86174.fb2
«Нет! Нет!»- по очереди отвечают все, за исключением Юрасика, он этого слова вымолвить не может, хотя и старается: кроме сонной артерии у него передавлена также и глотка, он только хрипит, Верещагин одобряет это хрипение кивком, он понимает его смысл.
Наконец он выпускает узел галстука из цепких пальцев, выбегает из цеха, и вот уже на третьем этаже в приемной директора. Секретарша Зиночка встречает его взглядом ласковым и утомленным, ей очень к лицу ласковый и утомленный взгляд, она знает это и вот смотрит им всю жизнь – утром и вечером, на службе и в очереди за мясным фаршем, она уже забыла, что у нее ласковый и утомленный взгляд, уже не умеет смотреть иначе; выращенный в горшочке Зиночкиной души, этот взгляд живет теперь отдельно от нее, не очень еще утомленной и совсем не ласковой.
«Там?»- Верещагин заговорщически нацеливает палец на дверь, обитую кожей цвета, который войдет в моду через полстолетия. Зиночка кивает – ласково и утомленно, утомленно и ласково. «Здесь?» – дублирует свой вопрос Верещагин, лицо его внезапно принимает свирепый вид, он начинает рыться в карманах, как любовник, пришедший под дверь изменившей ему возлюбленной с намерением застрелить ее и вдруг спохватившийся: не забыл ли он пистолет.
«Ага!»- говорит он и вытаскивает мундштук, при этом на пол шлепается пачка папирос, звук такой громкий, будто нетерпеливый любовник начал стрельбу по возлюбленной еще за дверью, – пока пачка падала, Верещагин дважды пытался поймать ее на лету, но не преуспел в этом. Он поднимает ее уже с пола – достаточно грациозно для своего возраста, закуривает и, отворив дверь в директорский кабинет, впускает в него густой смердящий клуб дыма. Объявив о себе таким образом, Верещагин срывается с места, ныряет в облако – он возникает перед директором как джинн, как цирковой фокусник, как погорелец.
Директор пружиной распрямляется над своим столом – очень хорошо видно, с каким нетерпением он ждал Верещагина, который теперь приближается к нему, рассекая клубы сизого, как спрут, дыма. «Что случилось?» – начинает директор, но Верещагин выбрасывает к его лицу сразу обе ладони, и дым рассеивается. «Стоп! – говорит он.- Ничего больше не произноси. Я все сам». – «Что случилось? – не произносит, а выкрикивает директор: – Что ты натворил? Что произошло?»
Верещагин без дыма как голый. Он устало кивает. «Да, – говорит он. – Да, да. Я понимаю твое волнение».
Он говорит, что понимает волнение директора. «Но ты не даешь мне высказаться, – говорит он, – поэтому я вряд ли смогу тебе объяснить, что произошло».
«Хорошо, – директор берет себя в руки. – Говори, я слушаю». Верещагин, довольно кивнув, садится в кресло. Он хочет сделать затяжку, но у него что-то не клеится с папиросой, – ему нужно выпустить новый клуб дыма, а то он как голый, но папироса в мундштуке…- кстати, где она? – оказывается, ее уже нет, – должно быть, выпала, хулиганка, лежит себе где-нибудь, пакостница, прожигает ковер на полу директорского кабинета – этой мыслью и обеспокоен сейчас Верещагин. «Где моя папироса?» – спрашивает он, рыщет взглядом по ковру, становится на четвереньки, заглядывает под стол, но видит там только нервно подрагивающие директорские ноги, вылазит из-под стола, вопросительно смотрит на директора, который багровеет от сдерживаемой ярости не хуже, чем Юрасик от стыда, – он думает, что Верещагин над ним издевается. «Ты будешь рассказывать или нет?»- кричит он.
Верещагин садится обратно в кресло. Он успокаивает себя мыслью, что в свете произошедших исторических событий прожженный ковер – слишком ничтожная мелочь, чтобы из-за нее расстраивать себе нервы. Он закуривает новую папиросу, выпускает позарез нужное ему облако дыма и говорит директору: «Я создал Кристалл. Нас обещают перевести в класс «ню».
«Какой кристалл?» – спрашивает директор и начинает дышать чаще. Перевод в класс «ню» он оставляет без внимания. А Верещагин не оставляет.
«С почетным правом бесполого размножения, – говорит он. – Тебя, может, это и огорчит, а мне, так знаешь, это половое размножение осточертело. Хлопот с ним не оберешься. Устал я от него».
