86174.fb2 День творения - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

День творения - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Постороннему человеку могло показаться, что дядя Валя попрекает сестру, на самом деле он просто подчеркивал, что гробить здоровье целесообразно лишь в том случае, если сестра учится на пятерки.

Желая не очень отставать от нее в развитии, он в редко выпадавшие свободные минуты читал газеты, где и встретил однажды красивое словцо «целесообразно».

«Не о том спрашиваю, – говорил он. – Трудно ли – вот что меня интересует. Дела ведь бывают разные – одни трудные, другие легкие. Я просто удивляюсь, до чего разные у людей дела. Тут один приезжал речку нашу рисовать. Сидит на берегу и посвистывает. Два раза мазнет, полчаса свистит. Я спрашиваю: вы от какой организации имеете такое поручение – речку срисовывать. А он: ни от какой, сам захотел. Сам, видишь ли! Что хочет, то и рисует. Разная работа у людей».

«Трудно», – ответила сестра.

«А то, если легко, переходи в другой институт. Тут к Перфильевым родственник приезжал, тоже студент, рассказывал истории из древней старины по этой специальности и учится. Что ж, спрашиваю его, неужели государству столько специалистов по этим байкам нужно, что отдельный институт построили? А он: я, мол, об этом не думал, сколько их нужно. Учусь и все, потому что, мол, нравится. Мне, может, дрыхнуть до утра нравится, я ж себе не позволяю! А он себе – позволяет учиться, где нравится. Не о пользе думает, а об удовольствии. Целесообразности от такой учебы – никакой».

Сестра дивилась сумрачной зрелости младшего брата, робко рассказывала: учеба трудная, одних названий человеческих костей – две сотни с лишним, и все надо запомнить, а, кроме того, еще и мышцы – их тоже у человека ни много ни мало, а одних только поперечнополосатых около шестисот.

«Это хорошо, – удовлетворялся дядя Валя – не сложностью своего строения, а тем, что сестра при серьезном деле. – А то, если легко, переходи в другой, где трудно. Ты не заботься, что год-два потеряешь, я потерплю, лишь бы человеком стала. За это своим здоровьем расплачиваюсь. В десять ложусь, в три встаю».

«Не надо мне, Валя, помогать, – ответила как-то сестра. – Я и на стипендию проживу. Теперь уж полегче стало, ухитрюсь как-нибудь. Другие же ухитряются».

«Ухитряются! – дядя Валя усмехнулся. – Ухитряются и за живот хватаются. – Этой своей шутке он смеялся долго, редко у него шутки получались. – Агрономша у нас новая, прошлый год приехала. Молодая специалистка, тоже на стипендию жила. Зимой приехала, а к весне язва желудка открылась, врачи говорят: недоедание в молодые годы дало себя знать на желудке. Какой теперь от этой агрономши толк, когда она не об урожае думает, а за живот хватается, – он посмеялся опять. – Так что я тебя без помощи не оставлю, хотя свое здоровье и загроблю, это как пить дать», – так закончил он свою речь.

Все люди имеют врожденную потребность жертвовать чем-либо ради блага ближнего, и вот дядя Валя, не имея, по бедности, ничего больше, жертвовал здоровьем. А поскольку других радостей, кроме как жертвовать ради сестры здоровьем, у него в жизни не было, то и любил он при случае похвастать этой единственной. Так что упрека сестре в его словах не было. Скорее, гордость.

«У меня врачи малокровие обнаружили, – сообщил он ей в следующий приезд. – А еще говорят – слабые легкие. На учет взяли».

Последнюю фразу он произнес с особым удовольствием, так как в ней была приятная строгость военкоматовского термина, что-то от армейской службы, на которую дядю Валю не взяли по слабости здоровья, – от этих слов «на учет взяли» веяло дисциплиной, порядком и целесообразностью.

«Все! – решительно сказала сестра – она училась уже на третьем курсе, была совсем взрослая. – Я бросаю институт! Не хочу строить свое благополучие на твоих костях!» Это высказывание очень понравилось дяде Вале, впоследствии он не раз говорил соседкам о сестре: «Она построила свое благополучие на моих костях», но опять также без упрека, а ради только одной красоты выражения, ну и, конечно, с гордостью за свои жертвы и кости, крепость которых позволила возвести солидное здание сестринского благополучия, не какую-нибудь развалюшку.

