86174.fb2
Из соседних лабораторий сбежались студенты, лаборанты, руководители работ, все они побросали свои ерундовые дела, так как были наслышаны о студенте Верещагине и об избиении из-за него знаменитым профессором Красильниковым кого-то там; кстати, сам Красильников тоже прибежал, его с месяц не видели в институте – одни творили, что он смертельно заболел, перетрудившись физически в разговоре с новоиспеченным кандидатом филологии, другие – что после этого случая уехал отдыхать и Евпаторию, а тут вдруг появился, неизвестно откуда появился – в оранжевом свитере и коричневых горнолыжных ботинках, хотя солнце в эту предпоследнюю для Верещагина университетскую весну пекло с тропическим усердием: может, действительно с горы какой-нибудь съехал, и лыжи в вестибюле оставил? – никто этим не заинтересовался, все смотрели на верещагинский стол, столпились вокруг него, замерли, смолкли, напряглись, остановили дыхание.
А сам Верещагин сидел за этим столом, вжимаясь бьющимся сердцем в его острый край, а стрелка прибора все ползла по шкале и ползла и вдруг остановилась, будто ее заело, именно на той цифре, которую предсказывала безответственная гипотеза некоторых несерьезных ученых.
И тогда профессор Красильников издал странный звук горлом, схватил Верещагина за грудки, увлек в угол, раз тридцать поцеловал в губы, а затем сорвал с руки золотые часы и сунул их Верещагину за пазуху. «В дар, – прошептал он, путаясь губами в верещагинских волосах, не сумел найти ухо в такой момент. – На память! В ознаменование». Ростом Верещагин был ниже Красильникова, у него разгорелось темечко от этих слов. «Не надо, – сказал он. – Подумаешь!» – «Берите! – велел Красильников и вдруг увидел, где у Верещагина ухо. – У меня еще есть!» – уже в ухо шепнул он с хитрой улыбкой, означавшей, что золотых часов у него навалом.
И действительно, на следующий день все увидели на руке Красильникова такие же золотые часы. Некоторые даже подумали, что он отобрал их у Верещагина обратно.
Конечно, это глупость. Зачем Красильникову отбирать, когда у него золотыми часами хоть пруд пруди. Как-нибудь попозже автор, может, выберет время объяснить читателю, откуда у Красильникова столько золотых часов.
Курсовая работа Верещагина была опубликована в серьезном научном журнале.
С тех пор он носит золотые часы. Это следует запомнить. Конечно, они только снаружи из драгоценного металла – только корпус и стрелки. А внутри, конечно, сталь. Смешно думать, что какой-нибудь дурак мог сделать часы золотые насквозь. Врали бы они без зазрения совести. Сплошь золотым часам – грош цена.
После третьего курса Верещагин был переведен сразу на пятый.
Ему руку трясли, карман его оттягивал золотой красильниковский хронометр, все его поздравляли, кто-то даже крикнул: «Качать!» – и тут одна девушка – тоненькая, хрупкая, просто чудо, но не та, которой на первом курсе Верещагин сказал: «Поднатужься», а другая – еще грациозней и изящней, гораздо более удивительное чудо природы, чем первая, – протянула ему очень красное яблоко – от него по всей лабораторий благоухание волнами пошло – и сказала, смеясь: «Это вам от меня подарок».
Став постарше, Верещагин всегда мыл фрукты перед едой, ну а в те молодые годы нечетко придерживался этого правила, он тут же громко захрустел дареным яблоком, продолжая жать протягиваемые к нему руки и произнося набитым ртом разные ответные на поздравления слова, но вдруг осекся на полуслове, влез двумя пальцами в рот и вынул оттуда сразу два предмета: обломок белого зуба и еще нечто – розовое и странное.
Он стал, улыбаясь, демонстрировать вынутое окружающим, в этот миг больше походя на фокусника, чем на молодого ученого с большими перспективами и значительными достижениями в настоящем.
Все бросились рассматривать, что же такое вынул изо рта молодой ученый с большими перспективами, некоторые шутили: вот, мол, каково есть фрукты, подаренные женщинами, еще, мол, в Библии содержатся рекомендации- не делать этого, а профессор Красильников резко сказал: «Дайте!» – и, не брезгуя, взял в руки – не обломок зуба, а обслюнявленное нечто, зуб сломавшее.
