86174.fb2
И – резко вздрагивает. Нет, не операция, до которой оставалось полмгновенья, испугала его, а телефонный звонок, неожиданно прозвучавший ему в спину, как предательский выстрел, хотя в данном случае это был скорее выстрел друга. Верещагин бросается в комнату, к телефону, родинку он, естественно, отпускает, говорит в трубку: «Слушаю» – он уже несколько лет говорит «слушаю», а раньше говорил «алло», это его профессор Красильников научил говорить «слушаю». «Слушаю»,- говорит Верещагин хриплым от переживаний голосом – он раздет до пояса, в правой руке нож.
«Слушаю», – повторяет Верещагин раз десять. Никто не отвечает ему, но в трубке не тишина: кто-то дышит – там, на другом конце провода – негромко, но явственно, сдержанно и как-то очень содержательно. Верещагин больше уже не говорит «слушаю», он просто слушает – и все, он даже закрывает глаза, чтоб лучше вслушаться в дыхание – размеренное и глубокое, ах, как оно вдруг ему начинает нравиться, просто чудо, а не дыхание, – но проходит минута и – такая досада! – странный разговор закончен, в трубке частые гудки. Верещагин кладет ее на рычаг и некоторое время ждет: он надеется на продолжение.
Но дыхание больше не звонит ему.
Нагишом у телефона долго не простоишь – зябко Верещагину, он поеживается, идет обратно на кухню, надевает майку, рубашку, прячет в ящик стола наточенный нож, – с огромным напильником прямо беда: Верещагин забыл, где он лежал раньше, не знает теперь, куда его деть. Минута чужого дыхания как вечность: Верещагину кажется, что точил нож и оттягивал родинку он очень давно – может, месяц назад, может год.
Он возвращается в комнату, снова снимает рубашку, майку, а также все остальное и ложится в постель.
Поздно уже. Час, наверное, ночи.
Второй случай происходит вскоре после первого и начинается с того, что Верещагин наступает в троллейбусы на лапу собаке и та, свирепо рявкнув, цапает его за руку.
Пассажиры троллейбуса на стороне Верещагина: где его видано, кричат они, чтоб собак возили в общественном транспорте без намордника, куда смотрит милиция, инспекция, общественность и так далее. Верещагин выскальзывает из этого шума на ближайшей остановке, он торопится в институт, у него недавно закончился первый страх, он работает с удовольствием, и директор института опять радостно вскидывает при встрече штангу своих бровей, а то было перестал, Верещагин рад возвращению прежней благожелательности; одним словом, ему не до троллейбусных дрязг.
Но уже в институте он внимательно рассматривает неглубокую царапину на укушенной собакой руке, ощущает в душе знакомый зловещий холодок, одну за другой вспоминает истории – вычитанные и услышанные, когда вот так же незнакомая собака кусала человека, а потом он бросался на стенки, исходил пеной и умирал от бешенства… Одним словом, все начиналось сначала.
Не скажу, чтоб мне доставляло удовольствие уделять столько внимания верещагинской смертобоязни. Я вообще не люблю писать о смерти; кроме того, малодушные приступы беспочвенного страха не делают чести великому человеку… Но я подумал: сколько их ходит по миру – жуиров, накопителей, хапуг и прочих уклоняющихся от выполнения своей ответственной миссии на земле… В назидание им я решил описать верещагинские треволнения. Пусть знают, как наказывают боги предавших свое высокое назначение. Наказаны уже? Нет? Значит, предстоит. Ох, как взвоете вы посреди своих вещей, уюта, комфорта, низменных удач и презренных успехов, когда призрачный, смешной, пустяковый, ни на чем не обоснованный страх смерти возьмет вас за глотку жестче, чем обоснованный. Господи, скажете вы, да лучше жить в рубище и синяках, только б не чувствовать эту страшную руку на своей вымытой шее.
В предостережение всем таким людям, в надежде, что хоть некоторые из них поспешат изменить, пока не поздно, свою жизнь, пишу я все это.
Итак, Верещагин вспомнил все вычитанные и услышанные истории заражения бешенством от укуса собаки, и все началось сначала.
