошо делаешь. Грешно было бы тебе скрываться от меня… Ты ведь знаешь, как я тебя люблю, Маша.
— О да, маменька!
И Маша прижалась к ней.
— Ну, полно, довольно. (Ненила Макарьевна прошлась по комнате.) Ну, скажи же мне, — продолжала она голосом человека, который чувствует, что вопрос его не имеет никакого особенного значения, — о чём ты сегодня разговаривала с Авдеем Иванычем?
— С Авдеем Иванычем? — спокойно повторила Маша. — Да так, обо всём…
— Что, он тебе нравится?
— Как же, нравится.
— А помнишь, как ты желала с ним познакомиться, как волновалась?
Маша отвернулась и засмеялась.
— Какой он странный! — добродушно заметила Ненила Макарьевна.
Маша хотела было заступиться за Лучкова, да прикусила язычок.
— Да, конечно, — проговорила она довольно небрежно, — он чудак, но всё же он хороший человек!
— О да!.. Что Фёдор Фёдорыч не приехал?
— Видно, нездоров. Ах, да! кстати: Фёдор Фёдорыч хотел мне подарить собачку… Ты мне позволишь?
— Что? принять его подарок?
— Да.
— Разумеется.
— Ну, благодарствуй, — сказала Маша, — вот благодарствуй!
Ненила Макарьевна дошла до двери и вдруг вернулась назад.
— А помнишь ты своё обещание, Маша?
— Какое?
— Ты мне хотела сказать, когда влюбишься.
— Помню.
— Ну, что ж?.. Ещё не время? (Маша звонко рассмеялась.) Посмотри-ка мне в глаза.
Маша ясно и смело взглянула на свою мать.
«Не может быть! — подумала Ненила Макарьевна и успокоилась. — Где ей меня обмануть!.. И с чего я взяла?.. Она ещё совершенный ребёнок…»
Она ушла…
«А ведь это грех», — подумала Маша.
…Россини только что входил тогда в моду… — Всеобщее признание и славу во всех странах Европы доставила Россини опера «Севильский цирюльник» (1816). В России оперы Россини с большим успехом ставились с начала 1820-х годов.
Маша заиграла блестящие вариации на россиниевскую тему. — В 1820-е годы широкое распространение во всей Европе приобрели виртуозные, хотя и бессодержательные, фортепьянные пьесы французского композитора и пианиста Анри Герца (Henri Herz, 1803–1888). Первым его произведением на россиниевскую тему были «Блестящие вариации на оперу Россини „Дева озера“», впервые поставленную в 1819 году. Возможно, что Тургенев имел в виду эту пьесу Герца, который был известен и среди русских любителей музыки.