86174.fb2 День творения - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 29

День творения - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 29

Верещагин мрачен. Не нужен ему миллион, тем более в средние века. «Именно в средние», – настаивает Юрасик. «Зачем мне миллион в средние века? – кричит Верещагин. – Что я на него куплю? Магнитофонов нет, радиоприемников – нет. Ни автомобилей, ни электрических бритв, ничего из того, что мы, жители двадцатого века, ценим, там нет!» – «Есть, – тихо говорит Юрасик. – Вы не все перечислили». – «А что еще?» – спрашивает Верещагин очень громко. Он вообще сегодня разговаривает почти оглушительно – нервы расшалились. В конце зала на стуле дремлет Альвина. Если она подслушивает, то слышит, наверное, одного Верещагина. Юрасик говорит тихо, а смеется так совсем беззвучно, да еще, как сурдинкой, прикрывает рукой рот. Он хихикает в ладонь и не хочет отвечать на вопрос Верещагина. «Ну, что там есть ценного для нас?» – настаивает на ответе Верещагин. Его голос гремит. «Женщины, – тихо говорит Юрасик и заливается краской. – Я бы женщин купил. Они в то время продавались. – И добавляет: – Толстеньких».

Он бы накупил толстых женщин.

«Я люблю толстеньких, – признается он. – По-моему, вы тоже».

Верещагин задумывается. Ему за сорок, а он до сих пор не знает, любит ли толстеньких. «Откуда ты взял?» – опрашивает он у Юрасика. «Вы с Альбиной разговариваете больше, чем с другими, – объясняет тот. – А она толстенькая». – «Она туповатая, – отвечает Верещагин. – Ей каждую мелочь приходится объяснять сто раз». И вдруг видит рядом Альвину. Она подошла незаметно и вот стоит рядом – все, наверное, слышала. «Туповатеньких я тоже люблю», – говорит Юрасик.

«Не верьте ему! – восклицает Альвина с пылкостью. Лет ей примерно столько же, сколько и Верещагину, но она носит оранжевые кофточки, зеленые брюки и голубой парик; пылко восклицать и думать о людях хорошо тоже входит в ее программу казаться юной. – Юрасик чистый юноша, – говорит она, – правда, Юрасик? Только ты любишь наговаривать на себя. Это очень характерно для молодежи – сочинять о себе плохое, чтоб казаться интересней…- Тридцатилетний Юрасик хихикает и Альвина воспринимает это как несогласие с ее словами. – Да, да! – пылко восклицает она. – Вы наговариваете на себя, потому что у вас еще не сформировался характер, а самые яркие характеры отрицательные, вот вы и приписываете себе цинизм, распущенность!..»

«С вами сойдешь с ума», – говорит Верещагин. Следующее извлечение кристаллов в девять утра, он рвется домой, ему не терпится побыстрее снова засесть за дипломную работу, он еще не потерял надежду именно сегодня что-то понять в ней. «До свидания», – говорит ой.

«Вчера я купила на ужин торт, – говорит Альвина, – а в троллейбусе ужасная давка. Я так боялась за торт. Не могу есть мятые торты! Спасибо молодому человеку, интеллигентный такой юноша с благородными черными усиками, он говорит: совсем задавят бедную девушку. Он меня охранял».

«С вами сойдешь с ума», – повторяет Верещагин и еще раз прощается.

