86174.fb2
И так день за днем, целый год, триста шестьдесят шесть раз подряд – год был високосный. Смывать надпись становилось все труднее, приходилось скоблить ее и терять щеткой, но бледный след имени все равно оставался, оно уже немножко впиталось в кожу, еще бы полгода и быть бы ему на руке вечно, как татуировке, но наступили очередные каникулы, Ия опять поехала в деревню и в первый же день увидела своего возлюбленного. Преодолев застенчивость, она подошла к нему и сказала: «Здравствуйте, Аркадий. Вот вы и приехали опять». – «Меня зовут Гена», – ответил возлюбленный. Ия улыбнулась. Нет, – сказала она. – Вас зовут Аркадий!» – «Вы меня и кем-то путаете, – недовольно произнес возлюбленный. – Меня зовут Гена». – «Но ракетка! – вскричала Ия. – На ней было написано «Аркадий»!» – «Я ходил с чужой ракеткой, – объяснил возлюбленный. – Меня зовут Гена».
И он тотчас же стал неприятен Ие, противен даже, она не захотела больше видеть его и уехала из деревни, она до сих пор любит имя «Аркадий» и знает все слова, которые можно составить из букв этого имени: дар, рай, кара, ад и еще десять, – всего четырнадцать слов, и больше сочинить невозможно. «Если мне встретится кто-нибудь, кого зовут Аркадий, пусть только не очень плохой, я в него влюблюсь, я чувствую», – говорит Ия.
Всю эту историю Верещагин слышал от Ии на самом деле, но сон есть сон, и в нем реальность надо перемежать фантазией. «А-а! – вдруг кричит Верещагин. – Который час? Который час? Боже мой, уже три часа ночи. Печь нужно было разгружать в половине второго, мы просрочили время, что же ты сидишь, Ия, разболталась, черт возьми!»
И он выскакивает из кабинетика в цех, оглашая его горестным криком: «Все пропало, меня и отсюда выгонят!»
Автоклав пышет жаром, к нему не подходи, но Верещагин мужественно бросается в самое пекло, он рвет на себя рубильник, обжигаясь, крутит запорный винт, раскаленная струя газа – будто из земных недр – ударяет ему в лицо. «А-а-а! – кричит Ия. – О-о-о! Смотрите! Товарищ Верещагин, что это?»
Неземной красоты и силы луч бьет в глаза, Верещагин – зажмурившись, отпрянув – делает протестующий жест: нет, мол, не верю, не может быть… «Не может этого быть! – кричит он. – Это сон или явь?» – очень интересный прием, редко встречающийся в сновидениях: когда события настолько поразительны, что даже у спящего возникают сомнения в их реальности. «Явь это или сон? » – кричит Верещагин и открывает глаза – не на самом деле, а во сне, так как перед этим зажмурился. Он открывает глаза, чтобы еще раз взглянуть на поразившее его явление.
Переливаясь всеми красками вселенной, лежит в графитовом тигле ослепительной красоты кристалл, не виденный доселе ни одним из смертных. «Бриллиант? – шепчет потрясенная Ия. – Карбункул?» – «Ну, нет! – отвечает Верещагин. – Бери выше», – он уже справился с первым смятением, и его мозг, лихорадочно перебирая химические и математические формулы, пытается разгадать природу сверкающего в тигле феномена. «Минуточку! – кричит он и бросается в кабинетик. – Пальцами не трогать!» – отдает он Ие приказ на бегу и, сев за стол, молниеносно исписывает горы бумаги. «Так… так… – бормочет он. – Компоненты шихты известны, температура, конечно, гораздо выше расчетной, кроме того, затянутый режим… Ага… Ну да… Конечно… Ия! – кричит он, и Ия вбегает в кабинетик, выставив перед собой указательный пальчик правой руки – огромный волдырь на нем. – А! – говорит Верещагин. – Все ж не утерпела, потрогала-таки, неслух!.. Скажи, окисла диспрозия ты положила точно по норме? Только говори честно, не лги, помни, что лгущий обрекает себя на бесплодие, а Аркадий может еще встретиться». – «Я положила немножко больше», – признается Ия, смущенно прикрывая огромные глаза тяжелыми жалюзи век и застенчиво опуская вниз изящную громаду носа. «Больше? – переспрашивает Верещагин. Он поражен тем, что счастливая ошибка оказалась преднамеренной. – Но для чего? С какой целью?» – «Вы как-то заметили вскользь, – стыдливо произносит Ия ярко-красной раной своего рта, – что интересно бы попробовать побольше диспрозия… Вы сказали, что нутром чувствуете, что если прибавить диспрозия, да еще времени и жару, то должно получиться что-то необыкновенное… Вот я и попробовала. Извините меня».