То был розовый камушек, формы странной и неловкой, его очертания были непривычны, но в них угадывалась геометрия, еще не созревшая настолько, чтоб восхищать, но на пути к этому, – все стали высказывать предположения: «Пракристалл! Микрометеорит! Философский камень!» – «Не выбрасывайте, потом исследуем», – сказал профессор Красильников и вернул камушек Верещагину.
Кстати, о несозревшем настолько, чтобы восхищать. Именно им мы восхищаемся больше, чем уже созревшим для восхищения. Восходящее к вершинам совершенства для нас пленительнее, чем уже на вершину взошедшее. Такой наличествует в нашей жизни парадокс. А дело вот в чем: мы всегда желаем для себя счастья в будущем, а не в настоящем. Спросите любого человека: единственному дню счастья, который для тебя выделен, иногда лучше быть: сегодня или завтра? – и он ответит, что завтра. Потому что если счастье – завтра, то ожиданием его можно наслаждаться и сегодня. Перенос счастья на будущее – способ продлить его. Именно поэтому нам нравится восходящее, а не взошедшее. Юная девушка, обещающая стать красивой, производит на нас большее впечатление, чем уже готовая красавица; предвкушая завтрашнее совершенство, мы сегодня можем подождать. Нам приятно засыпать с мыслью, что утром нас встретит более совершенный мир. А ведь самое главное в жизни – это с каким настроением засыпаешь… Однако хватит. Мы не научный трактат пишем, нам пора возвращаться к Верещагину.
Прошло два или три дня, Верещагин широким шагом удачливого человека вошел в лабораторию и спросил у лаборантки Светы: «А куда подевался спектрограф? Вот тут на подоконнике стоял». «Так он же испорченный был, – ответила Света. – Из него половину внутренностей студенты растаскали». «Знаю, – сказал Верещагин. – Но -куда подевался?» «Я его в коридор вынесла, чтоб пыль не собирал», – объяснила лаборантка Света.
Но в коридоре спектрографа не было, а на складе завхоз сказал: «Я такое барахло обратно не брал», – нигде не обнаружился спектрограф, исчез он, и след его простыл.
У, женщины! От них все зло. Они выбрасывают поломанные спектрографы, им больше всего на свете нужен порядок. А в результате – одно горе. Ведь в этот спектрограф, в дырку, каким-то дураком в корпусе пробитую, сунул тогда второпях Верещагин то нечто, зуб сломавшее, тот розовый камушек несозревшей геометрии, потому что ему руки надо было пожимать, а камушек мешал, вот он и сунул его в дырку, кем-то пробитую, – потом возьму, подумал, никуда он отсюда не денется, самое подходящее место для временного сохранения.
Как в сейф положил.
Но женщина и сейф способна выбросить, если он не там, где ей нравится, стоит, красоту помещения портит и пыль собирает.
В начале последнего университетского года, осенним днем, нашел Верещагин в луже замечательный гвоздь со шляпкой, изображающей океанскую черепаху, с витым стержнем из очень твердого металла, который, если натереть, сверкал с такой же ослепительностью, как и подаренные профессором Красильниковым часы.
Верещагин носил этот гвоздь в кармане и всем с восторгом показывал. Он дошел до того, что на экзамене по молекулярной оптике в ответ на дополнительный вопрос преподавателя: «Скажите, а чем характеризуется момент вращения у свободных электронов?» – вытащил свой славный гвоздь и сказал: «Смотрите, какую штуку я нашел».
Преподаватель возмутился. Он не любил, когда с ним фамильярничали студенты, а особенно не любил выскочек и вундеркиндов, которые скачут по науке галопом, будто они кони, а не высокоорганизованные мыслящие существа. Он считал, что наука – лестница, идти по которой положено без торопливости, методично передвигая ноги, а не скакать через курсы, вызывая нездоровую сенсацию. Сам лично он шел по этой лестнице очень медленно, грузными шагами, подолгу останавливаясь на каждой ступеньке, так как страдал интеллектуальной одышкой и вообще жизнь имел трудную – не только научную, но и личную тоже.