119

Утром он снова в институте, но не спускается к себе в подвал, а поднимается на второй этаж. Он входит к директору и говорит: «Ну и кретинов ты мне подсунул в сотруднички!» – всю ночь он без толку просидел над своей дипломной и вот злится теперь на операторов, ни в чем, конечно, не виноватых. «Все правильно, – отвечает директор. – Я тебя предупреждал. Разве стоящий человек пойдет в твой подвал? Там же никаких перспектив для роста! Одно дерьмо, извини меня. Производством драгоценных кристаллов занимается дерьмо», – сказав так остроумно, директор хохочет. А Верещагин нет. Верещагин хмурится и говорит, что они – не дерьмо. «Ты же сам сказал, что я подсунул тебе кретинов», – напоминает директор. «Кретинов, а не дерьмо», – уточняет Верещагин и высказывает такую мысль: дерьмом можно назвать лишь того человека, у которого нет никакой идеи, а у каждого оператора в цехе идей хоть отбавляй. «Какие у них могут быть идеи? – удивляется директор. – Например, у этого… как его?.. который всегда краснеет». – «Юрасик? – догадывается Верещагин. – У него идея огромнейшая. Он мечтает приобрести толстенькую». – «Приобрести?» – переспрашивает директор. «Толстенькую», – подтверждает Верещагин. «Кого – толстенькую?»- спрашивает директор, – он, оказывается, ничего не понял. «Пышку», – доходчиво разъясняет Верещагин. «Гм, – говорит директор. – Пожалуй, этот тип умнее, чем я думал…- видно, насчет пышек он тоже не прочь. – Ну, хорошо, – говорит он. – А вот эта, которая ходит в голубом парике? Вот уж настоящее дерьмо!» – «Как бы не так! – отвергает Верещагин. – Она выращивает на подоконнике целебные травы и поедает их. А мяса она не ест. Она написала письмо жителям какого-то индийского села и ждет ответа. Чего ей от них нужно?» – интересуется директор». В этом селе все поголовно живут по сто пятьдесят лет, – отвечает Верещагин. – Альвина хочет снова стать девушкой». – «Это же невозможно! – возмущается директор. – Она же просто дура!» – «Правильно, – соглашается Верещагин. – Вот ты и проиграл спор. Она дура, а не дерьмо».

Но на этом разговор не закончился. «Никогда не выигрывай у начальства споры, – сказал директор. – Это опасно». – «У тебя есть шахматы? – спросил Верещагин. – Давай я у тебя выиграю в шахматы. Раньше ты любил играть». – «Некогда, – сказал директор. – Через пять минут у меня совещание». – «Тогда я ухожу, – сказал Верещагин. – До свидания» – и пошел к двери. «До свидания, – ответил директор. – Между прочим, твой предшественник любил играть в шахматы. Кстати, знаешь, за что он был уволен? Ты бы хоть поинтересовался, ей-богу. Почему ты такой нелюбопытный?» – «Я любопытный, – возразил Верещагин и пошел от двери обратно. – Только я застенчивый». – «Это хорошо, – похвалил директор. – Что это у тебя?» – «Зажигалка, – показал Верещагин. – Я сделал ее из электрической зубной щетки». – «Не кури здесь, – сказал директор. – Терпеть не могу табачного дыма. Зачем ты распыляешься? На что ты тратишь время и талант?» – «Раньше ты сам курил, – напомнил Верещагин. – А таланта у меня нет. Был, да весь вышел». – «Сердце пошаливает, врачи запретили, – пожаловался директор. – Хоть убей, не пойму: как это талант мог выйти?» – «Я стал совсем дураком, – сознался Верещагин. – Веришь, не могу понять того, что сам написал когда-то». – «Почерк плохой?» – спросил директор. «Дураком стал», – объяснил Верещагин. «Твой предшественник был совершенно беззастенчивым человеком, – сказал директор. – Он, понимаешь, решил тайком эксперимент произвести. У него, понимаешь, была идея. Как у всех нас». – «У тебя есть идея? – удивился Верещагин. – Расскажи, я послушаю, хотя мне и некогда». – «Тебе некогда? – изумился директор. – Это мне некогда! Этот нахалюга, понимаешь, самовольно занял печь на целые сутки». – «Ай-яй-яй!» – осудил бывшего начальника Верещагин. «Сидишь, казалось бы, в подвале и не чирикай», – сказал директор. «Ты его, конечно, предупреждал, что опытный цех – валюта?» – спросил Верещагин. «Еще бы! – сказал директор. – Как и тебя. Но есть, понимаешь, люди, которые даже из пропасти своего падения пытаются смотреть на интересы государства сверху вниз. Своя, мол, идея дороже. Он, негодяй, занял печь на целые сутки, да еще режимы задал черт знает какие». – «Печь сгорела?» – спросил Верещагин. «Нет, – ответил директор. – Он сгорел»