«Я те дам – брошу!» – сказал он кратко.

А когда сестра объявила, что решение ее окончательное, что здоровье брата она ставит выше дипломированности своего будущего, то дядя Валя – хотя и это высказывание понравилось ему городской закрученностью центрального слова – ответил:

«Бросишь – повешусь».

И так обыденно это прозвучало, что у сестры захватило дух. «Валечка, миленький, не могу я видеть, как ты чахнешь, пойду в колхоз, почему не разрешаешь бросить этот институт проклятущий!»- закричала она совсем по-бабьи, что дяде Вале не понравилось, поэтому он ответил по-городскому, как бы в поучение сестре:

«Потому что не целесообразно».

Это самое красивое на свете слово – целесообразность – придавало дяде Вале силы в тяжелые минуты жизни, он любил его за красоту звучания, за непомерную длину, а главное, за смысл, на редкость богатый. Существовали в этом слове, дополняя и усиливая друг друга, и цель, и безобразность ее отсутствия, могильная пропасть бесцельности в виде двух зияющих «о» подряд, и образ, понимаемый дядей Валей как икона, то есть нечто святое, а также темный лес – символ бездорожья, и осуждающее бр, – в адрес тех, кто с дороги сошел. Замечательное слово, украшение родного языка.

Черпая силы в глубоких недрах этого богатейшего звукосочетания, дядя Валя все-таки выучил сестру – стала она врачом, как он и наметил. И насчет здоровья не ошибся – к сорока годам выглядел почти старцем, страдал гипертонией, печенью, ревматизмом, желудком, лечил слабые легкие собачьим салом и таблетками, которые присылала сестра.

Но болезни не поставили предел его трудолюбию, он по-прежнему ложился в десять, вставал в три, и, хотя не имел почти никакого образования, все знал и все умел: колхозное начальство относилось к нему с большой серьезностью. За свою долгую, рано начавшуюся трудовую жизнь дядя Валя побывал и полеводом, и конюхом, каменщиком на колхозных стройках, бригадиром на лесоповале, грузчиком в сельпо, заведовал фермой, и множество других работ переработал дядя Валя, извлекая из каждой ее внутренний смысл, определяя ее место в общей целесообразности, так что председатель колхоза даже робел немного перед этим сосредоточенным человеком и бросал его на те участки, где работа почему-либо не ладилась, зная, что в добросовестности и умении равных ему нет, а если прибавить еще и неукоснительное следование закону целесообразности, то более ценного человека в колхозе вообще не было, любое дело под его руководством всегда выполнялось успешно и в срок.

Личную жизнь дядя Валя начал поздно, в двадцать семь лет. Свадьбу сыграл скромную, но по правилам: целовал невесту, когда кричали: «Горько!», не забывал почтительно чокаться с ее отцом, сплясал даже под гармошку русского, а когда гости разошлись, сказал невесте, то есть теперь жене: «Сегодня будем спать просто так. И завтра тоже».

Жена его, девушка хоть и юная, а смелая, хмыкнула: «Чего ж так?» Дядя Валя ответил, скрывать не стал, объяснил: наблюдениями веков замечено, это старики знают и говорят: что самые успешные дети зачинаются в новолуние, а ему нужно зачать такого сына, чтоб потом, когда тот вырастет, не краснеть за него перед народом. «Так уж сразу и зачать», – во второй раз хмыкнула жена и высказалась в таком роде: с первого, мол, раза, может, и не зачнем. «А вдруг зачнем?» – строго спросил дядя Валя и не захотел легкомысленно рисковать, целую неделю спал с женой смирно. На шестой вечер подобной супружеской жизни жена посмотрела на звездное небо и сказала, не выдержав: «Уже новолуние». – «Какое же? – возразил дядя Валя, к небу лица не поднимая.- Еще серпик видно». – «Углядел, – разозлилась жена. – Наградил меня господь глазастым мужем!» – «Хорошее зрение одно только и осталось у меня от здоровья», – ответил дядя Валя, а на следующий вечер сам сказал: «Вот теперь полное новолуние».