А Верещагин привык держаться с преподавателями как с равными, многие советовались с ним по разным научным вопросам, некоторые даже рассказывали анекдоты, в знак уважения к его выдающимся способностям, вот он и вынул гвоздь, полагая, что экзамен для него, Верещагина, формальность и что преподаватель это понимает, так как Верещагин знает гораздо больше, чем положено студенту пятого курса.
Но преподаватель возмутился и сказал: «Я вас прошу отвечать на поставленный дополнительный вопрос»; тогда Верещагин тоже возмутился надменным, непривычным для него тоном преподавателя и отвечать не захотел. «Я вам на тройку уже наговорил, а больше мне не нужно», – сказал он, не без кокетства, разумеется, так как перед этим отвечал на таком высоком научном уровне, что преподаватель слушал как студент на лекции, больше половины не понимая и только об одном заботился: как бы с его лица не соскользнуло важное прокурорское выражение, пока Верещагин пишет на листке такие формулы, какие он, преподаватель, сроду не видел, поскольку в учебную программу они не входили. Это, конечно, его задевало, ну и когда Верещагин сказал, что, мол, на тройку уже наговорил, он мстительно улыбнулся тонкими губами – у него были тонкие губы и бледные очень, так что практически можно считать, что губ он вообще не имел, – улыбнулся безгубым своим ртом и произнес: «Да, на тройку вы действительно наговорили». И поставил ее Верещагину, чем сразу же прославился на весь университет, а до этого был совсем незаметным преподавателем, многие коллеги даже нетвердо знали его имя-отчество, а тут о нем громкая молва пошла. «Это поразительно! – сказал ему профессор Красильников. – Какой дурацкий вопрос вы ухитрились задать Верещагину, что он ответил на тройку?» – «Он мне показал гвоздь», – пожаловался преподаватель. «Очень хороший гвоздь, – согласился Красильников. – Но разве у него выпросишь? Верещагин – жила». – «Вы просили и он вам не дал?» – ужаснулся преподаватель. «А какой дурак даст? – удивился Красильников. – Вы думаете, вам он даст? Такие гвозди ни улице не валяются». – «Он сказал, что нашел именно на улице», – несмело возразил преподаватель, уже начиная пересматривать свое отношение к гвоздю. «И вы ему за это сразу тройку, да?» – гневно упрекнул Красильников, и преподаватель смолк, сник, нечем ему было крыть, исправил он Верещагину тройку на пятерку, потому что собирался в ближайшее время защищать кандидатскую диссертацию и профессор Красильников снился ему в жутких предзащитных снах – одним и тем же кадром: на кафедре, в драном тренировочном костюме, произносящим речь, в которой камня на камне не оставляет от защищаемой диссертации, а зал громко хохочет, раздельно выговаривая каждое «ха», как Мефистофель в известных куплетах из оперы Гуно, преподаватель просыпался под этот четкий хохот весь в поту – холодном, липком, вонючем и медленно сохнущем, каким потеют трудолюбивые, но не очень способные люди. Вся вонь на Земле от их пота.
В первые теплые дни последней университетской весны Верещагин с большим опозданием сел писать дипломную работу. В ней он решил развить одну из второстепенных идей, вытекавших из его знаменитого опыта в конце третьего курса. Таким образом, сам того не замечая, он сделал следующий – второй, предпоследний – шаг к выполнению троекратной заповеди Красильникова, в свое время сказавшего об этой теме: «Брать, брать и еще раз – брать!»
Как всегда бывает у людей увлекающихся, второстепенная идея вскоре приобрела в сознании Верещагина значение первостепенной, а через некоторое время и на самом деле стала первостепенной, как всегда бывает с второстепенными идеями, когда за них берутся талантливые люди.
Это произошло в один прекрасный вечер, когда Верещагин сидел дома за столом, довольно-таки лениво просматривая написанные уже страницы и даже позевывая, – вот тут это и произошло.
Что-то вдруг екнуло у Верещагина в груди, и окружающие предметы слегка задрожали, будто теплый воздух заструился вокруг них, будто они только оболочки, а внутри – неизвестно что, и Верещагину вдруг стало очень интересно жить, а до этого было так себе, и он, взяв чистый листок, принялся писать на нем с большим увлечением до самого утра, а с утра до следующей ночи, когда же, прервавшись, он встал из-за стола, чтоб размять ноги, и подошел к окну, то остолбенел, увидев за стеклами не привычный городской ночной пейзаж с силуэтами домов и деревьев, а слепую вселенную с черным зрячим сгустком посередине, – он обрадовался, ужаснулся и опять сел за стол; ему казалось, что он летит по этой слепой вселенной навстречу черному сгустку, – причем не в ракете какой-нибудь, а так – одним своим телом, даже нагишом, белея в пустоте незагорелыми боками, спиной и ягодицами!