120

Я тоже знал одного человека, который сгорел. Он плыл из Гаваны в Одессу, и в результате случившегося шквала его корабль разломило на несколько частей. Всех разбросало кого куда, одним словом, он оказался один посреди безбрежного мирового океана. И стал плыть. А что еще делать? Плыл, плыл, и на него напала хищная голодная акула. А у него случайно оказался в кармане складной ножик. Он вступил с акулой в единоборство и после длительного жестокого сражения вспорол ей брюхо. Она всплыла вверх этим распоротым брюхом, и он некоторое время поотдыхал, держась за нее. Потом поплыл дальше. А что еще делать? В какой стороне ближайший берег, он и понятия не имел, поэтому плыл без целеустремленности, не очень быстро, просто лишь бы не бездельничать, часто отдыхая на спине. Была у него одна почти несбыточная надежда: вдруг какой-нибудь случайный корабль пройдет мимо и, может быть, заметит. Плыл он так дней пять, потом на него напала еще одна акула, их в этой части океана ужас сколько, они там кишмя кишат. Ну, на второй раз он, не будь дураком, уже не просто подержался за ее распоротое брюхо, а еще и вырезал из него печень и съел. Говорят, акулья печень не только очень питательная, но и помогает от множества разных болезней. Наелся и поплыл дальше. По-прежнему не спеша. Тут еще один шквал случился, его подняло на гребень гигантской волны и несло столько, что он счет дням потерял. Потом на него напал гигантский спрут, за ним вслед стая прожорливых пираний и, наконец, третья акула, у которой он, не будь дураком, не только печенку, но и сердце в сыром виде съел. Он мне потом по этому поводу так высказывался: если б, говорит, на меня там никто не нападал, так я б там с голоду помер. Так что с питанием у него было довольно прилично, но утомился он страшно. Над ним уже огромная стая чаек летала, чтоб, когда он совсем обессилеет, выклевать у него глаза. Однажды ночью шлепает он ладонями по воде, и вдруг такая мысль приходит в голову: какой смысл сопротивляться обстоятельствам дальше, если корабли что-то не проплывают и надежды на спасение фактически нет. И перестал он шлепать, то есть потерял волю к жизни. Но вдруг видит: вдали во тьме огоньки мерцают. Ну и, конечно, снова зашлепал. Огоньки все ближе и ближе, их все больше и больше, наконец и берег стал различаться. Самым трудным, как всегда в таких обстоятельствах, оказались последние десять метров. Но он их нечеловеческим усилием все-таки преодолел, вышел на берег и тут же рухнул без памяти на песок. Заснул длительным сном. Сквозь этот сон чувствует: кто-то его толкает, кричит ему в ухо: «Что это вы так развалились широко? Где это видано?», но он только промычал невразумительно в ответ и продолжал целительно пребывать во сне. Еще какое-то время прошло, слышит уже совсем громкий голос какой-то женщины: «Слушайте, гражданин, вы что – хотите за десять копеек получить все черноморское солнце без остатка?» Открывает глаза, думает: какие еще десять копеек, и вдруг видит: батюшки, да это же одесский пляж, на него вход десять копеек! И над ним тетка-служительница стоит – вечер, мол, уже пляж закрывать пора. Встал он, извинился и пошел домой. Приходит, а домочадцы делают большие глаза: мы, говорят, тебя завтра только из Гаваны ждали. Господи, говорят, да ты краснее рака, ты же совсем сгорел, ужас просто. Глянул мой знакомый в зеркало – да, говорит, сгорел я.

Еще бы! Целый день пролежать под одесским солнцем. Кто угодно сгорит.

121

«Когда передо мной распахнулись ворота тюрьмы, было солнечное весеннее утро», – сказал Геннадий. А до этого он сказал: «Нам с вами, товарищ Верещагин, работать долго, и я хочу, чтоб вы знали мою жизнь.

«У вас найдется для меня тридцать минут?» – спросил он.

«Господи, хоть три часа! – ответил Верещагин. – Времени у меня много. У меня таланта нет».

«Вы издеваетесь над собой, – сказал Геннадий. – Вы искренний человек, поэтому я вам доверяю».

«У меня искренность от отчаянья», – объяснил Верещагин.

«Я вошел в продовольственный магазин и купил три килограмма трюфелей, – сказал Геннадий. – Было солнечное весеннее утро. Навстречу, смешно переваливаясь с ножки на ножку, шла девочка лет трех. «Возьми, – я протянул ей кулек, похожий на огромный букет пышных роз. – Это тебе. Не бойся! Дядя был наказан, но теперь он честный человек», – и ушел, не оглядываясь. Так началась моя свобода».