Когда родился сын, дядя Валя долго всматривался в его морщинистое красное личико с как бы заклеенными веками и наконец сказал: «Я его на экономиста выучу». – «Почему это на экономиста? – удивилась жена. – Или опять что углядел?» – «Трудная, но полезная обществу профессия», – объяснил дядя Валя и больше на эту тему не заговаривал очень долго. Лишь когда сын уже заканчивал последний класс сельской десятилетки, как-то однажды вдруг сказал ему в присутствии жены:

«Летом подашь документы в экономический институт». – «Почему это – в экономический?» – спросила жена, успевшая уже забыть короткий разговор шестнадцатилетней давности. «Трудная, но полезная обществу профессия», – ответил дядя Валя.

А сын промолчал. Учился он неплохо, особенно успевал по математике, но больше всего на свете любил смотреть телевизор и играть роли в спектаклях колхозного драмкружка. Он так хорошо пел со сцены песни советских композиторов, что в один прекрасный день нежданно-негаданно получил диплом победителя на районном смотре самодеятельных талантов.

«Молодой и есть молодой, – прокомментировал случившееся отец – дядя Валя. – Разбрасывается нецелесообразно».

Сын отцу не перечил, студентом экономического института в областном центре стал, но, проучившись всего один семестр, вдруг коротким, на тетрадном листке письмом известил родителей, что институт бросил и работает в данный момент по творческой линии, в областном театре оперетты, где поет пока в хоре.

Это письмо дядя Валя аккуратно разорвал на четыре части, предварительно отрезав ножницами чистую часть листка, кинул в помойное ведро, а на чистой отрезанной бумажке написал сыну ответ следующего содержания: «Пока не бросишь свою филармонию, чтоб твоей ноги дома не было».

В семейном же кругу, то есть жене, сказал: «Молодой и есть молодой, силы тратит, а сосредоточиться не умеет. Я про Наполеона, который Москву сжег, в «Огоньке» читал, что он если над каким своим делом, бывало, задумается, так у него зенки стекленели, и ничего вокруг себя видеть он уже не мог, его хоть колом по голове лупи – не почувствует, так сосредотачивался. А еще в другом журнале было про иголку – когда ее во что-нибудь втыкаешь, то на кончике получается давление в очень много тонн, хотя и не сильно жмешь, потому что острие и есть острие, легко лезет на глубину, а если распыляться в свое удовольствие, то это как ладонью бревно рубить, толку от такого человека нет. В жизни надо делу следовать, а не удовольствиям, иначе потом сам покаешься, в одном рассказе описано про молодую девку, которая любовь для удовольствия все искала и искала, так ее замуж после никто не взял».

К той поре дядя Валя был уже очень начитан, таскал домой без разбору все журналы, которые приходили в разбогатевшую колхозную библиотеку, где ему выдавали их даже не записывая в формуляр, опасаясь подобным бюрократическим действием выказать – ненароком – сомнение в дяди Валиной всем известной честности.

Сын, зная отцовскую непоколебимость, под родительский кров с тех пор не являлся, присылал лишь к праздникам поздравительные открытки, которые дядя Валя аккуратно рвал на те же четыре части, что и письма, оставляя, разумеется, без ответа.

Вот такая неудача постигла дядю Валю с сыном, зачатым в новолуние. Может, он что не так сделал, спутал новолуние с полнолунием, может, это в полнолуние родятся славные дети, а в новолуние наоборот – любители бить баклуши и жить в собственное удовольствие, или старики запамятовали и народную мудрость пересказали превратно, как бы там ни было, а поступил сын артистом в оперетку, и, что удивительно, стал делать в ней большие успехи: то в хоре подтягивал, а через короткое время его однажды вдруг по телевизору показали уже солистом, но что он пел и какой танец под песню на сцене выплясывал – оперетка, она ведь такая, поют и пляшут вперемежку с простым говорением – осталось неизвестным, так как дядя Валя хищным зверем к телевизору подпрыгнул и выключил его, а жена на этот поступок никак не прореагировала, хотя к изображению сына совсем близко была, рукой подать, она только успела радостно воскликнуть: «Батюшки, наш!», но тут же, вздохнув на погашенный экран, пошла делать разные хозяйственные дела: давно минуло время, когда она бросалась спорить с дядей Валей – зачинать или не зачинать, совместная жизнь приучила ее к благоразумному уважению мужниной воли.