Верещагин встает, душа его ширится. «Ну что – ругать тебя или хвалить? – спрашивает он громко и победно. – Итак, ты услышала мое неясное бормотание и воплотила его в жизнь… Господи, сколько великих идей пробормотал я за свою жизнь, но никто не дал себе труда прислушаться и внять… Только ты, Ия, чуткое у тебя ухо, да святится имя свое! Но понимаешь ли ты, смелая душа, что, если б моя догадка оказалась неверной и гексагональный тетрасекстаоктаэдр не создался бы, ты была бы уволена? И никакие ссылки на мое неясное бормотание тебя не спасли бы!» «А я бы и не упомянула о них, – прошептала Ия букетом своего рта. – Я с самого начала решила, что только в случае удачи признаюсь, что сделала это по вашей догадке, товарищ Верещагин».
Тут Верещагину захотелось торжественно объявить Ио, что его зовут Аркадий, но даже для сновидения это было бы слишком, и он ограничивается тем, что молча пожимает Ие руку. В его глазах закипают слезы благодарности и восторга.
Он пытается вскочить, но запутывается в простыне, барахтается, простыня трещит. Верещагин садится на постели. Глаза его сухи. «Чем я занимаюсь? – говорит он. – Я сны сочиняю! Научно безграмотные сны! А жизнь; идет! Проходит!»
Два часа ночи. Силы бурлят в Верещагине. Он выпрыгивает из кровати, как кузнечик из травы, включает свет, озирается. Довольно! Сейчас он займется делом. Где чемодан? Вот он! Где папка? Вот она! Родная, драгоценная, вожделенная, обветшавшая!»
Верещагин вспоминает, как неделю назад взял ее и тут же бросил обратно в чемодан, потому что внезапно почувствовал слабость и отвращение. Бессилие и страх!
Сейчас иначе. Сейчас он смотрит на нее с любовью.
Долгожданный момент, думает Верещагин. Ночь, о которой он мечтал много лет. Начало новой жизни. Сейчас он гордый и всесильный. Сейчас он раскроет папку и… Но есть ли чистая бумага? Ага, вот она, целая пачка!
Папку на стол! Чистую бумагу на стол! Внимание, начинается работа. Через месяц он напишет профессору Красильникову: все готово. Месяца хватит? Господи, если по-настоящему взяться, хватит и недели! Главное, чтоб силы били изнутри кипящим ключом, как сейчас.
Историческая ночь! Впрочем, надо одеться. Верещагин наспех натягивает брюки, рубашку, бежит на кухню, заваривает крепкий чай. Сил и так предостаточно, но немножко взбодрить себя никогда не помешает. Он выпивает чай залпом и бежит обратно в комнату.
«Историческая ночь!» – думает он и включает радиоприемник. Только на пять минут, поймать одну-две хорошие мелодии, коснуться слухом гармонии небесных сфер – это тоже бодрит и очищает. Музыка – высшая обусловленность, язык, так сказать, богов, почему бы не послушать бормотание Вседержителя перед вдохновенной работой, кристаллы ведь – та же музыка, та же высшая обусловленность; нотный стан – кристаллическая решетка.
Пять минут высшей обусловленности – и за работу. За работу!
Обусловленность обусловленностью, но когда этот чертов регулятор громкости разболтался и набрасывает на божественный звучащий рот грязное покрывало из шорохов, потрескиваний… Если человек готовится решить проблему абсолютной гармонии, то ему, конечно, от этих шорохов становится тошно.