Ему тридцать три года, Геннадию. Он любит красоту, его речь изящна. Он называет Юрасика «Друг мой», о незнакомом человеке говорит: «Хомо сапиенс». Он входит в цех, опираясь на зонтик с длинной ручкой. Его шея всегда обмотана красным газовым платком «ввиду легкой воспаляемости шейных желез». Он подробно рассказывает Верещагину о своей жизни, и все рассказы начинаются с того момента, когда перед ним «распахнулись ворота действительности». «Что вы все ворота да ворота! – рассердился однажды Верещагин. – Лучше расскажите, почему они распахнулись». Геннадий с красивой грустью покачал головой. «Не надо об этом, – попросил он. – Вы старше меня и эрудированнее. Лучше я вас о чем-нибудь спрошу, вы позволите? Мне давно хотелось задать один вопрос…» – «Задавайте, – разрешил Верещагин. – Мне эта роль теперь подходит больше всего – отвечать и отвечать, а самому не спрашивать». – «Что такое экзистенциализм? – спросил Геннадий. – Подождите! – он схватил Верещагина за руку. – Я хотел бы сначала получить гарантию…» – «Все будет как в книжке», – пообещал Верещагин. «Никто не должен знать, что я вас об этом спрашивал», – сказал Геннадий. «Ах, вот оно что! – понял Верещагин. – Я буду молчать как рыба». – «Благодарю, – сказал Геннадий – он почти никогда не говорил «спасибо», а только «благодарю», считая, что так красивей. – Благодарю, – сказал он. – С максимальной абсолютностью я верю в этом мире только двоим…» – «А кто второй? – поинтересовался Верещагин. – В том что первый – это я, у меня нет никаких сомнений». Геннадий покачал головой с уже знакомой красивой грустью. «Вы – как раз и есть второй, – сказал он. – Я хотел бы услышать об экзистенциализме. Мне очень нравится это красивое слово».

Верещагин рассказал об экзистенциализме все, что знал, и еще кое-что довольно интересное прибавил от себя и ушел, а когда вечером вернулся в цех, к нему бросилась Альвина – она громко цокала и поправляла на бегу голубой парик. «Вы слышали? – спросила она, задыхаясь. – Оказывается, Геннадий экзистенциалист. Разве можно после этого удивляться, что я – вегетарианка?»

«Я попал в окружение замечательных людей, – подумал Верещагин. – С ними многое можно сделать. Мне не просто повезло. Это хороший знак, посланный свыше».

Теперь пора, совместно с читателем, разобраться в ни для кого не ясных вопросах: почему Верещагин не мог понять написанную в юности дипломную работу и что, собственно, означает это «не мог понять».

Не думает же читатель, что Верещагин смотрел на свою дипломную работу совершенно бессмысленным взглядом, как баран на новые ворота, то есть как профан, невежда, как совершенно некомпетентное в данных проблемах лицо? Не думает, конечно. И автор так не думает. Это мы с вами, не обладая научным складом мышления, бесконечно далекие от переднего края наступления на тайны природы, вооруженные игрушечными знаниями, почерпнутыми из популярных журнальчиков – это мы так смотрели бы на его дипломную работу. Верещагин же превосходно все понимал, а когда говорил: «Не понимаю», то имел в виду, что в пору написания дипломной работы, а также в дни ее защиты понимал ее как-то иначе, с какой-то другой стороны, – вот именно такое понимание он утратил и теперь только удивлялся: что же в этой работе представлялось мне значительным и даже гениальным? Сейчас он, как и те профессора, которых читатель, должно быть, помнит, – я имею в виду преподавателей университета, которые высказывались при защите Верещагиным дипломной работы – этот эпизод описан в двадцать третьей главе данной книги, – высказывались в том духе, что это, мол, «блестящий математический этюд», «очень красивая ошибка» и так далее, то есть хвалили за эффектную игру ума и таланта, признавая серьезное научное значение лишь за интересным методологическим приемом, который в дальнейшем может быть использован для решения важных народнохозяйственных проблем, – так вот теперь и Верещагин, вслед за вышеупомянутыми профессорами, готов был признать и блеск, и красоту, и оригинальность приема, но и только, не больше. Раньше он удивлялся тому, что остальные люди не видят в его работе прямого указания на то, как создать Кристалл, теперь же он сам этого не видел.

Вот такая метаморфоза произошла. Такая ситуация создалась. Что делать Верещагину? Решить, что тогда был самонадеянным глупцом? Успокоиться на том, что теперь глуп? Он думал и думал над этим.