Он снова убегает из института. Только, если первый раз он убегал к старику чудодею, то теперь – в библиотеку. Он человек серьезный, научного склада, ему мало беллетристики и сплетен. Он внимательно просматривает необходимую литературу и к вечеру не хуже специалиста-иммунолога знает все симптомы, инкубационные сроки и даже внешний вид пораженных вирусом бешенства клеток при многотысячном увеличении. В первую же ночь вычитанные симптомы овладевают им: вот спазмом сдавило горло, вот слюна что-то никак не глотнется… И в следующую ночь то же самое, и еще в следующую, и еще – ночь за ночью бросает Верещагина то в жар, то в холод; днем он мрачен, рассеян, нелюдим, работа, конечно, валится из рук, директор опять перестает поднимать брови, был даже случай, когда, встретив Верещагина, он опустил их ниже нормального положения, что означало уже не просто разочарование, а неудовольствие.
Мукам Верещагина не видно конца. Потому что бешенство – коварная болезнь: она может начаться через несколько недель после укуса, но может и через много месяцев. Проходят недели – Верещагин ждет. Каждую ночь он ждет начала – так можно с ума сойти.
Единственный способ избавиться от мук ожидания – разыскать собаку. Потому что – Верещагин знает это из прочитанной специальной литературы – если после укуса прошло две недели, а собака жива и здорова, то укус ее был не заразен.
Но где искать собаку? Порелово городок небольшой, но и не такой уж маленький, собак в нем тысячи. Приходится специально ходить по городу – что же делать? Верещагин надеется на случайную встречу – не с собакой, с ее хозяином – саму собаку Верещагин помнит очень смутно – большая и шерсть вроде бы рыжая. Больше ничего.
Хозяина же помнит чуть поподробнее – всю жизнь имел дело с людьми, не с собаками, поэтому человеческие особенности умеет схватывать лучше: хозяин худощавый, приземистый, лицо скуластое. Конечно, этого мало – приземистыми и скуластыми в Порелово хоть пруд пруди, но Верещагин помнит еще одну, совершенно неповторимую деталь: на руке, которой этот мужчина держал поводок, у основания большого пальца вытатуированы солнце с лучами и надпись: «Закат». Солнце с лучами может встретиться у многих, но идиотская надпись «Закат» – украшение довольно редкое.
Верещагин ходит по Порелово и ищет худощавого приземистого мужчину с развитыми скулами и вытатуированным на руке словом «Закат».
Иногда его останавливают знакомые и спрашивают: «Ты куда идешь?» – так в Порелово принято, люди здесь деловые, о погоде не разглагольствуют. «Прогуливаюсь», – отвечает Верещагин. Или: «Гуляю», – говорит.
Никогда – ни до, ни после – он столько не гулял. Он изучил это проклятое Порелово – улицы, переулки, закоулки, площади, пустыри – лучше, чем родной город, чем собственное тело, чем науку под названием «Кристаллография».
Кончается тем, что он все-таки встречает хозяина собаки: как известно, не находит лишь тот, кто недостаточно тщательно ищет. Собственно, этим не столько кончается, сколько начинается: у Верещагина нет полной уверенности, тот это или не тот? Будто и похож встреченный: приземистый, худощавый, с пудовыми скулами мужичок, но чтоб окончательно убедиться, нужно рассмотреть руку, а это как раз труднее всего, тем более что Верещагин точно не помнит, на какой руке надо искать картину с названием «Закат».
И вот он преследует незнакомого человека. Тот идет по улице, руками особенно не размахивает, Верещагин забегает то справа, то слева; скуластые люди подозрительны, так что человек очень быстро замечает преследователя, да и трудно не заметить – они уже миновали центр города, идут по окраинным улочкам, где народу почти нет, не обратить внимания на идущего сзади чуть ли не вплотную Верещагина невозможно, – человек нервно оглядывается и все ускоряет шаг, – его, конечно, можно понять: когда за тобой идут вплотную, это уже само по себе настораживает, ну, а если этот идущий вплотную еще и приседает то и дело, выворачивая при этом голову так, будто желает укусить тебя за ягодицу, – тут самый мужественный мужчина может обратиться в бегство – кому охота связываться с сумасшедшим?
Наконец преследуемый добегает до своего дома; дом – этого следовало ожидать – собственный, деревенского типа, бревенчатый, или, как говорил один мой знакомый маленький мальчик: «из дров», вокруг забор, – человек добегает до своего забора и исчезает за калиткой – рад, конечно, безмерно: слава богу, в безопасности, сейчас, мол, расскажу жене, как за мной гнался сумасшедший.