«Что за кристалл?» – орет директор. Терпение его лопается. Он встает – стул за его спиной падает. Он идет на Верещагина, полный кипящей злобы, весь в пузырях ярости, сейчас очень хорошо видно, какой это физически сильный человек.
Теперь притча.
Жил был на свете огромный-преогромный дог. Когда однажды рассердившийся хозяин сильно ударил его, дог преданно заскулил и трусливо поджал хвост.
И жила-была на свете маленькая-премаленькая собачка чи-хуа-хуа, величиной с ладонь. И ее тоже рассердившийся хозяин однажды шлепнул легонько, чуть-чуть, однако маленькая чи-хуа-хуа унижения терпеть не стала; набросившись на обидчика, она укусила его за палец.
И вот в один прекрасный день огромный трусливый дог повстречал маленькую храбрую чи-хуа-хуа и проглотил ее.
Отсюда вывод: сила питается храбростью.
Я знаю, как Боги горшки обжигают. Я видел. Это почти как у нас. Но есть несколько технологических отличий. Я расскажу вам секреты этого производства. Слушайте внимательно.
Сначала Юпитер спускается с Олимпа в долину и набирает мешок глины – обязательно спускается, в этом первый секрет божественной технологии. У того Бога, который захочет обжечь горшок, предварительно не спустившись, ничего не выйдет. Потому что на Олимпе, и вообще на вершинах, глины нет. Бог обязательно должен сначала спуститься.
Таков, значит, первый секрет, но он, скажу сразу, не самый главный.
Итак, Юпитер спускается в долину и набирает мешок глины. Разумеется, тайком: никто не должен видеть, как Бог спускается.
В этом второй секрет технологии.
Значит, первый – обязательно спуститься. Второй – чтоб никто не видел.
И второй, между прочим, тоже не самый главный.
Ну, а в том, как Бог взбирается с мешком обратно, в этом вообще никакого секрета нет.
И в том, как он лепит горшки, – тоже ничего особенного, каждый сможет. Смешно думать, что лепить – это секрет.
Лепит Юпитер горшки и ставит в солнечный день обсыхать.
Кто-нибудь обязательно решит: здесь, мол, тоже никакого секрета; вот и ошибся этот кто-нибудь.
Третий секрет как раз здесь: должен быть солнечный день. Чтоб горшок хорошенько обсох.
Итак, первый – спуститься, второй – тайком, третий – лучезарная солнечная обстановка – самый, между прочим, пустяковый секрет: на худой конец можно сушить горшки и в пасмурную погоду. Правда, времени больше уйдет и качество будет чуть пониже.
И вот наконец главная технологическая операция – обжиг. Ставит Юпитер на полянке обсохшие полуфабрикаты, берет в руки обыкновенный перун, и ну метать в глину молнии. Одну за другой, за третьей четвертую – снопами, пачками, ворохом.
И к утру горшки готовы. Можно нести на базар.
Люди приходят на базар за горшками и говорят друг другу: день сегодня тихий, но – ух, какая ночью была гроза!
Вот это-то и есть самое главное: гроза! Хотя, говоря научным языком, она – побочный эффект обжига, в каком-то смысле не очень существенный.
Поэтому прав тот, кто сказал: не Боги горшки обжигают. То есть прав он в том смысле, что – и не Боги. Люди тоже великолепно делают это дело, на базаре их горшки успешно конкурируют с олимпийской продукцией.
Но у людей получается без грозы.
Если дело изготовления горшков полностью передоверить людям, то не будет гроз.
Поманишь пальцем ребенка: «Иди-ка, мальчик, сюда. Скажи, ты знаешь, что такое гроза?» – «Не», – отвечает мальчик.
Подойдешь к старику: «Папаша, вам приходилось видеть грозу?» – «Не, сынок, – ответил старик. – Дед рассказывал, что вроде когда-то бывали».
Горшков полно, а грозы нет.
А без гроз на Земле, честно говоря, жить было бы тошно.
Значит: спуститься – это раз, тайком – два, желателен безоблачный день – три и четыре – обязательно так, чтоб ночью была гроза.
Ведь смысл этих дурацких горшков в конечном счете в грозе-то и заключен!
Чтоб не было тошно жить на Земле.
Чтоб хоть время от времени из какого-нибудь тупикового переулка в сумеречный час мог донестись пьяный ор:
Брови темные сошлися,
Надвигается гроза!…
Верещагин заканчивает рассказ и умолкает, потрясенный собственной речью.
«Это же потрясение основ, – говорит потрясенный директор. – Это же переворот и новая эпоха».