122

С автором однажды произошло нечто похожее: о услышал в концерте песню про любовь, которая так ему понравилась, что он долгое время напевал ее про себя и напевал, но потом под влиянием некоторых обстоятельств сделал перерыв в напевании, а когда нашел время запеть снова, то обнаружил, что мелодия забыта, а помнятся одни только слова. И вот чем был поражен автор: эти слова, что-то вроде «Тоской любви наполнена душа… О, как небрежно ты сказала: «нет»!.. Я брел ночной аллеей не спеша… В ушах звучал жестокий твой ответ…»-эти слова, казавшиеся прежде возвышенными искренними и благородными, теперь, освобожденные от мелодии, выглядели обнаженно-пошлыми и фальшиво-сладкими, как шоколад для диабетиков. Автор испытал к этим словам такое отвращение, что даже плюнул в сердцах. Но через некоторое время он все-таки вспомни мелодию, после чего пошлые и сладкие слова снова зазвучали возвышенно, искренно и благородно.

Вот какую роль играет мелодия – и не только в песне, а в чем угодно, даже в научной работе, хотя большинство людей считает, что в научной работе ни о какой мелодии не может быть и речи: вот, дескать, формулы, вот формулировки, и больше ничего там нет – так считают почти все. И крепко ошибаются: мелодия присутствует в каждом мало-мальски значительном творении человеческого разума, в дипломной работе Верещагина она тоже наличествовала, да только забыл он ее, как я некогда песню, – забыл и удивлялся теперь: какие, мол, неинтересные слова, и в конце концов пришел к мысли, что в молодости обманулся, что все дело, наверное, в зубной боли, которая- читатель, надеюсь, помнит – воспалила его мозг, и вот в этот воспаленный мозг прокралась беспочвенная иллюзия такого рода: дескать, в этой моей работе указан путь к практическому созданию Кристалла.

Но несмотря на то, что он искренне поверил в иллюзорность своих прежних надежд, он продолжал сидьмя сидеть над дипломной работой, какая-то сила заставляла его безостановочно искать и искать тайну в совершенно ясном тексте, где – умом он верил в это – никакой тайны нет. Точно так же в свое время он продолжал расспрашивать девушку Бэллу, хотя умом полностью верил ее словам. Ух, как он верил ее словам!

Это очень интересная и плодотворная аналогия – между дипломной работой и девушкой Бэллой, но я не стану ее развивать, потому что Верещагин и так, знаю, будет очень недоволен, когда увидит, сколько места в книге я отвел этой особе. «Я прежде всего создатель Кристалла, не так ли? – недовольно скажет он мне. – Ну и писал бы об этом. А то развез на полкниги мою случайную любовную ошибку».

Конечно, я найду, что ему возразить. «Разве без этой случайной, как ты говоришь, любовной ошибки ты смог бы создать Кристалл? – спрошу я. – Смог бы попасть на Прекрасную Планету? Научиться останавливать мысли? Быть выгнанным из пореловского института и стать начальником печей? Ничего бы ты не смог. Ничего бы ты не сделал. Эта случайная любовная ошибка тебе на роду написана. С ее помощью твоя душа вышла из личиночной стадии…» Словом, я найду, конечно, чем оправдаться. Не было еще случая, чтоб мне не удалось убедить Верещагина.

…Итак, вопреки собственной убежденности, он продолжает копаться в своей дипломной – копается, копается, ничего интересного выкопать не может и тогда извлекает на свет божий черновики.

Это очень важный факт: у Верещагина сохранились черновики дипломной работы. Он не сжег их в свое время, не выбросил в помойное ведро, всю жизнь таскал их с собой, как дурень ступу. И недаром – теперь настал их черед: Верещагин зашвыривает в угол дипломную работу, раскладывает по всей комнате пожелтевшие, мятые листки черновиков и углубляется в их изучение. Труд это адский: листки исчерканы, испачканы, почерк – жуть, но Верещагин старается все понять, потому что помнит – в этих черновиках много такого, что в дипломную работу вставить он тогда не захотел, хотя и очень важного.

Почему не захотел – неизвестно. Ведь четверть века прошло. Поди догадайся, какими соображениями руководствовался когда-то двадцатилетний юнец.

Я мог бы сочинить оду черновикам. О том, что самое ценное остается в них: все недовоплощенное, недодуманное, смутно угаданное, невнятно сформулированное. Я знаю это на собственном опыте. Мои черновики богаче моих книг, и я когда-нибудь все-таки сочиню оду в их честь. Или лучше черновик оды – в целях более высокого уровня художественной глубины.