А сумасшедший, то есть Верещагин, стоит по другую сторону забора бледный, с остановившимся сердцем: в последнее мгновенье, когда убегающий открывал калитку, на его руке мелькнуло слово «Закат».
Верещагин, конечно, взволнован беспредельно. Сейчас все решится! Сейчас он услышит приговор. Через минуту он будет знать судьбу собаки – свою собственную судьбу. Потому что если собака заболела, сдохла, то бежать делать прививку от бешенства поздно. Если собаки нет в живых, значит, конец. Все.
Верещагин открывает калитку. И на него тут же обрушивается оглушительный лай. На цепи у порога рыжая овчарка – та самая! Она заходится от ярости, рвет цепь, хрипит, закатывает глаза, всем своим видом показывает, что если не сумеет разорвать Верещагина в клочья, то умрет от огорчения.
«Милая!» – шепчет Верещагин и улыбается счастливой улыбкой. Возникает та редкая ситуация, когда один хочет уничтожить другого, а этот другой благодарит небо на то, что первый жив и здоров. Теперь можно уходить, но на пороге, привлеченный лаем, появляется хозяин. Он только-только начал рассказывать жене, как за ним гнался сумасшедший, и вот пожалуйста, этот сумасшедший уже у него во дворе. «Не спустить ли на него собаку?»- думает хозяин. «Что вам здесь надо?!» – спрашивает он.
«Извините, – говорит Верещагин. – Я насчет собаки. Помните, она меня укусила?» Хозяин мечет в гостя острый взгляд и вспоминает быстро: ему в тот раз здорово досталось от пассажиров – Верещагин вышел, а ругань в троллейбусе не утихала еще долго.
«Заходите», – приглашает хозяин, стараясь быть вежливым. Собака доставляет ему много хлопот, на нее уже жаловались в домоуправление, в милицию и горисполком. Если еще и этот будет жаловаться, то, пожалуй, заставят собаку ликвидировать. Поэтому хозяин придает голосу теплые нотки, когда говорит: «Заходите» – хорошим обращением он надеется задобрить Верещагина.
Но оказывается, этот странный гость и не думает жалониться на собаку. Наоборот, он пришел справиться о ее здоровье. «Спасибо, все здоровы, чего и вам желаем» – нет, он действительно сумасшедший, вопросы задает один другого ненормальнее. «У нее слюни не текут?» – например, спрашивает он. «Спасибо, не текут», – отвечает хозяин. «Это замечательно!» – с чувством говорит сумасшедший и – слава богу! – наконец-то поворачивается, чтоб уйти.
Но все-таки еще задерживается. «До свидания», – говорит он. «До свидания», – отвечает хозяин.
Собака не лает. Она смотрит на Верещагина уже без злости, спокойным, усталым взглядом, как актер, отыгравший свою роль.
Только что он был на сцене злодеем, а теперь вот стоит за кулисами, в гриме еще и с окровавленным ножом в руке, устало прикидывает – ехать домой троллейбусом или подождать конца спектакля: у партнера, которому он только что перерезал горло, своя машина, он подбросит. «Пожалуй, подожду», – решает актер.
Верещагин уходит.
Конечно, он ведет себя странно. Но я заранее предупреждал, что буду описывать жизнь гениального человека, так что странностям героя конца-края не будет. Удивляться им не надо. Чем точнее прибор, тем чаще он показывает неправильно. Чем сложнее механизм, тем легче его сломать. Чем дороже вещь… Впрочем, о дорогих вещах вы знаете лучше меня. У вас их больше.
Верещагин создан, чтоб делать великие открытия, а он их не делает. Он как рыба, разбухшая от икры, но посаженная в аквариум. Ей – плыть к месту нерестилища, переползать на брюхе мели, продираться через заросли травы: к морю! – добраться ценой жизни, выметать из себя икру, исполнить предназначение, а она в аквариуме… Прозрачные стенки, и сверху сбрасывают корм. Удобная жизнь, ничего не скажешь, но где путь к морю, в котором можно погибнуть, исполнив божественное предначертание?