Он перестал ходить в университет, ночью на пороге комнаты возникал в старых заношенных кальсонах отец и ворчал: «Незачем было перескакивать с курса на курс, если тебе это так трудно дается», – он думал, что сын догоняет пятикурсников и не может догнать, тогда как сын в это время белым лучом мчался по слепой вселенной, в которой не было ни пятикурсников, ни университета, ни кальсон бледно-голубого цвета.
На ворчание отца Верещагин отвечал только скрежетом зубовным. К концу весны он устал настолько, что решил прибегнуть к возбуждающим снадобьям, но купленные таблетки нисколько не помогали: принимая их, Верещагин каждый раз тут же засыпал над своими листками, пуская на них слюни и видя во сне черный сгусток посреди слепой вселенной.
И тут у него вдруг заболел зуб – тот самый, который треснул и раскололся во время разжевывания немытого яблока, подаренного на редкость хрупкой девушкой. Почувствовав зубную боль, Верещагин сначала подумал: этого мне еще не хватало, и хотел идти к врачу, но потом заметил, что зубная боль прогоняет усталость гораздо успешнее таблеток, и стал даже радоваться ей. Шли дни, луб болел все сильней и сильней, в голове Верещагина стало даже потрескивать… И тут с ним произошло то, что рано или поздно всегда происходит с гениальными людьми; рядом с маленькой тайной, раскрытием которой он занимался, Верещагин вдруг обнаружил другую – великую и жуткую, он даже вскрикнул, осознав, какая она великая и жуткая, и сердце его зашлось от восторга и ужаса, будто он пробирался сквозь заросли пустынного Рая и вдруг увидел тропинку, по которой ходит сам Бог.
Вот такое произошло с ним благодаря зубной боли. Кое-кому может показаться, что это просто совпадение и зубная боль здесь ни при чем. Неверно это. Дальнейший ход верещагинской жизни подтвердит ошибочность недооценки зубной боли. Хотя, конечно, она только следствие, первопричиной всего был камушек незрелой геометрии.
Верещагин помчался по увиденной тропинке сломя голову.
Может, кто-нибудь уже и мчался по ней раньше, но не добежал и рухнул замертво, сердце лопнуло и жилы порвались, потому что медленно бегать по таким тропинкам невозможно – восторг и ужас подгоняют. Верещагин выжил чудом, он проработал за столом месяц почти не вставая, отец, входя, говорил: «Мазохист. Садист», по-прежнему имея в виду, что он мучает не только себя, но и родителей, которым больно смотреть, как сын жертвует собой ради науки. «Я учился шутя, – сказал однажды отец. – А тебе науки вон с каким трудом даются. Хуже нет, когда сын дурак, да еще через курсы скачет». Верещагин закричал на отца громким голосом, замахнулся перьевой авторучкой, как копьем, но тут же забыл об это$1 $2 когда через месяц отец упрекнул его: «Ты посмел на меня руку поднять. Я тебе этого никогда не прощу», он ответил: «Какие странные истории выдумываешь ты, папа. Не могло такого быть».
Он закончил свою работу перед самыми госэкзаменами, потянулся, посмотрел в голубое небо за окном, подумал: теперь можно сходить к зубному врачу, но вдруг заметил, что зуб уже не болит, удивился и тут обнаружил во всем теле такую радость, будто провел месяц на Черноморском побережье Кавказа.
Тепер$1 $2 никуда не денешьс$1 $2 придется сказать несколько слов о содержании дипломной работы Верещагина, и это для автора большая трудность. Потому что автор не специалист ни в одной из наук, знает мало терминов, а формул так вообщ$1 $2 раз-два и обчелся. У него один выход: изложить суть данной работы в самых общих туманных выражениях, и если при этом он где-нибудь все-таки допустит какую-нибудь неточность, то пусть ученые специалисты не поднимают большого шума: это, мол, неправильно, это невозможно, антинаучно и так далее. Автор, мол, пишет о том, чего не знает.