Итак, Верещагин ползает по комнате, рассматривает ветхие и подобно древним рукописям непонятно исписанные листки черновиков пристальным взором, причмокивает, курит и бормочет время от времени разные слова.

Автор не настолько сведущ в науках, чтоб дословно воспроизвести бормотание своего героя. Он берется передать лишь общий дух этой сцены. «Откуда здесь взялось «пи»?»- например, вот так бормочет, а может, какую другую букву, автор не знает какую именно, а не зная, не хочет утверждать категорически. Автору известны многие буквы греческого алфавита, например «ню» – этой буквой, кажется, обозначают очень важную в физике константу, характеризующую частоту колебаний. Так что вполне возможно, что Верещагин бормотал: «Откуда здесь взялось «ню»?» Для нас с вами важно не то, какую именно букву он бормотал, а то, что эти буквы появлялись в рукописи совершенно неожиданно, как чертики из табакерки, то есть без всякой связи с предыдущим, и это обескураживало Верещагина. Он хорошо помнил, хотя прошло уже двадцать пять лет, что когда писал эти черновики, то буквы имели большой смысл и были взаимосвязаны, но теперь эти связи забылись, и восстановить их Верещагин сейчас, изнуряя себя, тщился. Он половину ночи ползает среди листков – причмокивает, вздыхает и бормочет. Безрезультатно!

Снова и снова повторяет он уже известную читателю фразу: «Или я тогда был сумасшедшим, или сейчас – дурак».

Наконец он теряет к листкам интерес. «Хватит, – говорит он себе. – Займусь-ка более важным делом».

И быстро стелет постель. Каким же более важным делом он намеревается заняться? Может ли быть для него более важное дело, чем поиск смысла собственного давнего прозрения?

Он ложится в постель, гасит свет, закрывает глаза и крепко засыпает.

Ай да Верещагин!

123

Он переспрашивает: «Три килограмма трюфелей маленькой девочке? Это ужасно. В это трудно поверить». Геннадий говорит: «Я никогда не лгу, товарищ Верещагин. Допускаю, что в кульке было чуть меньше, так как не могу гарантировать абсолютную честность продавщицы, но разве это меняет дело?» – «Абсолютно не меняет!» – соглашается Верещагин. Вообще-то он слушает вполуха, у него сегодня большая радость, он ею отвлечен: утром, ползая среди разбросанных по комнате черновиков, он вдруг обнаружил, что смотрит на них уже не как баран на новые ворота, а с некоторым интересом, во всяком случае, без скуки вчитывается в непонятные строчки – они для него вдруг стали как страстная речь на незнакомом, но человеческом языке: смысл слов пусть и недоступен, но тоска в них звучит, радость или насмешке – это, слава богу, разобрать можно, – теперь, значит, уже есть за что ухватиться, это большой сдвиг, и Верещагин сегодня собой очень доволен.

«Я начал рассказывать вам изумительной красоты случай, – напоминает Геннадий. – Итак, советский инженер приезжает туристом в Австрию…» – «Три килограмма трюфелей – это, конечно, красиво, – говорит Верещагин, довольный собой. – Но только с одной стороны. A с другой – младенческий животик плюс детская неспособность остановиться». – «Что вы хотите этим сказать?» – спрашивает Геннадий. Верещагин говорит: «Хорошо, если мама отобрала у дочки кулек, похожий на букет распустившихся роз. Иначе – понос, температура; может быть, больница…» -«Вы смотрите на события с очень странной позиции, – удивляется Геннадий. – Речь идет о красивом поступке: в день обретения свободы я подарил маленькой девочке любимые сласти». – «Вы совершили преступление», – говорит Верещагин, и тут вдруг перед его глазами возникают листки черновиков. Он видит их так четко, что некоторые слова может даже прочесть – в одном замечает орфографическую ошибку и мысленно ее исправляет: в юношеские годы грамотности у него было поменьше, чем теперь, – он исправляет ошибку и начинает просматривать другие листки; никогда еще в жизни он не видел внутренним взором так отчетливо.