И еще одна неудача была у дяди Вали в биографии, но гораздо раньше, и не с кем-нибудь, а с родной старшей сестрой, ради которой загробил он здоровье всех органов, кроме глаз – ими он все видел, все понимал.

Началась эта неудача, когда сестра училась еще на четвертом курсе – или на пятом уже? – нет, все-таки на четвертом, – конечно, как всегда отличница и вообще активистка, член даже институтского студенческого совета и, кажется, староста группы, или, может, это ее потом уже избрали.

Одним словом, получил дядя Валя внезапно от сестры длинное послание, а до этого получал только короткие писульки, и было это длинное послание как гром среди ясного неба, однако дядя Валя его не порвал, как впоследствии сыновнее, а, наоборот, спрятал в комод, в тот ящик, где у него теперь красные рубашки лежали, – всю жизнь любил дядя Валя красные рубашки, как благосостояние стало получше, он ими обзавелся в полном комплекте – и розовые, и бордовые, и морковного цвета, а тогда в том ящике одно дранье лежало, так он под это дранье и сунул сестрино письмо, до сих пор оно там лежит, теперь под красными рубашками, не вынимал его дядя Валя ни разу, не перечитывал – зачем душу бередить?

Сообщала сестра в том письме, что полюбила она на всю жизнь одного человека, который ровно вдвое дольше прожил на свете, то есть почти уже пожилой, но такой хороший, такой умный, благородный и красивый, что существования в отдельности от него она себе теперь представить не может. Однако, чтоб брат не думал, будто его в ближайшие дни собираются пригласить на свадьбу, она сообщает сразу же, что свадьба, как таковая, не состоится, по причинам, которые дяде Вале, живущему в деревне и не общающемуся с умными развитыми передовыми людьми, не понять, а если в двух словах, то дело в том, что любовь – это чувство высокопоэтичное и могучее, но, обладая огромной окрыляющей силой, однако, быстро чахнет и легко гибнет, если его сразу же, едва оно родилось, заключить в неволю, именуемую браком, и если – брат это, несмотря на молодость, конечно, замечал – большинство мужей и жен по прошествии нескольких лет супружеской жизни уже не любят друг друга, а в лучшем случае только уважают, то причина этого прискорбного явления кроется именно в том, что их любовь, едва возникнув, сразу же была лишена свободы и получила смертельный ушиб, стукнутая загсовой печатью. Поэтому, писала сестра, первые годы она со своим пожилым возлюбленным проживет, не заточая любовь-птицу в клетку, и лишь когда их чувство, вскормленное свободой, со временем окончательно возмужает, настолько, что никакие удары печатью его здоровью не будут уже вредны, вот тогда они пойдут в загс, и эта теория правильная, хотя дядя Валя ее не поймет, но пусть не печалится, есть в городе люди гораздо более образованные и то не понимают, передовые идеи всегда побиваются каменьями, которые бросает в них консервативно настроенное большинство; единственное, о чем она просит брата, так это чтоб он не присоединялся к упомянутому большинству, если желает сестре счастья.

Нет, все же на пятом курсе это было, потому что дядя Валя хорошо помнит: ровно два года продолжалась эта любовь на вольных пастбищах, – пятый, значит, и шестой курс, – у медиков шесть лет учатся, – а как сдала сестра госэкзамены, так сразу опять обширное письмо прислала – с двойным ликованием: во-первых, по поводу окончания института и получения диплома с отличием, а во-вторых – свадьба не за горами, недели через две, о точной дате дядя Валя будет извещен особо и, конечно, обязательно приедет, пусть только попробует не приехать, сестре будет большая обида, она так благодарна брату за все, что без него просто не мыслит этого торжества, – и, естественно, без своего пожилого жениха, – эти два человека сделали ее жизнь прекрасной, и она будет счастлива познакомить их наконец и подружить.

Вместо извещения о дне свадьбы дядя Валя получил – буквально на следующее утро- второе письмо, которое фактически ждал с большим внутренним болезненным напряжением уже два года со дня на день и ровно сутки, как наконец перестал ждать – словно камень с души свалился, – а вот на тебе, пришло все-таки.