Другими словами, детей требовал от Верещагина инстинкт – кричащих младенцев или не менее громких открытий, – ни того ни другого он не рождал, и инстинкт бил тревогу. Верещагина дважды охватывал страх смерти, – как это происходило, описано выше, а потом на него навалилась смертная тоска. Такая, что хоть волком вой.
Был случай, когда он не выдержал и завыл самым натуральным образом, – воя, он выскочил из квартиры и помчался по улицам, – вот до чего дошло, но это только однажды – зимой, в феврале, кажется, обычно же он просто тихо тосковал, часами смотрел на железобетонный столб напротив окна и уже совершенно сознательно желал себе молнии в грудь. Он находился в состоянии глубокой душевной депрессии, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не одна внезапная идея, брошенная словно спасательный круг в застойное болото, где он тонул.
Описывать, как приходят в голову идеи, – дело безнадежное: возможно, они возникают там в результате кристаллизации жизненного опыта и огорчений, не исключено, что Некто вставляет их в наш мозг тонкими дрожащими пальцами… Так или иначе, но идея, пришедшая Верещагину в голову, спасла его от монотонного угасания. Многим читателям эта идея, наверное, покажется совершенно пустяковой, но автор с ними не согласится: он никогда в жизни не встречал пустяковых идей.
Вот что делает Верещагин. Ни с того ни с сего он вдруг покупает детский волчок, раскрашивает его поверхность в семь цветов спектра, которые при вращении сливаются в единый белый цвет; не удовлетворяясь этим, сто раз перекрашивает волчок, меняя ширину, форму и направление цветных полос, и через некоторое время добивается интересного эффекта: в зависимости от скорости вращения на поверхности волчка вспыхивают радужные пятна разнообразнейших оттенков, они переливаются друг в друга, и все это могло бы производить очень приятное впечатление, если бы не дырки.
У купленного волчка на поверхности – дырки. Волчок крутится, и при этом возникает низкий, довольно гнусный звук, похожий на урчание испорченного желудка. Сначала Верещагин просто замазывает дырки пластилином. Но совсем без звука тоже плохо. Тогда Верещагин начинает сверлить свои дырки – разных диаметров и в самых неожиданных местах волчка. Теперь он делает оба дела разом: сверлит дырки и перекрашивает волчок.
…Вы помните автомобиль, которому забыли обрубить крылья и хвост? Вы помните, как он взлетел в воздух? Именно с той же внезапностью у Верещагина появляется идея, которую кое-кто из читателей склонен объявить пустяковой. Запомните раз и навсегда: пустяковых идей не бывает! Автор уже однажды объяснялся на этот счет: пустяковой идеей называется идея, попавшая в пустяковую голову. В талантливой же голове любая идея сначала субъективно, а потом и объективно становится великой: то есть сначала только самому талантливому человеку кажется: ах, какая великая идея пришла в мою голову, и он бросается ее развивать, хотя идея совершенно пустяковая, а потом, когда он ее разовьет, все человечество пораженно ахает: ах, какая великая развитая идея!
Так вот, когда Верещагин только купил волчок и начал его раскрашивать да дырки в нем просверливать, то это была еще не идея, а забава: любой человек иногда начинает что-нибудь в нерабочее время мастерить – игрушку или вещь, но у обыкновенных людей этим дело и ограничивается, то есть едет автомобиль и едет, а потом останавливается, приехав. Верещагину же крылья и хвост, как я сообщал выше, при рождении не обрубили, и он, разогнавшись, взлетел.