«Итак, советский инженер приезжает туристом в Австрию, – говорит, помолчав, Геннадий. – И к нему – вы, конечно, знаете, так бывает – обратились с просьбой дать интервью по Венскому телевидению». – «Не терзайтесь, – говорит Верещагин, очнувшись. – Мама, наверное, отобрала все-таки». – «О, это было бы ужасно!» – огорчается Геннадий и рассказывает свою историю несколько скомканно, так как боится, что Верещагин снова его перебьет: инженер, значит, соглашается, идет передача, вежливый и почтенный интервьюер задает разные вопросы и среди прочих такой: что вам больше всего понравилось в нашей стране?..

У инженера нет никакого желания в этой милой беседе касаться рискованных социальных тем, он опасается похвалить в капиталистической стране что-либо серьезное и поэтому решает отделаться шуткой. Он вынимает из кармана купленную накануне зажигалку, щелкает ею и говорит: «Эта зажигалка из ста попыток зажечь ее зажигается сто раз. Более совершенной зажигалки быть не может. Это самое лучшее из всего, что я видел в Австрии». Интервьюер улыбается, интервьюер все понимает, он благодарит, и интервью заканчивается. А вечером в гостиничном номере инженера раздается телефонный звонок. «С вами говорит представитель фирмы, выпускающей зажигалки,- звучат в трубке русские слова с легким приятным акцентом. – Вы, наверное, не знаете, что в тот момент, когда вы показывали телезрителям нашу зажигалку, подключилась система Евровидения… Ваши лестные отзывы о продукции нашей фирмы слышала вся Европа. Вы сделали нам замечательную рекламу, и фирма хотела бы как-нибудь отблагодарить вас за это. Какой бы вы желали получить подарок?»

Инженер смущен. Он скромно отказывается от вознаграждения, он говорит, что хвалил зажигалку искренне, без какой-либо корыстной цели, представитель фирмы замечает, что именно это и ценно, настаивает на подарке. «Ну что у вас попросить? – говорит тогда инженер и смеется. – Машину ведь вы мне не подарите? – шутит он. – Пожалуй, я не отказался бы от десятка зажигалок, чтоб подарить их друзьям в Москве, в качестве сувениров из Австрии».

Наутро инженеру звонят снова. Машина, говорят ему, стоит у подъезда гостиницы, документы выписаны на его имя, таможенная пошлина оплачена, в багажнике он найдет ящик с тысячью зажигалок…

«Как вам нравится эта история? – спрашивает Геннадий. – Не правда ли, красиво получилось?» – «А что было дальше?» – интересуется Верещагин, он гонит прочь с глаз листки черновиков и решает с этой минуты активно участвовать в разговоре. «Ничего, – говорит Геннадий. – Инженер сел в машину и приехал в Советский Союз». – «Он был инженером?» – спрашивает Верещагин. «Так рассказывали, – отвечает Геннадий. – Но, может быть, он был врачом, разве значение имеет это? Важно другое: человек приехал в Австрию с маленьким чемоданчиком, а уехал в роскошном автомобиле». – «Водительские права он имел?» – спрашивает Верещагин. «Вы совсем не на то обращаете внимание, – огорчается Геннадий. – Представьте на месте этого человека себя, и тогда вам откроется вся красота события. Вы приезжаете в чужую страну, и денег у вас только на одну зажигалку. И вы покупаете ее, даже не представляя всего, что из этого выйдет». – «А что, собственно, вышло?» – спрашивает Верещагин.

Геннадий начинает страдать. «О! – говорит он. – Вы не сумели постичь сущность явления. Еще раз попытайтесь представить – это же прекрасно! Буржуазное телевидение вынуждено чем-то развлекать зрителей, секс надоел, и вот они приглашают к экрану простого советского инженера…» – «Врача, – поправляет Верещагин. – Вы сами сказали, что он мог быть врачом». – «Это вряд ли изменит дело, – говорит Геннадий. – Они приглашают его к экрану не как инженера или врача, а как советского человека и спрашивают: что вам понравилось в нашей стране? Они думают, что человек начнет восхищаться их буржуазными свободами, а он неожиданно вынимает зажигалку и говорит: вот. Что – вот? Вот это, отвечает он, больше всего понравилось. Ему хотелось сделать комплимент австрийским труженикам: лучше, мол, ваших зажигалок нет на свете. И сто раз чиркнул. Представляете? Сидит телезритель и смотрит: советский человек чиркает зажигалкой. И в этот момент внезапно подключается Евровидение. Советский инженер этого, конечно, не знает, он чиркает и чиркает. И зажигалка ровно сто раз вспыхивает. Вся Европа считает: раз, два, три… Лично у меня симпатия к этому человеку, он красиво себя вел…» – «У него хватило сил сто раз чиркнуть? – спрашивает Верещагин. – Больше двадцати раз подряд без отдыха не чиркнешь…» – «У вас слишком аналитический ум, – сокрушается Геннадий. – Потому что вы – ученый. Но австрийских зажигалок вы не знаете: они работают так легко, что даже слабому человеку не составит труда чиркнуть сто раз… Однако не в этом дело. Мне больше всего нравится первый телефонный звонок. Это, по-моему, кульминация. Как вы считаете? Удивленный инженер – интересно, кто может мне звонить в Австрии? – снимает трубку и слышит русскую речь с легким акцентом: «Русские не так часто хвалят наши товары, мы бы хотели вас отблагодарить…» И дальше – я вам уже рассказывал, но вы не сумели почувствовать скромность советского инженера: «Машину вы же мне не подарите? – это еще юмор, а скромность дальше, вот она: – Дайте мне десяток зажигалок, я их раздарю друзьям в Москве…» Всего десяток, да и то – не себе, друзьям! Верите ли, когда я слушал эту историю, у меня наворачивались на глаза слезы…»