Можно бы, конечно, выключить приемник и отложить ремонт регулятора на завтра, но тогда на душе останется неприятный осадок, чувство, будто пошел на нравственный компромисс.
«Это пять минут», – решает Верещагин и принимается им дело.
Пустяк ведь! Если взяться с энергией и умением, то и пяти минут много: приемник – на пол, задняя крышки – прочь, два винта отвинчены, и вот уже панель сама вываливается наружу.
Все в порядке – добрался Верещагин до забарахлившего потенциометра, проделал в его корпусе гвоздиком из коллекции маленькую дырочку где надо, впрыснул масленкой внутрь каплю машинного масла.
Все у Верещагина есть – и масло, и масленка, и в ремонте радиоаппаратуры он дока, все умеет, свою домашнюю технику в мастерскую не носит.
Он оглядывается на часы: семь минут прошло. В пять ни вложился, но через десять будет готово. И – за работу!
Еще раз перевернуть приемник, – шкалой вниз, чтоб удобнее было вставить панель, привинтить два винта, закрыть крышку…
Все сделано – за девять минут, но Верещагин крякает от досады: гвоздик остался внутри приемника, черт возьми. Снова снимать крышку – долгая история, лучше просто потрясти приемник над полом – в крышке прорези, гвоздик через них и вывалится.
Да не жалко Верещагину гвоздика! Самый ерундовый из его коллекции, в любом хозяйственном магазине купить можно, но вдруг он где-то там на контакты ляжет, замкнет, что тогда? Сгорит у Верещагина его стереорадиола – ее жалко, а не гвоздика.
Верещагин трясет радиолу изо всех сил. А сил у него в эту ночь – ого-го! Так что в общем-то даже неплохо: перед творческой работой маленькая физзарядка.
Этот гвоздик, сволочь, болтается где-то там, а в прорезь вываливаться не хочет, Верещагин трясет огромный стереоящик, над собой его держит, как титан Атлант небо, а гвоздик не вываливается, хотя вроде бы уже и пора.
Верещагин в раж входит, размахивает двадцатикилограммовой громадиной над головой, сейчас лампы из приёмника посыплются, почему же не вываливается этот проклятый гвоздик… впрочем, вываливается-таки, но не гвоздик… эту стереорадиолу так неудобно держать за полированный бок, выскальзывает – бок… Звон… грохот…
Нет у Верещагина больше радиолы стерео. И такая ночь пропала – вдохновенная, историческая, поворотная, сегодня уже не придется работать – конечно, вон, звонят уже в дверь, нижние соседи прибежали, спросонья интересоваться начнут…
Верещагин открывает, видит измученное сном лицо соседки снизу, говорит ей «Здравствуйте», приветливо кивает. «Мы еще терпим, когда вы целыми ночами топаете, – по-змеиному шипит соседка и запахивает халат – на ней халат. – Но это уже слишком».
Она имеет в виду грохот, прозвучавший минуту назад.
«У меня упал радиоприемник», – объясняет Верещагин. «Как это он ночью мог упасть?» – ехидно спрашивает соседка. «А днем? – в свою очередь спрашивает Верещагин. – Какая разница приемнику – день или ночь? Если хотите, можете посмотреть».
Соседка хочет. Она входит в квартиру, не смущаясь тем, что из-под халата свисает до пят застиранная ночная рубаха. Соседка еще довольно молодая, лет тридцати пяти, но у нее измученное сном лицо, ей можно дать все пятьдесят.
«Вот, – говорит Верещагин. – Полюбуйтесь», – он делает широкий жест, означающий, что ему нечего скрывать: пожалуйста, смотрите, все как есть – осколки стекла, изувеченный ящик, несколько деталей вывалились, лежат рядом.
«Вы его что – носили?» – спрашивает соседка.
«Я спал, как и вы, – отвечает Верещагин. – Вдруг слышу грохот. Вскакиваю и – вот…»
«Наверное, у него подломилась ножка, – подумав, высказывается соседка. – Точно. Смотрите, эта ножка – сломанная».