В нем сестра писала, что этот любимый ее человек вдруг уехал – не по каким-либо срочным временным делам, а совсем вон из города, она ни за что не поверила бы, что совсем, но, уезжая, он передал через одно знакомое лицо устно, чтоб его обратно не ждали, и если хотят, пусть считают как угодно, подлецом и даже негодяем. Да, он согласен, что подлец – да, и что негодяй – тоже да, так что если его любимой угодно, то вот ей две подушечки – из негодяя и подлеца, пусть она приземлится на них, не так больно ударится, что же до него лично, то он навсегда останется теперь в несчастном пребывании, как бы его ни называли, а каковы истинные причины, побудившие к срочному отъезду, то любимая их понять не сможет, так как она не способна еще подниматься в те заоблачные высоты, или, наоборот, опускаться в те бездонные глубины, где только и возможны правильные размышления об истинных причинах человеческого счастья или несчастья. Сестра писала, что она все равно случившемуся не верит, даже с подозрением стала взглядывать на это знакомое лицо, передавшее прощальные слова, так как известны случаи, когда человек уезжает, скажем, в командировку, а какой-нибудь садист говорит друзьям, что тот уехал якобы насовсем, или человек уходит в отпуск, а кто-то зло шутит, будто его уволили, и так далее. Много таких случаев.

Но потом, конечно, слова знакомого лица подтвердились. То есть просто прошла неделя, месяц, год, а любимый человек о себе знать не давал, и это молчание убедительнее переданных через знакомое лицо объяснений свидетельствовало, что любовь, вскормленная на вольных пастбищах, оперилась и улетела, так как ей вовремя не были подрезаны крылья.

Сестра, с кровоточащей раной в сердце, уехала по направлению института работать куда-то на Дальний Север и к дяде Вале наведывалась в положенные каждому взрослому трудящемуся гражданину отпускные недели, но говорить об исчезнувшем пожилом возлюбленном в хулительном тоне запрещала. Дядя Валя несколько раз пытался высказаться о нем в том непреложном духе, что, мол, дескать, прощелыга он, подлюга и вор, но сестра каждый раз решительно пресекала подобные мыслеизъявления, говоря, что имя этого человека остается для нее священным и раз он так поступил, то, значит, были у него веские благородные основания, и если не сообщил, какие именно, то, значит, и на это имел веские основания. Однажды она высказала дяде Вале предположение, что, возможно, этот благородный человек заболел неизлечимой и быстро сводящей в могилу болезнью, как врач она могла назвать поименно не меньше десятка таких болезней, которые чаще всего прилипают именно к пожилым людям, – и вот, зная, что обречен, он не захотел связывать любимую женщину, портить ей будущее – она бы, конечно, пошла за него замуж несмотря ни на что, поэтому-то он и не сказал ей о причине, уехал молчком, не пожелав оставить ее через год-два вдовой, а может, и матерью одиночкой.

«Скорее всего, так оно и есть!» – воскликнула сестра и побледнела от страха, а со временем, окончательно уверовав в свое предположение, привыкла думать о возлюбленном как об ушедшем не только от нее, но и вообще из скорбной земной юдоли, как о человеке, который был, которого уже нет, и вдруг – просторен мир для законов, но тесен для случайностей! – столкнулась с ним, со своим возлюбленным, лицом к лицу, вернее сказать – грудью в грудь, в тесноте и толчее московского елисеевского магазина. Как раз за минуту до этого ею был куплен большой круг копченой колбасы, и вот она несла его в красной шелковой сеточке у ног, а он – постаревший, конечно, но все еще резкий в движениях – нес купленную тоже за минуту до встречи бутылку французского коньяка «Мартини» над головой. Рука его прямо-таки задрожала, и коричневый коньяк во французской бутылке заплескался, когда он увидел, с кем столкнулся. «Гром небесный!» – закричал он и вывел дяди Валину сестру из тесного магазина на улицу, рука у него уже не дрожала, он весело размахивал бутылкой, смеялся, заглядывал в глаза, говорил: «Смотри, судьба! Ты не вышла замуж? Да, это судьба! Ни о чем пока не спрашивай, прошу! Теперь мы будем вместе! Какое счастье, что я тебя встретил!»