У него опять навернулись на глаза слезы, взгляд заблестел, как драгоценный камень. «Это безумно красивая история, товарищ Верещагин, – сказал он, – мне жаль, что вы не чувствуете… Истинная скромность всегда вознаграждается, вот какая поучительность вытекает отсюда. Истинное – вознаграждается! Замечательная мысль, правда? Три дня тому назад я прочитал ее у Канта… Кажется, у Канта, но, может быть, у Катулла? – вы не помните, какую книгу я носил с собой на прошлой неделе? Когда так интенсивно стремишься к начитанности, кое-что начинает иногда перемешиваться в голове… И вот такое совпадение: только прочитал, и еще как следует не задумался над прочитанным, как вдруг слышу в троллейбусе эту историю… Озаренно хлопаю себя по лбу: вот оно – вознаграждение истинного! Еще неизвестно, как бы все закончилось, если б инженер, в ответ на просьбу назвать желаемое вознаграждение, взял бы и брякнул: дайте мне миллион долларов! Не исключено, что ему показали бы фигу. Разумеется, не натурально, а фигурально: я много наслышан о воспитанности австрийцев и швейцарцев, – в особенности швейцарцев, но австрийцы если и уступают швейцарцам, то самый ничтожный минимум – минимум миниморум, как говорили древние римляне, так что я не думаю, чтоб представитель фирмы совал инженеру под нос грубую фигу из трех пальцев в ответ на его нахальное требование. Вероятнее всего, он сказал бы: «Извините, но это не в наших силах…» Или скорей «…не в наших правилах» – потому что в силах таки, в силах! – фирма баснословно богата, но – не в правилах, ведь речь идет о благодарности, а миллион долларов – какая же это благодарность, это грабеж! «Извините, это не в наших правилах», – сказав тик, представитель фирмы положил бы трубку. И все! Все! Вместо красоты – безобразие и, извините, пшик! Но советский инженер сказал: «Подарите десяток зажигалок», и воспитанный швейцарец…» – «Австриец», – Поправил Верещагин, слушавший теперь очень старательно. «Извините, австриец, – сказал Геннадий, – положил трубку, пожелав ему спокойной ночи… И вот наутро второй звонок – если первый был кульминацией, то этот, по-моему, уже апогей! – машина стоит у гостиницы, документы выписаны на ваше имя, таможенная пошлина оплачена – как замечательно все предусмотрено! – в багажнике вы найдете ящик с тысячей зажигалок – еще бы не найти! – «найдете» – это уже юмор, я обожаю юмор именно такого рода: тонкий и как бы ан пасан – такое выражение французы употребляют, когда хотят сказать: «между прочим»… Он, заметьте, не закричал еще вечером: да что там десяток, тысячу зажигалок дадим и машину впридачу! – эдакого купеческого «знай, мол, наших!» не было, подобной изящной воспитанности и благородной сдержанности нам еще учиться и учиться… Я очень много думал над этой историей, товарищ Верещагин, мне удалось извлечь из нее немало поучительных квинтэссенций, которые заняли надлежащее место в моей душе. Отчасти, можно сказать, благодаря этой истории я и решил стать экзистенциалистом…»

124

Я знал одного человека, который однажды сказал так: «На меня вдруг обрушились люди».