То ли выкристаллизовавшаяся из опыта и огорчений, то ли вложенная дрожащими пальчиками в середку мозга идея толкает Верещагина на совершение следующих поступков: он набирает в институтской библиотеке кучу книг по акустике и оптике, он покупает в магазине игрушек сразу двенадцать волчков, потом еще двенадцать и еще два десятка – волчки начинают составлять значительную статью расхода в его бюджете… Он пилит, сверлит, красит, паяет, читает книги, исписывает тетрадки расчетами, не спит ночами, ходит по институту с воспаленными глазами, распространяя вокруг себя запах канифоли, ацетона и безумия. Институтские дела он делает так плохо, что директор уже не ограничивается простым опусканием бровей, он вызывает Верещагина к себе. Этот веселый и осторожный человек не отчитывает Верещагина за нерадивость, а говорит ему следующее: «Дорогой Верещагин, я в ужасе. Я заглянул вчера в ваше личное дело, и выяснилось, что вы работаете у нас уже двенадцать лет. Как бежит время! Двенадцать лет! Посмотрите в окно… О, я умоляю вас, подойдите, подойдите к окну, да, да, сюда, ближе, очень хорошо, благодарю вас, теперь посмотрите… Видите, идет девочка? Когда вы приехали в Порелово, ее еще не было на свете. Представляете: совсем! Не было! А сейчас она самостоятельно гуляет по проспекту и даже – гляньте! – немножко уже кокетничает! Видите, как она изгибается в талии? Она успела родиться, вырасти и научиться вилять задиком, а чему научились вы? Я хочу сказать: за тот же срок!.. Верещагин, вы стали хуже работать. Вы так отвратительно стали работать, что мне ничего не стоит объявить вам сначала строгий выговор, а потом преспокойно уволить, но я никогда этого не сделаю… Можете не смотреть больше в окно, Верещагин, девочка ушла, – нынешние девочки ходят так быстро, что трижды успевают обежать свет, прежде чем мы, старики, соберемся сокрушенно вздохнуть по поводу быстротечности времени… Верещагин, вы уже почти старик! – ну да, да, да, разумеется, это не так, но я считаю нужным вас напугать, в вашей жизни наступил момент, когда вас надо напугать. Верещагин, я очень хорошо к вам относился, вы даже представить себе не можете, как хорошо я к вам относился, я когда-нибудь расскажу вам, как хорошо я к вам относился, я и сейчас отношусь к вам прекрасно. Поэтому сядьте в кресло, – отойдите наконец от окна! – сядьте в кресло, и я объясню вам, почему вы стали плохо работать… Потому что вас заело однообразие, Верещагин. Аналогичный случай произошел с Чеховым. Он писал блестящие рассказы, все восхищались, и в конце концов он стал писать хуже, потому что ему это надоело. Он сел в поезд и поехал на Сахалин. Он хлебнул ветра странствий, написал колоссальнейший очерк и стал другим человеком. Он снова стал получать удовольствие от рассказов. Не поймите аналогию как намек, я не предлагаю вам уезжать. Знаете, что я вам предлагаю?»
Директор прерывает свою речь, смотрит на Верещагина и видит, что тот крепко спит. «Я предлагаю вам сесть за докторскую диссертацию», – говорит директор, надеясь, что, может быть, Верещагин просто прикрыл глаза – из окна, с улицы, по которой, кокетничая, быстро гуляет двенадцатилетняя девочка, бьет сильный солнечный свет – может быть, он утомил очи молодого талантливого сотрудника, лучшего ученика профессора Красильникова, двенадцать лет уже носящего золотые часы, – и вот он смежил веки, чтоб защититься от солнечной яркости… «У меня есть для вас хорошая тема – увлекательная и беспроигрышная», – говорит директор, но мерное дыхание Верещагина не оставляет места для сомнений.
Это поразительный случай. Такого с Верещагиным прежде не бывало. Он никогда еще не засыпал в начальнических кабинетах под начальственные речи. Конечно, он устал, измучился бессонными трудами, творя свой необыкновенный волчок, но даже это не может служить оправданием. Автор пользуется случаем заявить о своей бескомпромиссности в данном вопросе: в кабинетах начальников спать нельзя – это грех, невоспитанность и даже в некотором смысле извращение в духе каннибальства.
Директор, разумеется, потрясен. Он выходит из своего кабинета вон, нервно закуривает и стоит посреди пустой приемной, как сирота. «Этот юноша слишком рано становится чудаком, – думает он, стараясь сохранять внутреннее спокойствие. – Я чудаком стал уже после пятидесяти».
Только огромное самообладание, воспитанное за долгие годы пребывания на высоких постах, позволяет ему сдерживать себя. Не будь этого железного самообладания, директор ворвался бы в собственный кабинет и стукнул бы спящего Верещагина кулаком по лбу. А то и – резким точным движением старого конармейца: а! а! а! – отсек бы ему голову.
Но он продолжает сиротливо курить посреди приемной. Ему как-то неловко возвращаться в кабинет, где, развалившись в кресле, спит старший научный сотрудник Верещагин.