Счастье, помимо прочего, заключалось еще и в красной шелковой сеточке, так как у его приятеля, к которому они, не мешкая, отправились, помимо принесенного «Мартини» в пузатой таре, на столе стояло еще несколько длинногорлых, как лебеди, бутылок, но никакой закуски не было, и все гости – одни мужчины, почти старики, спортивно одетые, человек пять – радостно, по-молодежному закричали «Ура!», когда она смущенно предложила: «У меня тут колбаса…»

Эту колбасу немедленно нарезали миллионом тончайших полупрозрачных кружочков, и этот мальчишник с единственной дамой продолжался несколько часов, в течение которых он, захмелевший, не раз шептал ей в ухо: «Только ни о чем не спрашивай, ладно?», а друзья; его пили и веселились, рассказывали смешные истории и анекдоты, не задавая никаких вопросов, не выражая удивления и любопытства по поводу внезапно появившейся молодой особы, с которой их приятель так привычно нежен, на «ты», которой часто говорит: «Помнишь?»

Вот так они отпраздновали негаданную встречу, а часа в два ночи на такси, вдвоем, помчались через всю столицу, к самым центральным улицам, к импозантнейшей гостинице, одноименной городу – третьему Риму, а там – лифт в небо, коридор в коврах, дежурная за столиком под уютной зеленой лампой, – кровь ударила в лицо: кому же не известно, что в такой поздний час посторонним в гостинице пребывать запрещено, сейчас выгонит, вот стыд-то! – но дежурная склонилась над книжкой, как бы не заметила посторонней, – неслышными шагами по ковру – в номер, такой непохожий на те, в которых приходилось ночевать разъездному северному врачу, затаившийся в углу слепой телевизор, приземистая кровать, светлынь, хотя свет выключен, круженье ярких пятен по потолку, шепот: «Ни о чем не спрашивай!», рука по телу: «Я тебя всю помню!», утро: «У тебя дела? И у меня, представь, но не позже семи освобожусь, буду ждать в вестибюле, как удивительно, что мы встретились, Москва ведь… четыре миллиона? – нет, милая, устарели твои сведения – семь».

С половины седьмого до половины десятого – в вестибюле, потом – лифт в небо, – другое лицо под зеленой лампой: «Оставить записку? Пожалуйста. В какой номер?.. Ну, хоть фамилию знаете? – желтая карточка в зеленых от лампы руках. – Выбыл жилец… Как выбыл? – уехал, стало быть… Вот этого сказать не могу и, знала бы, не сказала, права не имею, но и не знаю, нам жильцы не докладывают».

Вот тут-то дядя Валя и оторопел, и даже поперхнулся – за обедом дело было, сестра только приехала – темная лицом, губы четкие, тоже темные, сжатые – вдруг ударила ладонью по столу – чашки-ложки весело запрыгали, да как закричит длинно-предлинно: «Подлец, сволочь, рухлядь, подонок, старый самец бездомный! Все они такие! На красоту уже не надеются, словами, клятвами заговорят, запутают, совести давно нет, одни теории, болтают, мудрецы, а сами под юбку, стрелять их надо, кастрировать, я бы лично, ах, с каким удовольствием!..» Дядя Валя только в начале этой речи поперхнулся, оправился он быстро, медленно прожевал пищу и сказал: «То и я тебе говорил». Речь сестры ему понравилась; правда, неясно было, с чего это она вдруг так разошлась, о столичной встрече дядя Валя не знал, но слова – те, которые он понял, были правильные, а которые не понял – красивые. Союз и единство этих слов производили впечатление большой прелести.

Сестра прожила у дяди Вали с месяц, ни разу больше на эту тему не заговаривала, только перед отъездом вернулась к ней, осветив ситуацию с совершенно неожиданной стороны. Она обняла брата, поплакала у него на плече, а потом, жестоко терзая лицо платком, сказала: «Аборт я делать не стану».

169

А Верещагин вдруг прекращает писанину. Он еще в позе утки, нырнувшей за лягушкой, – только хвост торчит над водой, но лягушек в темной глубине теплой реки что-то не стало видно, обеднела река лягушками, пусто – хвост снаружи, авторучка замерла в руке, как клюв, чуть дрожит, Верещагин ерзает коленями по дивану, ждет: когда же она, рука, снова набросится на бумагу, клюнет когда? – но та и не думает, тут Верещагин решает, что, наверное, опять зашел в тупик, возможно в ничтожный, неопасный, в смехотворно пустяковый тупик, но голова свисает с дивана совершенно пустая, ни одной мысли в ней, – пришло, стало быть, время снова вколотить в зуб гвоздь.