Не зна$1 $2 и пусть. Я пишу о Верещагин$1 $2 его-то я знаю отлично. Изложение дипломной работы для мен$1 $2 досадная необходимость залезть в чужую область, и, если я поведу себя там как-то не так, нечего вопить, – я как залезу, так скоро и вылезу и опять займусь своим делом, то есть биографией Верещагина, а не его научной писаниной. Так что давайте отнесемся к моим ошибкам снисходительно и с пониманием. Это я ученым специалистам говорю.
Мне ведь тоже приходилось морщитьс$1 $2 когда я просматривал некоторые ваши диссертации и встречал там не очень грамотные в литературном отношении фразы. Но я же не кричал: эта диссертация ничего не стоит, потому что автор не в ладах с родным языком! Наоборот, а говорил: умнейшая диссертация; правда, автор не в ладах с родным языком. И я не писал этим ученым возмущенных писем: дескать, там-то и там-то у вас вопиющие нарушения норм грамматики, бросайтесь, мол, исправлять. Наоборот, я писал им: горбатого могила исправит, имея в виду, что учены$1 $2 это, как правило, люди по возрасту солидные и если они не усвоили язык раньше, то теперь уж$1 $2 не усвоят. Потому что язык можно усвоить только в очень молодые годы, а тот, кто не успе$1 $2 потерял эту счастливую возможность навсегда. Каждому приходилось, наверное, читать о многочисленных случаях, когда какие-нибудь волки или обезьяны похищали человеческого детеныша и несколько лет занимались его воспитанием. Потом этих детенышей невозможно было научить человеческому язык$1 $2 они упустили время.
Всех нас на заре жизни кто-нибудь похищает и мы чего-то не выучиваем.
Меня в двадцатилетнем возрасте похитили музы, и в точных науках я знаю лишь то, что успел выучить до похищения.
Так что давайте быть взаимно терпимыми, не будем предъявлять друг к другу обидных претензий: мол, ты в том не разбираешься, а ты в этом дурак; возьмем себе девизом примиряющую фразу древних римлян, которые говаривали в таких случаях: цуум, мол, суикве, то есть каждому, мол, свое; хотя, как заметил один более поздний острослов, иногда очень хочется чужого.
Писал Верещагин, разумеется, о кристалла$1 $2 это я перехожу наконец к изложению его дипломной работы. Что такое кристалл в простейшем смысл$1 $2 известно, я думаю, каждому. Это когда атомы какого-нибудь вещества располагаются относительно друг друга в определенном порядке. Например, в кристалле поваренной соли атомы хлора и натрия стоят друг против друга так, что образуют кубик, атомы других веществ образуют другие фигуры: ромбики, октаэдры, параллелепипеды и так далее. Однако все это не так просто, как кажется на первый взгляд. Кстати, самым простым на первый взгляд всегда кажется именно то, что наиболее сложно. А понятие кристалличности как раз, пожалуй, самое сложное из всего, что есть в нашем мире, – беру на себя смелость так заявить. Здесь кубиком поваренной соли дело не ограничивается.
Во вселенной борются две сил$1 $2 запомните это. Одна стремится превратить мир в кристалл, другая хочет сделать его аморфным, то есть стереть в порошок. Когда вы видите человека, которого везут за город в деревянном ящике и под музыку, то это значит, что именно его в данный момент той второй силе удалось стереть в порошок. А какой, вероятно, хороший кристалл был!
Речь, разумеется, идет о теле. Душ$1 $2 это совсем другой кристалл. На него даже эта противная вторая сила руки поднять не смеет.
Итак, поваренная соль или, там, медный купоро$1 $2 это далеко не единственная форма кристалла.
Птица, летящая над городом, тоже кристалл. Он очень красиво смотрится на фоне голубого неба.
Но перелетные птиц$1 $2 это уже совсем другой кристалл, ибо у каждой свое место, своя роль, и никому не долететь на Юг в одиночку.
Толп$1 $2 кладбище индивидуальностей, тогда как ста$1 $2 их объединение. Она едина.
И семь$1 $2 их объединение. Он$1 $2 едина.