Ножка сломалась, когда приемник грохнулся об пол, Верещагин это понимает, но делает удивленное, как у Архимеда в ванной, лицо. «Верно! – говорит он. – А я сам, знаете, не догадался. Вдруг посреди ночи валится приемник… Но теперь понятно».
«У меня такое с шифоньером было, – соседка присаживается на диван, улыбается. Она благодарна Верещагину: но каждый день ей выпадает случай додуматься до чего-либо раньше другого. Жизнь ее не балует. У нее по лицу видно, что жизнь ее не балует. – Я, как глянула, сразу поняла, что дело в ножке. Мне подобные факты известны, не первый раз», – заканчивает она тоном бывалой женщины.
И уходит, приветливо попрощавшись. «Если случится еще что-нибудь непонятное, зовите меня, я объясню», – кик бы говорит ее лицо, на котором написано, что жизнь ее не балует.
Целый день Верещагин листает свою дипломную, причмокивает, кряхтит и даже постанывает. Он говорит себе в тысячный раз: «Или я был сумасшедшим тогда, или дурак сейчас».
Дело в том, что он не может понять написанного им же. Он вспоминает, как четверть века тому назад сказал себе: «Я создам кристалл не из атомов, а из элементарных частиц» – и пытается понять: тогда он был кретином или теперь?
Но додумать до конца эту интересную мысль он не успевает: пора идти в цех – уже вечер, через полчаса вынимать из печи «Подснежник с малиновым вареньем».
То есть, это, конечно, неофициальное название: «Подснежник с вареньем», – кристалл, который через полчаса вынимать Верещагину, имеет свой производственный номер, индекс и научную формулу, а «Подснежником» его назвал прежний начальник цеха после того, как увлекся живописью. Он и другим кристаллам придумал художественные клички, например: «Завтрак импрессиониста», «Журавлиный клин на ветреном закате», «Висок царевича» – в последнем названии имелась в виду деталь всем известной картины художника Репина, на которой изображен царь Иван Грозный, сгоряча убивший монаршьим посохом своего единственного сына. Этот прежний начальник цеха – странный человек! – не только с живописью носился, как дурень со ступою, он с нее только начал, впоследствии же круг его духовных запросов расширился настолько, что захватил даже хиромантию и художественную литературу, что также нашло отражение в неофициальных наименованиях кристаллов, среди которых появились «Ноготь развратника» и «Глаз Достоевского»; надо сказать, что операторы очень охотно пользовались этими названиями, так как каждое отражало реальные внешние характеристики данного кристалла: «Журавлиный клин на ветреном закате», например, представлял собой багровый монокристалл с белыми стрелочками по поверхности, а «Глаз Достоевского» был мутно-голубым ромбом с фосфоресцирующей сердцевиной; влажно поблескивающий цилиндр розового цвета получил название «Воспаленная гортань Аэлиты».
Сегодня Верещагин вынимал из печи «Подснежник с малиновым вареньем».
Дежурят в цехе Юрасик и Альвина. «Вот она – драгоценность», – говорит Юрасик, он вместе с Верещагиным выгружает из печи готовый «Подснежник», – все идет нормально, остается лишь подождать, пока кристаллы остынут, чтоб взвесить их, запереть в сейф и подписать акт. «Рублей пятьсот, наверное, стоит такая порция», – говорит Юрасик. Верещагин молчит, он все еще решает про себя вопрос: был дураком или стал им. «Вам не хочется украсть?» – шепчет Юрасик ему в ухо и начинает хихикать, прикрывая рот рукой и краснея. Он вообще застенчив и краснеет по любому поводу, хотя ему уже под тридцать. Его имя – Юрий, но каждому новому знакомому он говорит: «Зовите меня – Юрасик», «Украсть? – переспрашивает Верещагин. – На кой черт мне нужны эти фальшивки?» – «Я тоже так думаю, – соглашается Юрасик. – Пятьсот рублей, не стоит мараться. Вот если бы не просто украсть, – мечтательно говорит он, – а еще бы и перенестись в средние века? Как вы думаете, сколько бы дали за «Подснежник» в средние века? По-моему, миллион. Вам хочется иметь миллион?» – Юрасик снова хихикает невидимым за ладонью ртом.